Глава 2. Дыхание народа
Глава 2. Дыхание народа
Задавленный, угнетенный, но и исполненный потаенной жизненной силой, богатый здравым смыслом и крепким чувством, французский народ время от времени то тут, то там сокрушительно и буйно восставал. Стоит почитать, как описал Ромен Роллан в «Кола Брюньоне» эту черту, без которой, он чувствовал, немыслим и ложен портрет старой Франции: мятеж простонародья, слепой и мудрый, взрыв ярости, когда все идет к черту…
Это маленькое извержение вулкана в городке Кламси в XVII веке, было ли оно или не было на самом деле, напоминает десятки, сотни других подобных извержений лавы на карте Франции XVII и XVIII веков. Феодально-абсолютистская Франция, блестящая Франция, законодательница вкусов, мод и разума для всей Европы, предмет зависти для всех дворов и держав, была, оказывается, вулканической страной. Извержения бывали маленькие, большие, огромные. Историки мало интересовались ими, и о многих до сих пор еще никем не процитировано ни одно пылящееся на архивных полках чиновничье или военное донесение вышестоящим властям. Но все-таки удивленные и внимательные глаза историка уже увидели сейчас эту панораму огнедышащих кратеров, отмечающих «великий век» Франции, — взрывы отчаяния и надежды трудовой голытьбы то отдельных городов или сельских местностей, то целых провинций или громадных областей страны.
Геолог изучает извержения вулканов, чтобы проникнуть мыслью под земную кору, узнать о скрытых сдавленных там раскаленных газах, кипящей магме. Само извержение — это только более или менее случайный прорыв скованных подземных сил благодаря какой-либо трещине или местной неполадке в крыше земли. Как и геолог, историк изучает разрозненные извержения лавы народной ненависти, отдельные землетрясения и подземные толчки для более широкой цели. Он как бы заглядывает глубоко в душевные страсти обычно неприметного простого народа, под поверхность его скудных будней и скупых праздников. Народные жестокие бунты под гул набата и зарево пожаров — это для историка не только исключения из правила, но и смотровые окошечки, через которые можно увидеть повседневные скованные душевные движения, помышления, настроения, инстинкты народных низов, наличные и в условиях «порядка», а не «беспорядка». Разбирать духовную атмосферу отдельного мятежа простонародья — все равно что расшифровывать электрокардиограмму, открывающую тайны больного сердца. Ведь и не было явного рубежа между редчайшими взрывами народной стихии и мирной жизнью: как в кратере бездействующего вулкана геолог замечает то выбросы, то жгучие пары и жар, так, кроме бунта, есть и ропот, и распря, и вспышка, и обида, и уход в отчаянии куда-то из родных мест. Это уже не было исключением, это вплетено в ткань почти каждодневной жизни. Так изучение народных восстаний во Франции XVII–XVIII веков ведет к познанию того, что кажется почти неуловимым, — настроений народной массы.
А именно настроения нам и надо знать. «Настроение»! Удивительное, богатейшее понятие, которое так любил и так часто применял Ленин. Он утверждал, например, что в передовой русской мысли XIX века, в смелых идеях Белинского отразилось настроение крепостных крестьян, их возмущение крепостным правом, отразилась история протеста и борьбы самых широких масс населения против остатков крепостничества во всем строе русской жизни.
О настроениях и помыслах крестьян говорил Ленин и анализируя позицию Л. Н. Толстого: «Толстой велик, как выразитель тех идей и тех настроений, которые сложились у миллионов русского крестьянства ко времени наступления буржуазной революции в России… Века крепостного гнета и десятилетия форсированного пореформенного разорения накопили горы ненависти, злобы и отчаянной решимости». По мнению Ленина, критика окружающих порядков Л. Н. Толстым потому отличалась такой силой чувства, такой страстностью, убедительностью, свежестью, искренностью, бесстрашием в стремлении «дойти до корня», найти настоящую причину бедствий масс, что эта критика отражала настроение миллионов крестьян. Согласно мысли Ленина Л. Н. Толстой сумел с замечательной силой передать настроение угнетенных широких масс, «выразить их стихийное чувство протеста и негодования», накопленное веками, против старого средневекового землевладения и всего существующего порядка частной поземельной собственности; против крепостного права; против помещичьей монархии с чиновничьим и полицейским произволом и грабежом; против казенной церкви с ее иезуитизмом, обманом и мошенничеством. Идейное содержание писаний Толстого соответствовало крестьянскому стремлению смести до основания и казенную церковь, и помещиков, и помещичье правительство, расчистить землю, создать на место полицейски-классового государства общежитие свободных и равноправных мелких крестьян.[1]
Нам же надо знать настроения и стихийные чувства французских крестьян дореволюционной Франции, если мы хотим узнать глубочайший источник дум Жана Мелье. Об этом-то настроении, о состоянии умов и чувств миллионов французских крестьян времен старого порядка и свидетельствуют извержения лавы народного гнева. Цепь упорных, неистребимых восстаний крестьян и городской бедноты во Франции тянулась через XVI век, прорезала XVII век и вышла в XVIII век — век, завершившийся Великой революцией.
В XVI веке эти бурные разливы яростного народного бунта были еще соединены с фанатизмом веры: одни резали и громили католиков, затем другие с таким же ослеплением лили потоки крови еретиков-протестантов. И только в конце века, обессиленные и растерянные, стали они все яснее смекать, что корень их бедствий не в той или другой вере. Они замечали, что против них легко вступали в тайные сговоры укрывавшиеся от них по замкам дворяне, и тогда жаки принимались давить господ, не вникая в то, гугеноты они или католики. Более простые жизненные истины и нужды промывали простым людям глаза. Хронист писал в 1596 году: «Крестьяне были расположены к восстанию против дворянства… Не желая быть никому подчиненными, они говорили, что будут все равны, с тем чтобы никто не имел никакой власти, ни суда над другим».
Шквал городских и сельских восстаний первой половины XVII века отмечен полным исчезновением всяких ссылок на религию, на волю божию, на защиту истинной веры от ложной. Люди поднимались и бились за заурядные земные дела. Бесконечно слепыми они оставались и теперь — ожесточались вдруг против какого-нибудь нового налога или притеснения, переполнившего в эту минуту чашу их долготерпения, гнали и истребляли налоговых откупщиков и чиновников, а если распространяли действия на сельских дворян и городских богачей вообще, то оправдывали свою ненависть к ним тем, что подозревали их в содействии этому ненавистному налогу. Суть этих восстаний бедноты лежала бесконечно глубже поводов, требований, сознания. Целые народные войны «кроканов», «босоногих», снова «кроканов» разливались то в западных провинциях в 1636, то на севере в 1639, то на юге в 1643–1645 годах. Ожесточенные бои увидели в те десятилетия на своих узких кривых улицах едва ли не все заметные города Франции.
На гребне этой волны народной стихии в середине XVII века возник было и общефранцузский политический кризис. Позже о нем полагалось писать шутливо, потому что он кончился ничем, а бедствия народа еще увеличились. Его называют Фрондой.
Жан Мелье родился, когда шла на подъем новая волна: «война саботье» 1658, «война бедняков» 1662, «восстание Бернара Одижо» 1664, «восстание Антуана Рура» 1670, огромное восстание 1675 года, пламя которого раскинулось из Бретани на добрый десяток других провинций. Вообще для этой поры заметна тяга, по крайней мере у вожаков движений, к преодолению их местной разобщенности, стремление всеми средствами переносить факел восстания из провинции в провинцию.
Мысль клокочущих масс и их предводителей почти так же бедна, как прежде. Однако вглядимся в историю восстания в Бретани в 1675 году. Поначалу было оно недалеким и близоруким, как другие: какой-то обидный акциз на гербовую бумагу, на какой полагалось писать прошения… А в разгар губернатор доносил из Бретани всесильному министру Кольберу в Париж: восставшие «равным образом и распалены против королевских эдиктов (о налогах) и полны решимости свергнуть иго дворян». Один священник записал в приходской церковной книге: «Простонародье поднялось против должностных лиц и налоговых сборщиков его величества, против дворянства, судей и против самой церкви». Один из крестьянских вождей, Лемуань, звал крестьян уничтожать сеньоров до последнего — «нужно искоренить их всех!». Из гущи восставших появились письменные программы — здесь отменяются все феодальные повинности, земля передается крестьянам, перечеркиваются привилегии дворянства, ликвидируются королевские налоги и все поборы в пользу церкви. Ничего более сильного не предложат и деревенские «наказы» перед выборами в Генеральные штаты 1789 года. А самые дерзкие помыслы и затеи устремлялись и дальше. Другой перепуганный приходский священник оставил в церковной книге такую летописную запись: «В 1675 году возникло восстание почти по всей Бретани и во многих других местах… Крестьяне решили, что им все дозволено, ввели общность имуществ…»
Великий век «короля-солнца» Людовика XIV. А воздух французских провинций накален и душен. Возьмем, к примеру, 1680 год. Жану Мелье в это время 16 лет. Переписка Кольбера полна забот о том, как успокоить народное недовольство, о котором что ни день ему пишут. То он советует королю подумать о снижении налогов: «Надо все время сознавать, что народ сильно обременен и что с самого начала монархии он никогда не нес и половины тех повинностей, которые несет сейчас»; то инструктирует одного из провинциальных интендантов, как наказать участников восстания: «Урок, который вы им дадите, должен показать всему народу, что король не желает терпеть никакого мятежного волнения и что для народа нет другого выбора, как покориться воле и приказаниям его величества… Держитесь, пожалуйста, того убеждения, что
снисходительность к, народу должна состоять в том, чтобы сурово наказывать начатки бунта, ибо всякая иная снисходительность побуждает его впадать в еще большие проступки». А народ не желал «покоряться»; «начатки бунта» в 1680 году вспыхивают в разных провинциях: в Перигоре «беспорядки» настолько серьезны, что зачинщики преданы публичной казни, в Пуату — «волнения», в Бургундии — целое восстание против нового налога на вино. «Бунты» разразились в 1680 году и в Шампани; здесь в одном местечке вооруженные жердями женщины напали сначала на судебного пристава, явившегося для объявления нового налога, затем на прибывшего судью, наконец на самого «этого изрядного мошенника» интенданта. Это было не что-либо экстраординарное, это были будни. Там, в Шампани, в другом глухом уголке родился и рос Жан Мелье.
Да, ему было шестнадцать лет. Кто знает, не был ли он свидетелем таких же событий? Он дышал этим воздухом. Сейчас нам важно даже не то, был ли он современником того или иного определенного большого или маленького извержения народного вулкана. Они были задолго до его рождения и продолжались после его смерти, бывали и в родной его Шампани и в очень удаленных провинциях. Но зарево и черный чад их стояли в небе Франции, не могли не достигать зрения, обоняния, слуха. Они отражали состояние духа народа.
Все же, конечно, важно знать факты о мятежном дыхании народа в годы, пока жил Мелье.
В 80-х годах (годы учения Мелье) кривая народных восстаний во Франции падает, в 90-х снова начинает подниматься вверх, чтобы разразиться в начале нового, XVIII века ожесточенной, странной, оглушившей Францию народной войной на юге, в Лангедоке. Странно в ней было то, что Франция была уже взрослее, а народное отчаяние вдруг снова — но в последний раз! — приняло характер сектантского возбуждения, самоотверженной религиозной ереси. Поднялись крестьяне-гугеноты против религиозных преследований. Целых три года, 1702–1704 вели маршалы «короля-солнца» кровавую войну против народа. Все образованные люди во Франции, нет, все, кто имел уши, чтобы слышать, были потрясены этой войной. За религиозными хоругвями вскоре обнаружились знамена с лозунгом «никаких налогов», стали восставать и крестьяне-католики.
Этот залп на юге Франции разбудил повсюду и умы и отвагу. Тотчас начались «бунты» уже по совсем другим поводам в провинциях Керси, Перигоре, Беарне, в разных городах. Министр Шамийяр приказывает в одном письме показать такой суровый пример правосудия, «чтобы этот народ понял, что впредь он уже не будет восставать безнаказанно». Но народ продолжал свое. Через год, в 1707 году, в провинции Керси разразилась новая крестьянская война, которую прозвали восстанием тард-авизэ (задним умом крепких). Еще через год, в 1709, чуть ли не по всей Франции прокатились крестьянские и плебейские волнения.
В Шампани то в одном месте, то в другом, ближе или дальше от Мелье, вспыхивали сначала бунты против взимания налога на вино, а в голодный 1709 год — из-за недостатка продовольствия в городах против скупки и реквизиции остатков хлеба — в деревнях. В Реймсе, опасаясь взрыва со стороны голодной бедноты, пытались раздавать хлеб в порядке благотворительности и в то же время насильственно выгоняли из города тысячи искавших здесь прибежища крестьян, странствующих монахов и студентов, даже избыток заключенных из тюрем. И все равно толпы громили хлебные склады в монастырях. А деревни заключали между собой союзы для противодействия какой-либо перевозке зерна. Крестьяне отбирали запасы хлеба у священников. Потребовалась посылка войск для подавления крестьянских волнений. И снова, снова, в 1710, 1713, 1714, 1715 восстания там и тут, в городах и целых провинциях. Против них посылают полки и полки, пехоту и кавалерию.
Мы увидим, что на эти годы пришелся крутой кризис в жизни кюре Жана Мелье.
В первые годы царствования Людовика XV, а именно регентства Филиппа Орлеанского, буря как будто приутихла. Но с 1720–1721 годов стала разгораться вновь. То «голодные бунты», то «ужасное народное настроение» отмечают исторические источники в разных местах Франции за парадным фасадом нового веселого царствования. В 1725 году этими «настроениями» и «бунтами» охвачены провинции Гиень, Нормандия, Бретань, и правительство ничего с ними не может поделать. Симптоматично, что в самом Париже народ уже частенько буйно высыпает на улицы. И так вплоть до 1729 года, года смерти Жана Мелье.
Как будто и незачем заглядывать в годы, следующие за смертью нашего кюре в его затерянной шампанской деревушке Этрепиньи. Но ведь нам сейчас нужно не его дыхание, а дыхание народа. Как ни было оно прерывисто и порой лихорадочно, порождавшая его болезнь и ее симптомы оставались теми же стойко и долго, поэтому стоит пощупать пульс хотя бы одной Шампани и дальше, вплоть до Великой революции конца века.
В городах и бургах Шампани выступления рабочих и бедноты тянутся сплошной цепью. Их поводы и толчки бесконечно разнообразны. Крупным очагом волнений, как и в XVII веке, оставался главный город Шампани Труа. В Реймсе тоже, например, в 1770 году «мелкий люд» города, рабочие предместий, а затем и примчавшиеся из всех окрестных деревень крестьяне несколько дней держали потрясенный город в грохотавшей на улицах грозе бунта. Потом их «усмирили», многих перевешали. В городках Шалоне, Витри, Дормане, Фиме, Кюмьере, Вилль-ан-Тарденуа, да разве перечислишь их всех, в последние десятилетия XVIII века этот гром принимался грохотать и эти молнии сверкали неоднократно. А в некоторых сельских областях бурно отозвалась затронувшая не одну провинцию «мучная война» 1774–1775 годов. Еще бы: как раз в 1775 году один австрийский дворянин, побывав в Шампани, писал, что «тут и женщины, запряженные в плуги, и клевер в пище крестьян из-за отсутствия хлеба, — они выглядят несчастнее, чем крепостные у нас». В деревнях Шампани шла то разгоравшаяся, то скрывавшаяся на время под наружным пеплом полная свирепости и отчаяния борьба виноградарей, пахарей, овцеводов, поденщиков, кустарей — то против нового налога, то против притеснений сеньора, то против скупщиков или ростовщиков. Таким был и оставался воздух Шампани, пока он не слился с общефранцузским шквалом и извержением 1789–1793 годов.
Вернемся к Жану Мелье. Дело не в том, знал ли он о всех известных историку народных восстаниях, взорвавшихся в годы его жизни. Важно, что к нему можно приложить те же слова, которые Ленин сказал о Л. Н. Толстом: что в своем учении он сумел с замечательной силой передать настроение широких масс, отразил «великое народное море, взволновавшееся до самых глубин…»[2]
Вероятно, в общем Мелье слышал и знал и более конкретно и о большем числе разных народных бунтов, чем знаем мы сейчас. По словам одного интенданта, в народе их «разглашали как геройские дела». Реймская епархия, как и всякая иная, была осведомлена о них и не все скрывала от низшего клира. Соседние кюре, несомненно, нет-нет да обменивались политическими сплетнями и пугающими слухами о мятежах. Но об иных из них слухи и не достигали глухого прихода Шампани, где служил Мелье. В общем же не приходится раздумывать: да знал ли кюре из Этрепиньи о бушевавших во Франции народных восстаниях? Он прямо ссылается в «Завещании» на опыт народных восстаний. Он напоминает читателям, как о деле всем известном, каковы бывали последствия, «если какой-нибудь из его (короля) городов или какая-нибудь из его провинций дерзали противиться ему или стряхнуть с себя его иго. Но не то было бы, — продолжает Мелье, — если бы весь народ, все города и все провинции пришли к единодушию, если бы они все сговорились между собой».
Можно сказать, через все «Завещание» проходит анализ этого живого исторического опыта: что раскалывает народ, чем объяснить вспышки борьбы лишь порознь по разным городам и отдельным провинциям, которые порознь легко и подавлять.
Но главное не в том, о каких именно народных восстаниях Мелье что-нибудь слышал. Даже если бы он и вовсе о них не слышал: ведь эти восстания были лишь внешними прорывами настроения, преисполнявшего все французское крестьянство. Кроме разразившихся восстаний, сколько было «неродившихся», оставшихся лишь в помыслах, в сокровенных беседах или тайных сомнениях едва ли не любого бедняка в любой из бесчисленных деревушек Франции, — а кому, как не священнику, снискавшему доверие прихожан, было знать все их мысли и чувства.
Мелье пишет и о своего рода малой войне, или партизанской войне правительства и народа, невидимой на первый взгляд войне, которая постоянно шла в недрах Франции, в глубинке всех провинций и сельских областей. Мелье так изображает эту невидимую гражданскую войну, что не остается сомнений в его близком знакомстве с ней. Если народ, пишет он, не повинуется немедленно королевским указам и распоряжениям о каких-либо новых поборах, то тотчас в деревни отправляют солдат для насильственного принуждения народа. «По селам ставят солдатские гарнизоны или другую подобную сволочь, которую крестьяне обязаны кормить и содержать изо дня в день на свои средства, пока не исполнят целиком то, что от них требуется. Часто из опасения не получить платежа к ним посылают солдат даже заранее, еще до наступления срока, так что на бедное население обрушиваются постой за постоем, кара за карой; его преследуют, притесняют, попирают, обирают на все лады. Напрасно жители жалуются и делают представления о своей бедности и о своем несчастном положении; на это не обращают внимания, их даже не слушают».
Наиболее яркие впечатления Мелье мог получить как раз около 1680 года, когда в Шампани отмечены и вспышки крестьянских бунтов. Еще задолго до того вносились предложения распределять солдат на постой в зависимости от достатка каждой деревни, но для этою требовалось составить точные описи хозяйственного положения по приходам. И вот в накаленные годы, с 1678 по 1681, была проведена эта кропотливая работа по всей Шампани, работа, имевшая чисто полицейскую цель — давить деревни солдатским сапогом не вслепую, а с точным расчетом.
В лесах Аргонны и Арденн, к которым вплотную примыкает Этрепиньи, велась и другая форма малой войны. Многолюдные банды, опиравшиеся на все окрестное крестьянство, занимались добыванием и продажей соли в обход королевской монополии. Тщетно специальные военные отряды разыскивали и преследовали их. В одном из округов в 1708–1709 годах было захвачено 149 человек, двое убито, четверо приговорено к смерти, двадцать — к галерам. Но вскоре все начиналось сызнова. Крестьяне не желали помогать карателям.
А вот еще более мелкая, повседневная война в деревнях Шампани. Уже с конца XVII века крестьяне демонстративно не приветствуют своих сеньоров «как положено»; на них сыплются наказания то за то, что «смотрели с вызывающим, надменным и наглым видом», то за то, что держали руки в карманах, вместо того чтобы снять шляпу, и «взирали на своего дворянина с нахальством». Этими казусами занимаются в XVIII веке судьи и интенданты. Вот крестьяне забросали камнями карету сеньора, находившегося в тяжбе с населением своих деревень. Вот снисходительные слова одного кюре: «народ настолько страдает, что подчас совершает несправедливости», и явно лживые слова другого кюре, заверяющего архиепископа, что «в настоящий момент никакие симптомы не заставляют предвидеть, чтобы крестьяне взбунтовались и замутили бы покой и общество». Пребывавший в Шампани финансовый чиновник писал в частном письме к родственнику: «Враждебность сельского люда к своим сеньорам повсюду тут достигает крайней степени…»
Это значит, что не только доносившиеся порывы из большого общефранцузского мира снабжали Жана Мелье исходным материалом для его философии — настроением, чувством народа, но и микромир его приходов Этрепиньи и Балэв.
Словами, что это были настроения и чувства, а не идеи или сознание, сказано многое. Тут царила и правила стихийность. Речь идет прежде всего не об идеалах и целях, а о протесте и негодовании. Стихийность — это борьба не столько «за» что-либо, сколько «против» чего-либо. Всем этим массам бедных людей, испытывавшим разорение, нищету, отчаяние, сама жизнь ясно показывала, откуда непосредственно накатывались на них бедствия, они более или менее ясно видели ближайших врагов, но ни для успеха в борьбе с ними, ни для лучшего устройства жизни не имели ни вида вдаль, ни сколько-нибудь ясной программы действий. Царство стихийности — это царство отрицания: протеста, отчаяния, ненависти, возмущения, утраты исконной веры в незыблемость давящих порядков, отказа от рабской покорности стоящим выше, повелевающим, указующим.
Но уже и эта психология людей и их действия во время стихийных бунтов таили в себе как глубоко упрятанный крохотный зародыш, как пока еще не проявившуюся логическую возможность добрых три идеи. Ведь эта психология означала крушение взращенного почтения и доверия к трем идеям: к авторитету имущества, собственности, богатства; к авторитету власти, начальства; к авторитету религии и духовенства. Если бы кто-нибудь сумел додумать до корня, обобщить это крушение трех идей, трех авторитетов! Он нашел бы на дне три сокровища, целое мировоззрение.
Прежде всего видно, что ведь все народные волнения, бунты, восстания, при всей безмерной пестроте их поводов и обстоятельств, разыгрывались вокруг вопросов собственности и по поводу собственности. Какой-нибудь новый налог — это покушение на личную собственность трудящихся; они отказываются отдать свое имущество, прогоняют сборщика, избивают стрелков, полицию, пытающихся взять их имущество насильно, идут толпой громить контору и дом откупщика налога, отнимают у него собранные суммы, раздают их, уничтожают его имущество как незаконно нажитое за счет народа, отказываются платить всякие налоги, распространяют погромы на другие налоговые учреждения, на частные дома всех, кого называли «габелерами», то есть вложивших деньги в доходы от собирания налогов, наконец, и на дома всех богатых вообще — такова по большей части картина восстания городской бедноты, вызванного налогами. Сплошь и рядом и крестьяне огромными толпами врывались в город и сливались с толпой, вопящей на улицах, разрывающей мостовые, швыряющей булыжниками, громящей «габелеров» в отмщение за несправедливое покушение на их нищую собственность.
В деревне же бывало и так: крестьяне отказываются уплачивать какой-либо феодальный побор, отбывать какую-либо повинность земельным сеньорам — от обороны своего хозяйства, своей собственности шаг за шагом они переходят к нападению на собственность сеньоров, нажитую за их счет, громят и жгут их поместья и замки, вырубают их сады, истребляют документы, лживо подтверждающие права сеньоров на земли и на повинности; и логика схватки подчас сама собой доводила до отрицания всяких прав и монополий этих дворян, этих сеньоров, этих помещиков. Мы находим такую отмену разом всей феодальной собственности, хотя бы на словах, в разных «статьях» и программах крестьянских восстаний, в том числе в Бретани в «Крестьянском кодексе» 1675 года, а к концу XVIII века — ив бесчисленных крестьянских «наказах».
Эти накаленные рукопашные битвы лицом к лицу неимущих с имущими и по поводу имуществ при всей их близорукости пробуждали тени каких-то мыслей вообще об имуществе, о собственности и об ее отсутствии. Первым мотивом народных мятежей многие документы называют «нищету», «отчаяние» людей, которые «устали страдать» и которым «нечего терять». Но ведь каждый в толпе считал себя не грабителем, а перед совестью и ближними оправдывал свой бунт тем, что эти богатства сами незаконно и несправедливо награблены у него. Разве не знаменательно, что сплошь и рядом восставшая беднота считала «вопросом чести», громя и сжигая имущество богачей, ничего не брать себе, не грабить награбленного в свою личную пользу. За такими делами чуются уже раздумья о собственности.
Иногда в ходе боев мысль шла и дальше. Во время восстания в городе Ниоре в 1624 году мы видим во главе толпы какого-то монаха, по имени Каликст, который «проповедовал на городском рынке восстание и поучал, что грабеж припасов есть законный акт». И полтораста лет спустя, во время «мучной войны» голодных деревенских и городских низов, звучали такие же мотивы погрома хлебных спекулянтов.
Былая вера в незыблемость и неприкосновенность существующих имущественных отношений расшаталась до самого корня. Народные восстания пытались ударять по ним на практике, а это расшевеливало и тугую народную думу. Ведь надо было что-то возражать тем, кто отговаривал так действовать. Иногда пробуждающаяся мысль пытается апеллировать к «старине», «старой правде»: законны только те платежи земельным собственникам или только те подати, которые не моложе, например, времен Генриха IV. Иногда эта «старая правда» относится к мифической древности, и крестьяне требуют «вернуть им собственность на их землю», которую они якобы когда-то имели.
А подчас не видно и ссылок на старину. Просто-де надо забрать награбленное, переделить или впредь уже и оставить добро ничьим, мирским. По документам восстания в Бретани в 1675 году мы уже заметили все эти помыслы. Неизвестно, конечно, означала ли отмеченная перепуганным сельским священником «общность имуществ» практику или идею восставших крестьян, но уверенно можно сказать, что этот листок бумаги свидетельствует о глубочайшей ломке самых коренных понятий о собственности, происходившей где-то в недрах психологии и сознания народных масс Франции. Почвой этих настроений была борьба с феодальной собственностью, и без этих настроений она не могла увенчаться победой.
Но могучий взмах от отрицания до утверждения, от стихийного настроения к осознанной идее, хотя бы еще и бесконечно далекой от научной теории, впервые во Франции свершил лишь ум Жана Мелье. Дыхание он превратил в плоть. Из этих зачатков Мелье развернул цельное, страстное, непримиримое учение, обращенное к массам.
Вторая идея, возможность возникновения которой была невидимо скрыта в самом факте неудержимого половодья народных восстаний, — это идея их победы. Раз люди бьются, хотя бы и совсем стихийно, они чают победы. Они бились снова и снова, и это значит, что где-то маячила никем еще до конца не осознанная идея свержения существующих властей, стоящих на пути любого из восстаний. Идея торжества народа. Власти охраняли «порядок». Нельзя было затронуть «порядок», нельзя было шелохнуть его, не вступив в столкновение с полицией, жандармерией, судом, с администрацией городской, провинциальной, королевской, с армией, буржуазной милицией городов, вооруженным дворянством. Каждая попытка народных низов оказать какой-нибудь коллективный отпор тому или иному новому экономическому притеснению оказывалась их столкновением с властями — «бунтом». Не хватало сил местного аппарата власти для подавления «мятежников» — присылались королевские войска из центра или снимались с фронта; выдыхался авторитет местных властей — за ними вздымался авторитет самого абсолютного монарха — Людовика XIII, Людовика XIV, Людовика XV…
Падала в народе рабская покорность перед начальством. Чиновные донесения в Париж с однообразием повторяют о недостатке в народе уважения к магистратам, о растущей непокорности «черни», ее «непочтительности», «наглости». Интендант из Лангедока пишет, что новый нажим «еще увеличивает упрямство и заставляет еще сильнее разразиться неповиновение народа». Из Дофинэ: «Когда приставы приходят в деревенские общины, на них уже поднимают камни; заставить слушаться затруднительно». Из Прованса: «Этот большой народ не знает ни что такое любить своего государя, ни что такое его слушаться». Из Бордо губернатор с тревогой пишет о «частых наглых выходках и вольностях, которые позволяют себе некоторые бунтовщики, то распространяя мятежные писания, то произнося дерзкие речи даже в присутствии своих магистратов». Вот одно из восстаний потерпело поражение, но губернатор добавляет: «Неудачи, которые потерпел народ, поистине вырвали у него лишь оружие из рук, но отнюдь не бешенство и не злую волю из сердца, также и не дерзкие и мятежные речи из уст». Из Лимузена: «Народ в деревнях что-то уж слишком склонен к свободе и к восстанию». Об участниках восстания: «Они совсем не опасаются наказания и провозглашают свое преступление знаком своего мужества».
О другом восстании: власть короля «была чрезвычайно поколеблена в умах народа, и следует опасаться, что ее не удастся восстановить иначе, как с превеликим трудом». Другое донесение вторит: «Мы живем в такое время, когда не следовало бы безрассудно плохо обращаться с народом. Бесполезная суровость только вырывает из его души последние остатки его преданности государю». Из провинции Гиень: «Должен сказать вам, что в Перигоре народ начинает грозить всем, кто служит по королевским делам»…
Сведения о бесцеремонных расправах восстающего там и тут народа с лицами, облеченными властью, от самых низших до самых высших, об угрозах властям буквально бесчисленны. Случались брань и оскорбления и по адресу королевской персоны. Правда, чаще кричали что-нибудь вроде «Да здравствует король без налогов!», но ведь так кричали и во время революции в конце XVIII века, пока не подошел момент рубить королю голову. Венецианский посол доносил к себе из Франции в середине XVII века о «ропоте и ненависти к правительству», о повсеместных восстаниях, которые, однако, остаются раздробленными, так как народ «не может подняться без руководства и ему хватает сил лишь на то, чтобы излить негодование в ругательствах и проклятиях по адресу правительства».
Да, народные восстания были распылены, и их удавалось усмирять. Но ведь в каждом брезжила надежда на победу, без нее люди не дрались бы. А если заглянуть чуть вперед, что же это такое — победа, что она сулит? Что за «свободу»? В провинции Нормандии в 1639 году «босоногие» со своим вожаком Жаном Морелем, каким-то очень бедным и очень смелым приходским священником, может быть похожим на Жана Мелье, на несколько месяцев установили свою власть, издавали свои законы, писали в другие провинции Франции с призывом присоединяться к ним. В провинции Виварэ в 1670 году восставшие крестьяне в воззвании писали, что «пришло их время и не годится им всегда оставаться слепыми». «Пришло время исполниться пророчеству, что глиняные горшки разобьют железные горшки. Проклятие дворянам и священникам, врагам нашим!» В Бретани в 1675 году крестьяне, гневается один судебный документ, «говорили, что наступило время их абсолютного полновластия, издевались над нашим повелителем королем и над его эдиктами, так же как над судом и над всеми, кто вершит закон, и заявляли, что они заставят признать себя и слушаться».
В таких выступлениях и в сотнях им подобных пробивается сквозь всю коросту навязанных мнений мысль, что восстание народа дело доброе, правое, верное; местные власти то и дело жалуются в донесениях в Париж, что народ рассматривает мятежи как героические деяния, а никак не хочет видеть в них, как полагалось бы, ни преступления, ни греха. Упрямой порослью пробиваются в этих бунтарских лозунгах зачатки мыслей о власти победившего народа, о народоправстве, общежитии свободных и равных крестьян.
Но это отрицание прав и всесилия существующей власти только в мозгу Жана Мелье было переработано в утверждение: в идею революции. До Мелье (и долго после него) не было во французской общественной мысли идеи победы восставшего народа.
Третья идея, скрывавшаяся глубоко-глубоко на дне настроений и неясных мыслей боровшегося народа, идея, как и две предыдущие, лишь возможная, если ее кто-нибудь поднимет с этого дна, из действий, из практики, из стихии народных восстаний, — это идея безбожия.
Едва ввязавшись в борьбу, крестьяне и плебеи с каждым часом все непоправимее, очертя голову нарушали суровую заповедь царившей в их сознании религии. Они еще не могли как-либо обобщить и в форме новых додуманных мыслей выразить этот накапливавшийся опыт: церковь грозила нестерпимейшими загробными муками за участие в неповиновении, в возмущении, ибо всякое человеческое неповиновение есть повторение восстания сатаны против бога. А вот голодный желудок, голодная семья, оскорбленное достоинство, раненая справедливость — все влекло на бунт и возмущение. Надо было как-то осмысливать это, отмахиваться от попов с их угрозами, с их — сызмальства казавшимися незыблемыми — представлениями об аде, о грехе. И мысль теперь уже, увы, как-то не подкидывала спасительной уловки, как когда-то, лет сто назад: восстание тогда казалось оправданным, раз это восстание за истинную веру против сатанинских ухищрений воцарившейся ложной веры. Разве что восставшие в 1702–1704 годах крестьяне-гугеноты прибегли к этому старому утешению, в общем-то потерявшему силу над мозгами.
Духовенство и монахи с молитвами и проповедями, со святыми дарами и мощами, с крестами и святыми, со слезами на глазах и страстными увещеваниями, а иной раз в старомодных доспехах и с алебардами преграждали дорогу любому народному восстанию. Церковь не менее активно противостояла всем этим бунтам и мятежам, всем этим войнам бедняков против богатых, чем государство. Бывало, что толпа поддавалась уговорам и заклятиям. Но много чаще ей приходилось волей-неволей сметать и это препятствие, хотя бы и осененное крестом. О расправах с духовенством во время восстаний говорят многие документы тех времен. Вот в одном бурге жители оставили замертво на месте своего кюре, который вздумал в горячую минуту проповедовать им уплату налога. Вот из хроники о восстании в Виварэ в 1670 году: «Было опасно призывать народ к повиновению; священники в Лашанне, Мезильяне и других местах были погромлены за то, что говорили, что подчинение приказам короля есть божественный закон».
Частенько речь шла уже не только о духовенстве, но о самой вере. В сообщениях о ходе народных восстаний тут и там попадаются слова «кощунства», «богохульства». Необходимость убрать помеху с пути, трудные и неясные мысли в поисках оправдания своих действий выливались подчас в насмешки и гнев против церковного благолепия и благочиния, в погромы монастырей и церквей, в проклятия попам, монахам и самому богу.
Источники XVIII века, относящиеся к Шампани, рассказывают, что кюре во многих местах боялись своих прихожан, ставших от нищеты «озлобленными, мстительными, вздорными, исполненными ненависти». В особенности достается жителям протестантских приходов: они слывут «республиканцами», они «злобны, опасны, сварливы, мстительны, нарушители порядка». Но и в католических приходах эти настроения неумолимо распространяются на церковь и веру. В одном из районов Шампани «прихожане немного республиканцы, любят независимость, игру, вино, танцы и удовольствия, они необузданны и богохульствуют, а во время крестного хода и мессы устраивают скандалы». Один приходский кюре пишет: церковь оскорбляют, обряды презирают, все идет от плохого к худшему, и крестьяне выражают свое недовольство всякими «насилиями». Некоторые кюре Шампани сигнализируют о распространении безверия, и том, что крестьяне отказываются перед смертью от Причастия. Прихожане, жалуется кюре, «не хотят подчинения, прививают молодежи дух независимости, безверия, вольнодумства, а кюре очень трудно заставить слушать свои советы». «Жители полны гордыни, плачутся на судьбу свою и возлагают ответственность за беды свои и нищету на знать и на бога». «Они не ходят в церковь, пренебрегают причастием, Не набожны, безразличны к религии». «Вот уже много лет они преследуют служителей культа, обращая на них свою ярость, злобу, самую черную клевету».
Но сомнения, доводы против вдалбливаемого и Заучиваемого на протяжении всей жизни вероучения. Лишь по крупицам накапливались в тайных уголках мысли, в семейной тиши, складывались кроха к крохе в строе характера и настроения от отцов к детям, от Дедов к внукам. Как черпнуть этой злой гущи с самого дна, выжать ее, спрессовать да так закалить в огне мысли, чтоб она сделалась крепче и грознее стали?
Этот скачок совершен в «Завещании» Жана Мелье. Три идеи Жан Мелье выплавил из огнедышащей и чадом окутанной стихии народного протеста против всего строя жизни и мысли. Сравнительно с настроениями это был огромный скачок. Народ не имел образования. Феодальная, абсолютистская, католическая идеология была старой, привившейся, всесторонне разработанной, обладала огромными средствами распространения. Для поединка с ней нужно
было не настроение, а ее же оружие. Надо было его выковать. У народа не было своей интеллигенции. Надо было из земли выйти богатырям.
Чтоб поднялся эдакий богатырь, он должен был обладать чувством, что широчайшие народные массы Франции ждут его слова, как сухая земля ждет дождя. Мелье должен был с огромной силой почувствовать и сконцентрировать в себе ощущение, что старый способ мышления расшатался в самом низу — потерял воздействие на народ. И в самом деле, тревожный общий голос представителей власти на местах: народ не слушается уговоров, его не вразумишь, доводы и резоны почти не действуют на него. Один провинциальный интендант, ссылаясь в письме на свое отличное знание «крайней нищеты здешнего народа и необыкновенного волнения в умах, которое она вызывает», советует правительству всеми возможными средствами «расположить к послушанию умы, которые трудно убедить слушаться, когда желудки голодны, и которые крайняя бедность сделала невосприимчивыми к уговорам». Иначе говоря, потеряли силу аргументы, которыми прежде можно было урезонить и успокоить народ: духовенство и «благоразумные», «мудрые» люди призывали к порядку и покорности, клеймили дух сопротивления, а нищета, голод, материальные условия упорно требовали этого самого сопротивления и, значит, расшатывали авторитеты. О казнях «бунтовщиков» в городе Кане мемуарист рассказывал с ужасом: «Они умерли без раскаяния в своих грехах, говоря отвратительнейшие слова о том, к чему должны были бы питать величайшее почтение». Такова та вспаханная почва народного духа, куда уходят глубочайшие корни идейного переворота, огромного подвига мысли, совершенного кюре Жаном Мелье.
Писарев когда-то написал статью «Французский крестьянин в 1789 году». В этой статье, по его словам, стремился он «ввести читателя в ту таинственную лабораторию, почти недоступную для историка, где вырабатывается — из бесчисленного множества разнороднейших элементов и под влиянием тысячи содействующих и препятствующих условий — тот великий глас народа, который действительно, рано или поздно, всегда оказывается гласом божиим, то есть определяет своим громко произнесенным приговором течение исторических событий».
Беглые, короткие заметки ввели нас в кое-какие уголки этой таинственной лаборатории. До приговора еще далеко — его открыто масса французского народа произнесет только в великой буре конца века. Но в начале века находим мы почти недоступное взгляду историка чудо этой лаборатории: синтез из разнороднейших элементов голоса народа — кристально чистого, уверенно возвещающего победу и приговор голоса Жана Мелье.
Был ли Мелье человеком совершенно единственным в своем роде? Нет, он был самым крупным и самым счастливым из других дерзавших смельчаков, единственным оставившим неизгладимый след. Другие люди такого склада мыслей, которых эпоха с необходимостью порождала снова и снова там и тут, не сумели или выносить до конца эти три идеи, или высказать их со всей полнотой, или, что самое трудное, заставить себя услышать.
Эти люди должны были соединять в себе известную образованность, интеллигентность с близостью к народу по жизни, по роду своих занятий. Бывали среди них бедные нотариусы, адвокаты. Но большая часть, как и Мелье, принадлежала к низшему духовенству. Хотя вся эта великая армия низовых священников денно и нощно трубила в уши народу о покорности властям и господам, из их рядов могли появляться люди, способные атаковать эту главную помеху народному уму, религию, так как довольно знали ее.
Один сельский кюре, ставший, как говорили, эхом ненависти жителей к своему сеньору, уже обобщал с кафедры, что эти люди присваивают себе народное добро «насилием, наглостью, палочными ударами и подкупом суда», они вырывают у крестьян пищу изо рта, «чтобы кормиться самим, да вместе со своими девицами»; для обозначения сеньоров кюре придумал новые слова: «человеклюдоубийца», «человеклюдограбитель». Из провинции Овернь доносили в центр: «Некоторые священники призывали в проповедях не платить больше ни военной повинности, ни недоимок по талье; один из них находится сейчас в руках суда». Несколько позже оттуда же интендант пишет Кольберу, что «жители весьма мятежны», один местный священник «последнее время произносит сотни сумасбродств, говорит весьма нагло о короле», он арестован и находится в тюрьме. Другой кюре с церковной кафедры клеймил дурное обращение с народом, нападал на налоги, восхвалял римскую республику; он говорил и о «тирании» и о «плохом правительстве».
Видно, зачатки народной интеллигенции — ив том числе именно из рядов низшего духовенства — возникали как естественная поросль. То тот, то другой кюре привлекался и по церковной линии к суровой ответственности за всяческие проявления вольнодумства и кощунства Очевидно, разные люди двигались в направлении тех обобщений, тех выводов, к которым пришел Жан Мелье.
Но немногие могли иметь столько непреклонной решимости ума, логического бесстрашия, силы и искренности в поисках правды, как он.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.