Глава VI. Очаков, Петербург и Измаил
Глава VI. Очаков, Петербург и Измаил
Отношения с Турцией. – Манифест о войне. – Первые неудачи. – Отчаяние князя. – Ободряющие письма государыни. – Первые успехи. – Приказ эскадре Войновича. – Победа при Кинбурне. – Нетерпение по поводу Очакова. – Князь жалеет солдат. – Байрон о Потемкине. – Пиры князя. – Штурм Очакова. – Лютый мороз. – Громадная добыча. – Радость по поводу взятия Очакова. – Пышная встреча князя. – Стихи Екатерины. – Проявления силы князя. – Выезд из Петербурга. – Знаменитые победы. – Роскошь Потемкина. – “Тебе, Бога, хвалим” с пушками. – Новый роман старого селадона. – Переговоры о мире. – Сцены в ставке князя. – Письмо Чернышева. – Штурм Измаила
Наши отношения с Турцией давно уже были натянутыми. Потеря Крыма и других владений на берегах Черного моря, демонстративная деятельность и нескрываемые планы Потемкина, организовавшего армию, строившего флот, собравшего массу артиллерийских снарядов и оружия во вверенной ему стране, – все это раздражало турок. А путешествие Екатерины принято было за вызов. Послы иностранных держав – английский, французский, прусский, кроме представителя нашего союзника Иосифа II, которым было неприятно возвышение России и возможность завладения Черным морем и Константинополем, – поддерживали задор турецкого правительства. Все это не могло привести к мирным отношениям, и 13 августа 1787 года, вскоре после отъезда Екатерины, наш посланник в Константинополе, Булгаков, был заключен в Семибашенный замок, а 7 сентября того же года последовал манифест о разрыве с Турцией. Началась война, сначала печальная для Потемкина, но потом завершившаяся блистательными делами: взятием Очакова, Фокшанами, Рымником, Мачином и кровопролитным, почти беспримерным в военной истории штурмом и взятием неприступной твердыни Измаила. Из секретного рескрипта Екатерины к Потемкину, относящемуся еще к концу 1786 года, видно, какими громадными полномочиями снабжался князь в вопросе отношений с турками; ему предназначалась главная роль как в ведении войны, так и в зачине военных действий. Нашему послу Булгакову было предписано представлять донесения как императрице, так и Потемкину, с инструкциями которого посол должен был сообразоваться. Без преувеличения можно сказать, что главным образом от Потемкина зависело, начинать эту войну или предотвратить ее искусной политикой или соответственными уступками. Показав блистательное состояние края государыне и ее спутникам и, может быть, сначала сам уверенный в своих силах, он, однако, когда опасность оказалась близкой, стал сомневаться в быстрой успешности кампании. Из писем и разговоров князя с императрицей видно, что ему хотелось продлить наш мир с Турцией, чтобы докончить организацию флота и армии. И осуждение истории, может быть, падет на князя за то, что он, даже сам сомневавшийся в своей готовности, действовал, однако, вызывающе и таким образом дал туркам возможность воспользоваться нашей оплошностью.
Как бы то ни было, война началась, и первые ее шаги оправдывали взгляды скептиков-современников на деятельность “светлейшего”: у него количество войск и их вооружение оказались в блестящем виде больше на бумаге, чем в действительности: не хватало ни снарядов, ни провианта, ни годных для флота людей.
Из писем Потемкина при начале войны видно, какой упадок духа он испытывал и какое отчаяние им овладевало. Вызвав к жизни колоссальный греческий проект, он при самом начале осуществления этого плана стал сомневаться в его успешности. Князь хотел сдать начальство над войсками Румянцеву, командовавшему украинской армией, приехать в Петербург, удалиться от дел и жить частным человеком; доходило даже до того, что он предлагал вывести войска из Крыма и таким образом почти уступить блестящее свое приобретение Турции. Все эти душевные движения были вполне в характере князя: горячий и пылкий, он мог наметить громадный план; мог приводить его в исполнение, когда приходилось тратить колоссальные средства и жертвы безответными людьми родины, давно уже тогда привыкшей приносить их. Но неодолимое упорное препятствие, которого он был не в состоянии победить, сначала приводило его в бешенство и раздражение, а потом сменялось глубокой горестью и апатией. Тогда он мог только служить молебны и почти плакать в своих письмах к государыне. Может быть, тут уже сказывались и почтенные годы князя, которому жизнь от пресыщения могла казаться тяжелой обузой, и ничто его уже не способно было горячо занимать. Екатерине, как мы говорили, приходилось вливать бодрость духа в этого колоссального ребенка. “Оставь унылую мысль, ободри свой дух”, – пишет ему испытанный друг. После отчаянного письма “светлейшего” о страшном вреде, принесенном бурей эскадре Войновича, постройка которой стоила стольких забот наместнику и стольких жертв родине, она пишет:
“Сколько буря была вредна нам, авось либо столько же была вредна и неприятелю; неужели, что ветер дул лишь на нас?.. Ты упоминаешь о том, чтобы вывести войска из полуострова... Я надеюсь, что сие от тебя письмо было в первом движении, когда ты мыслил, что весь флот пропал... Приписываю сие чрезмерной твоей чувствительности и горячему усердию; прошу ободриться и подумать, что добрый дух и неудачу поправить может. Все сие пишу к тебе, наилучшему другу, воспитаннику моему и ученику, который иногда и более еще имеет расположения, чем я сама, но на сей случай я бодрее тебя, понеже ты болен, а я – здорова... Ни время, ни отдаленность и ничто на свете не переменят мой образ мыслей к тебе и о тебе...”
Императрица не теряла веры в Потемкина и все повторяла, что был бы лишь князь здоров, тогда все пойдет ладно.
Так задушевно писала государыня к отчаявшемуся князю, и такие письма должны были пробуждать в нем бодрость духа.
Скоро, впрочем, дела настолько поправились, что ненавистники князя должны были умолкнуть.
Мы не можем подробно следить за этой войною, что завело бы нас далеко за специальные пределы очерка. Но мы должны отметить ее главнейшие эпизоды, обрисовывающие положение дела, а также представляющие дополнительные черты к обрисованному нами в главных контурах характеру полководца.
Отметим прежде всего отношение к войне главных персонажей – Потемкина и Екатерины. Потемкин, надеясь на свой Черноморский флот, приказал контр-адмиралу Войновичу “произвести дело – хотя бы всем погибнуть”, – сказано в его ордере, – “но должно показать свою неустрашимость к нападению и истреблению неприятеля. Сие объявить всем офицерам вашим. Где завидите флот турецкий, атакуйте его во что бы то ни стало, хотя бы всем пропадать...” А императрица, после того как получила от князя известие о намерении его покинуть армию, выражалась таким образом: “Честь моя и собственная княжая требуют, чтобы он не удалялся в нынешнем году из армии, не сделав какого-либо славного дела, хотя бы Очаков взяли...”
Эскадру Войновича, как некогда знаменитую армаду Филиппа II испанского, истребили не враги, а бури. Этот печальный эпизод, как мы уже знаем, страшно поразил князя. Его отчаяние было видно из писем к императрице. Но потом произошли события, которые немного излечили Потемкина от хандры. Несколько удачных морских стычек поправили славу Черноморского флота, а неудачное нападение турок на Кинбурн, отраженное победоносным Суворовым, превратилось для нападавших в настоящее поражение. Надежды “светлейшего” воскресли. Но все-таки его оборонительные действия и отсутствие наступательных приводили всех в недоумение. Цель кампании 1787 года – завладение Очаковым – не достигалась: сначала и сам Потемкин и его доброжелательница полагали, что Очаковым придется овладеть скоро, но он продержался до конца 1788 года. Государыня обнаруживала страшное нетерпение и во многих письмах спрашивала: “Скоро ли сдастся Очаков?” Многие не понимали, почему Потемкин долго не решался на штурм этой крепости. Он объяснял это желанием не терять людей в отчаянном приступе, а довести крепость до сдачи блокадою.
В этом случае обнаружилась интересная черта в Потемкине. Сам несомненно храбрый и несколько раз рисковавший жизнью во время первого года этой кампании (около него свистели пули и падали ядра), он выражал искреннюю скорбь при гибели солдат. Может быть, тут сказались черты пресыщенного, изнеженного сибарита, нервы которого коробило страдание, происходившее на его глазах. Этот человек, который во исполнение своих гигантских мирных планов, распоряжаясь ими издали, уложил десятки тысяч людей, теперь жалел около себя сотни солдат и допекал гения войны – Суворова – за его смелые выходки, стоившие больших уронов.
Вот чудный куплет из байроновского “Дон Жуана” о Потемкине:
Тогда жил муж, по силе Геркулес,
Судьбою беспримерно отличенный.
Как метеор, блеснул он и исчез,
Внезапною болезнью пораженный,
Один в степи под куполом небес...
И этот человек, разоривший ради осуществления гигантских планов, внушенных колоссальным честолюбием, целую страну, затруднялся потерей сотен солдат при осуществлении начала своего громадного греческого проекта. Следует добавить, однако, для освещения характера Потемкина, богатого противоречиями, что и в тяжелые дни осады Очакова для развлечения скучавшего сатрапа в его главной квартире около роскошно убранной ставки гремел каждый вечер громадный оркестр под управлением Сарти, устраивались пиры и праздники – folle journee[7], тянувшиеся недели и месяцы.
Однако медлить долго было нельзя: в Петербурге недоброжелатели князя громко говорили о его промахах, и сама императрица высказывала неудовольствие. Потемкин должен был решиться на штурм Очакова – и он решился. Князь обещал солдатам всю добычу (даже пушки и казну), которая будет взята в крепости. После страшного кровопролития Очаков был взят 6 декабря 1788 года. Стоял лютый мороз, и, по преданию, кровь, лившаяся из ран, моментально застывала. Рассказывают, что Потемкин во все время штурма, решавшего судьбу его славы, сидел на батарее, подперши голову рукой и повторяя постоянно: “Господи, помилуй!” Грабеж и кровопролитие в городе продолжались три дня. Добыча была громадна. На долю Потемкина, между прочим, достался великолепный изумруд, величиной с куриное яйцо, который он подарил государыне.
Известие о взятии Очакова произвело потрясающее действие в Петербурге: враги Потемкина должны были прикусить языки, а императрица возликовала: ее надежды на “друга и ученика” оправдались – он пристыдил своих врагов! “За ушки взяв обеими руками”, – писала Екатерина Потемкину после получения известия о взятии Очакова, – “мысленно тебя целую, друг мой сердечный... Всем ты рты закрыл, и сим благополучным случаем доставляется тебе еще способ оказать великодушие слепо и ветрено тебя осуждающим!” Забыты были все огорчения, страшные жертвы, тысячи погибших солдат, и честь князя и его повелительницы была спасена.
После взятия Очакова князь, прожив некоторое время в Херсоне для распоряжений по части кораблестроения, отправился в Петербург. Вероятно, триумф Мария после победы над кимврами и тевтонами не был более великолепен, чем “светлейшего”.
В Петербурге готовились к пышным торжествам, ожидая князя. Последовали распоряжения об иллюминации в Царском Селе мраморных ворот, об украшении их арматурами и подписью из оды Петрова: “Ты с плеском внидешь в храм Софии!” Екатерина была уверена в дальнейших быстрых успехах Потемкина. “Он будет в нынешнем году в Царьграде”, – говорила она Храповицкому.
Царственная поэтесса к приезду князя написала стихи в честь покорителя Очакова:
О пали, пали – с звуком, с треском
Пешец и всадник, конь и флот!
И сам – со громким верных плеском —
Очаков – силы их оплот!
Расторглись крепки днесь заклепны,
Сам Буг и Днепр хвалу рекут.
Струи Днепра великолепны
Шумняе в море потекут.
Сохранилось много воспоминаний об этой поездке героя Очакова, рисующих как интересные бытовые черты того времени, так и то униженное поклонение, которое проявляли все в России по отношению к могущественному князю. В городах, в дни ожидания “светлейшего”, по целым суткам звонили в колокола, огромные толпы народа выходили далеко на дорогу для встречи его; все власти,с губернатора до мелких чиновников, затянутые в мундиры, трепетно ждали князя. А он, могущественный сатрап, проходил среди этой раззолоченной, склонявшейся перед ним толпы, небрежно, не говоря ни с кем ни слова и часто не отвечая даже кивком головы на подобострастные поклоны окружающих.
В воспоминаниях одного современника, видевшего в эту поездку князя в Харькове, рассказывается:
“На другой, по приезду, праздничный день ожидали князя в собор. Светлейший пришел уже после “Достойно” и остановился не на приготовленном для него седалище под балдахином, а с правой стороны амвона, посреди церкви; взглянул вверх, во все четыре конца. “Церковь недурна”, – сказал он вслух губернатору Кишенскому, вслед за тем одной рукой взял из кармана и нюхнул табаку, другой вынул что-то из другого кармана, бросил в рот и жевал; еще взглянул вверх; царские врата отворялись; повернулся в экипаж и уехал. Был он с ног до головы в таком виде: в бархатных широких сапогах, в венгерке, крытой малиновым бархатом с собольей опушкой, в большой шубе, крытой шелком, с белой шалью около шеи, с лицом, по-видимому, неумытым, белым и полным, но более болезненным, чем свежим, с растрепанными волосами на голове; показался мне Голиафом”.
“Голиаф” прибыл в Петербург 4 февраля 1789 года вечером, по иллюминированному пути от Царского Села до самой столицы, и занял свое обычное помещение в Эрмитаже. Екатерина, желая особенно почтить князя Таврического, предупредила его представление и сама первая посетила его. Не будем говорить о том, какие сцены тогда происходили в Петербурге и какое могущество представлял князь, заслонивший своей колоссальной фигурой мелкую придворную толпу. В честь “светлейшего” давали балы, и весь город перебывал у него с нижайшими поклонами. Еще раньше он получил за Очаков Георгия I степени, – отличие, дававшееся обыкновенно только высочайшим особам; но теперь на него вновь пролились неслыханные награды от благодарной императрицы.
Во всем была видна могучая рука Потемкина за это время пребывания его в Петербурге: в ходе дел с Швецией, Польшей и Пруссией. Его влияние на государыню и доверие последней к победоносному вождю выразились яснее всего в том факте, что Потемкину были поручены обе армии: украинская – Румянцева и екатеринославская, так что он явился полководцем всех военных сил на юге и юго-западе. Знаменитый и несправедливо обиженный Задунайский уехал в свою малороссийскую деревню.
Потемкин выехал из Петербурга 5 мая 1789 года. Он не предчувствовал, что это пребывание в столице являлось последним триумфом и что скоро его звезда должна была померкнуть. Но он уезжал как триумфатор, могущественный более чем когда-нибудь, сопровождаемый на пунктах своих остановок ласковыми, задушевными письмами императрицы, жалевшей о его нездоровье и надеявшейся на его дальнейшие подвиги, долженствовавшие возвестить всему миру о “Минерве” и ее достойном сподвижнике. Посылая ему, например, медали с его портретом, она писала: “Я в них любовалась как на образ твой, так и на дела того человека, в котором я никак не ошиблась, зная его усердие и рвение ко мне и к общему делу, совокупленно с отличными дарованиями души и сердца”.
Этот год, 1789, как известно, ознаменовался блестящими военными делами русских армий на юге: взятием Бендер, Фокшанами, занятием Аккермана и знаменитой победой Суворова при Рымнике. Мы должны отметить то обстоятельство, что князь оказался благородным и благодарным по отношению к Суворову, хотя впоследствии между ними происходили размолвки. Он писал Суворову: “Объемлю тебя лобызанием, искренними и крупными словами свидетельствую свою благодарность!” Он просил Екатерину наградить знаменитого полководца беспримерно щедро.
Крупные дела делали для Потемкина его талантливые полководцы: Суворов, князь Репнин, Ушаков и другие, а сам “светлейший” провел часть кампании 1789 и почти всего 1790 годов вдали от военных действий. Он жил в Дубоссарах, а затем в Яссах и Бендерах. Ставка его была необычайно великолепна, вокруг нее был посажен полковником Бауэром сад в английском вкусе. На полях битв лилась кровь, раздавались стоны и свирепые крики, а у князя царили невиданные роскошь и веселье. Сарти с двумя хорами музыки ежедневно забавлял публику. Около Потемкина вился рой красавиц, ставились балеты, происходили балы, праздники, театральные представления. Сарти положил на музыку победную песню: “Тебе, Бога, хвалим” – и к ней была прилажена батарея из десяти пушек, которая по знакам стреляла в такт, а когда пели “Свят, свят”, тогда из орудий производилась скорострельная пальба. Музыка во вкусе “светлейшего”!
К этому времени относится крайне интересный роман Потемкина, этого пятидесятилетнего селадона, пылкость чувств которого не остывала с годами. Но этот роман, кажется, не отличался теми грубыми реалистическими чертами, как прежние похождения князя. Может быть, утомленная и пресыщенная наслаждениями душа князя жаждала теперь платонического, идеального, что проглядывает в переписке его с новой избранницей. Это была Прасковья Андреевна Потемкина, жена внучатого брата “светлейшего”, П. С. Потемкина, урожденная Закревская. Замечательная красавица, она зажгла такое пылкое пламя в сердце “светлейшего”, что он, наполненный этой привязанностью, все забывал: и славу, и дела, и кровавые сцены войны. Вот коротенькие выдержки из посланий князя к этой женщине, все письма к которой были одинаково горячи и восторженны.
“Жизнь моя, – писал старый грешник, – душа общая со мною! Как мне изъяснить словами мою к тебе любовь, когда меня влечет к тебе непонятная сила, и потому я заключаю, что наши души с тобою сродны... Нет минуты, моя небесная красота, чтобы ты выходила у меня из памяти! Утеха моя и сокровище мое бесценное, – ты дар Божий для меня... Из твоих прелестей неописанных состоит мой экстазис, в котором я вижу тебя перед собой... Ты мой цвет, украшающий род человеческий, прекрасное творение... О если бы я мог изобразить чувства души моей о тебе!”
Вот каким пылким и нежным Ромео бывал этот страшный человек, заставлявший трепетать перед собой народы! Мы утомили бы читателя перечислением благодарственных писем императрицы к князю, всех наград, почестей, подарков, сыпавшихся на него в это время. Упомянем лишь о стоившем огромных сумм бриллиантовом лавровом венке, присланном Екатериной Потемкину за занятие Бендер. Это были необычайные милости, и это время представляло, кажется, апогей могущества и славы великолепного князя Тавриды.
Но уже в письмах государыни можно было бы усмотреть и маленькую черную тучку, которая постепенно разрослась в грозную для князя тучу...
Несмотря на то, что князя ждали в Петербурге по окончании осенних военных действий и для него были приготовлены великолепные апартаменты во дворце, он, однако, не поехал в столицу в 1789 году.
Хотя победы кампании этого года и были блестящи, но положение войска и разоренной страны являлось таким тяжелым, что Потемкин не скрывал уже сам этого перед государыней, которая начинала думать о мире. И 1790 год был посвящен переговорам об этом. Зимой 1789 – 90 годов военных действий не происходило, а князь проживал, как мы сказали ранее, с невиданною роскошью в Яссах, а затем в Бендерах, где у него дежурил целый штаб красавиц: Потемкина, де Витт, Гагарина, Долгорукая и другие. Тут-то происходили те гомерические пиры и безумно расточительные выходки князя, удивлявшие современников, и легендарные сказания о которых перешли к потомству. Здесь гремел оркестр Сарти из 300 человек, грохотали орудия при тостах за красавиц, раздавались дамам во время десерта целыми ложками бриллианты. Ухаживая за Гагариной, князь, по причине ее беременности, обещал этому новому предмету страсти собрать мирный конгресс в ее спальне. Отсюда летали курьеры за башмаками и лентами для дам в Париж. Здесь же раз произошла сцена, испугавшая присутствовавших. Слишком вольно обращавшийся с женщинами Потемкин однажды после обеда у себя, в большом обществе, схватил княгиню Гагарину за талию, та ответила ему пощечиной. Взбешенный сатрап встал и, не говоря ни слова, вышел из комнаты. Гости похолодели от ужаса. Но у князя нашлось достаточно такта, чтобы отнестись к этому как к невинной шутке: немного погодя он, улыбающийся, вышел из кабинета и преподнес Гагариной в знак примирения дорогую безделушку.
Приведем, кстати, рассказ о происшедшей здесь же сцене, характеризующей заносчивость и грубость, порой обнаруживавшиеся в князе при совсем неподобающей обстановке и даже с лицами, за женами которых он ухаживал. Потемкин как-то за парадным обедом стал бранить одного из своих генералов – Кречетникова, – а князь Долгорукий защищал бранимого. “Светлейший” до того рассердился, что схватил Долгорукого за Георгиевский крест, стал его дергать и сказал:
– Как ты смеешь защищать его? Ты, которому я из милости дал сей орден, когда ты во время Очаковского штурма струсил!
Встав из-за стола, князь, однако, вскоре подошел к находившимся тут австрийским генералам и сказал:
– Извините, господа, я забылся! Я с ним обошелся так, как он заслуживает.
Страшно чувственный князь не довольствовался имевшимся у него в ставке гаремом красавиц: ему нужны были новые и новые, как Дон Жуану, жертвы. Вот, например, характерная выдержка из письма (относящегося к более позднему времени) графа Чернышева из лагеря под Измаилом:
“Кроме общественных балов, бывающих еженедельно по два-три раза, у князя каждый день собирается немноголюдное общество в двух маленьких комнатах, великолепно убранных; в оных красуется вензель той дамы, в которую князь влюблен. Там бывают одни приглашенные... Впрочем, Бог знает, чем все это кончится, ибо ждут Браницкую, и уже послан офицер встретить ее. Г-жа Л. должна немедленно приехать и везет с собою молоденькую девушку, лет 15 – 16-ти, прелестную, как амур...”
Старания князя, давно, вероятно, разочаровавшегося в скором осуществлении крупных планов о мире, не увенчивались успехом. Конечно, мир, после таких блестящих успехов русского оружия, должен был бы быть почетным для нас; между тем, Порта, вероятно подзадориваемая иностранными державами, не особенно спешила вести переговоры и делать уступки. Нужно было сломить упорство Турции и взять ее последний оплот на театре войны – твердыню Измаила. Для совершения этого дела, конечно, лучше всего было назначить Суворова.
Взятие Измаила считается самым знаменитым эпизодом кампании 1790 года и одним из беспримернейших в истории. Недаром оно вдохновило гений Байрона, посвятившего ему столько чудных строк в “Дон Жуане”. Сначала князь надеялся, что крепость сдастся без кровопролития. Но этого не произошло, и решено было штурмовать ее. Все авторитеты того времени полагали, что это страшное дело невозможно. Существует предание, что Потемкин, когда штурм уже был решен, устрашенный опасностью неудачи, предоставил Суворову свободу не отваживаться на приступ. Есть и совсем легендарный рассказ о том, чем вызвано решение князя одним ударом покончить с Измаилом. Говорят, что, когда ему де Витт, гадая на картах, сказала, что Измаил сдастся через три недели, Потемкин ответил с улыбкой: “Я умею гадать лучше вас!” – и в ту же минуту послал Суворову приказ взять Измаил во что бы то ни стало приступом.
Как бы то ни было, Суворов поспешил к стенам Измаила и, встретив уже отступавшие войска, вернул их на прежние позиции. 3 декабря он сам вновь разместил их. Четыре дня прошли в безуспешных переговорах с сераскиром о сдаче. А утром 11 декабря 1790 года Суворов рапортовал Потемкину: “Нет крепче крепости, ни отчаяннее обороны, как Измаил, падший перед троном Е. И. В. кровопролитным штурмом. Нижайше поздравляю Вашу Светлость”.
Страшное и невозможное дело совершилось. Курьером к государыне об этом новом подвиге войск был отправлен Валериан Зубов, брат Платона.
Мы избавляем читателя от изображения подробностей этого свирепого штурма, где люди превратились в зверей и дрались до остервенения; приведем только несколько прекрасных строк из байроновского “Дон Жуана”:
Над крепостью раздался крик: “Аллах!”,
Зловещий грохот битвы покрывая,
И повторился он на берегах;
Его шептали волны, повторяя;
Он был и вызывающ, и могуч,
И даже, наконец, из темных туч
Святое имя это раздавалось;
“Аллах, Аллах!” повсюду повторялось.
Сдавался шаг за шагом Измаил,
И превращался в мрачное кладбище.
Нет, не сдались твердыни Измаила,
А пали под грозою. Там ручьем,
Алея, кровь струи свои катила...
Штыки вонзались, длился смертный бой,
И здесь и там людей валились кучи;
Так осенью, убор теряя свой,
В объятьях бури стонет лес дремучий...
Рассказывают, однако, что после этого знаменитого дела у Суворова с Потемкиным произошла размолвка.
– Чем я могу наградить ваши заслуги, граф Александр Васильевич? – спросил Потемкин героя при свидании.
– Ничем, князь, – отвечал раздраженно Суворов, – я не купец и не торговаться сюда приехал; кроме Бога и государыни, меня никто наградить не может!
Этот ответ раздражил князя: он побледнел и отвернулся.
Перед знаменитыми пособниками Потемкина падали на юге неприступные твердыни, а там, на севере, был у князя противник, который давал себя чувствовать. Это был Зубов, влияние которого все возрастало. До князя доходили об этом точные вести, и, может быть, влияние Зубова отражалось уже на решениях государыни, которые не всегда точно соответствовали желаниям князя. Несмотря на то, что князю нужно было бы остаться на месте, так как после взятия Измаила ожидались мирные предложения Порты, и, несмотря на то, что государыне отъезд князя был не особенно желателен, Потемкин поехал в Петербург в феврале 1791 года. Это была последняя его поездка туда: сваливши твердыню Измаила, он проиграл сражение с Зубовым и нашел себе смерть в опустошенном войной краю.