Глава 7 Феномен Ельцина
Глава 7
Феномен Ельцина
В начале декабря 1987 года Ельцин был переведен из ЦКБ в санаторий Совета министров СССР в Барвихе, западнее Москвы. Там, среди лесов, в спокойной атмосфере, он пробыл до февраля 1988 года. Из Свердловска приехала его мать; друзья по УПИ присылали цветы, открытки с пожеланиями выздоровления, по очереди проведывали его каждую неделю. Свое состояние Ельцин рисует в «Исповеди на заданную тему» как смесь навязчивого самоанализа и безразличия к течению времени:
«Трудно описать то состояние, которое у меня было… Началась настоящая борьба с самим собой. Анализ каждого поступка, каждого слова, анализ своих принципов, взглядов на прошлое, настоящее, будущее… днем и ночью, днем и ночью… Я пропустил через себя сотни людей, друзей, товарищей, соседей, сослуживцев. Пропустил через себя отношение и жене, к детям, к внукам. Пропустил через себя свою веру. Что у меня осталось там, где сердце, — оно превратилось в угли, сожжено. Все сожжено вокруг, все сожжено внутри… Да. Это было время самой тяжелой схватки — схватки с самим собой. Я знал, что если проиграю в этой борьбе, то, значит, проиграю всю жизнь… Это были адские муки… Потом, позже, я услышал какие-то разговоры о своих мыслях про самоубийство, не знаю, откуда такие слухи пошли. Хотя, конечно, то положение, в котором оказался, подталкивало к такому простому выходу. Но я другой, мой характер не позволяет мне сдаться»[551].
«Исповедь» обрела форму книги осенью 1989 года, когда Ельцин рассчитывал на политический эффект, поэтому ей свойственна определенная самомифологизация, что чувствуется и в приведенной цитате. Однако, судя по тому, что я слышал от членов семьи, страдания Ельцина были неподдельными. Его переживание своей отделенности от реальности было своего рода «мораторием», как это называют некоторые психоаналитики, имея в виду свободное время для очищения и смены ориентиров, которое во многих культурах специально предоставляется молодежи[552]. Это было необходимо для его личностного и политического восстановления.
Пока Борис Ельцин изгонял своих личных демонов, последствия его гамбита в ЦК распространялись в общественной жизни как круги по воде. То, что высокое должностное лицо неожиданно попало в немилость, не удивило людей, знавших историю своей страны. Но на фоне реформирования коммунизма это Икарово падение приобрело иное значение. В политике переходного периода потерпевший неудачу в краткосрочной перспективе получил то, что теоретик игр назвал бы «преимуществом первого хода». Пока Советский Союз входил в неведомые воды демократизации, Ельцин обеспечил себе стратегически выгодное положение, которое перевесило все кары, обрушившиеся на его голову[553].
Русский, умеющий читать между строк, просматривая «Правду» от 13 ноября 1987 года, мог сделать следующие выводы о политической ситуации:
Препятствия на пути реформ. Перемены в коммунистическом строе тормозятся недоучками из номенклатуры. Перемены на деле, а не на словах идут черепашьим шагом.
Терпение народа на пределе. У рядовых граждан появились новые надежды, а их терпение иссякает. Они выступают за изменение курса.
Горбачев на распутье. Зачинатель перестройки оказался поборником постепенных действий, он знает о помехах на пути реформ, но жульничает, не желает устранять их.
Радикальная альтернатива. Бунтарь Ельцин выступил за ускорение реформ, тем самым подставив себя под удар со стороны правящих кругов.
Не просто слова. Ратовавший за перемены оказался не просто болтуном, а человеком дела. У него реальный опыт. Он изнутри знает, как работает властный механизм — и в регионах, и в Кремле. Отказ от высокого поста продемонстрировал его готовность поступиться личными интересами ради общего блага.
Есть что скрывать. Власти преследовали Ельцина за то, что тот нажал на болевые точки режима. Они пытались заставить его замолчать, не стали публиковать полный отчет о произошедшем.
Некоторые из этих утверждений Михаилу Горбачеву, сиюминутному победителю, опровергнуть было относительно легко; с другими дело обстояло сложнее. Когда столичные студенты стали подавать петиции в защиту Ельцина и устраивать уличные демонстрации, за ними следили сотрудники правоохранительных органов. 14 ноября в центре Свердловска состоялся митинг, в котором участвовало несколько сот человек; 15 ноября друг Ельцина и первый секретарь обкома Юрий Петров принял делегацию, вручившую ему письмо протеста, адресованное Политбюро. Опасаясь митингов «под предлогом подготовки к новогодним праздникам», обком в декабре приказал оцепить площадь 1905 года[554].
Цензура следила за тем, чтобы информация об этих событиях не просачивалась в печать, и кремлевская пропаганда распространяла приукрашенное описание ситуации. Но слухи о петициях и демонстрациях, а также о том, что Ельцин сказал перед ЦК, разносились по московскому политическому подполью и в западной прессе, как лесной пожар. Один из наиболее далеких от реальности вариантов речи Ельцина был подготовлен главным редактором «Московской правды» Михаилом Полтораниным. Его собирались снять с работы, но прежде, чем это случилось, Секретариат ЦК призвал его выступить перед 700 журналистами местных газет, собравшимися в Академии общественных наук при ЦК КПСС в Москве. Газетчики хотели знать, что именно сказал Ельцин на пленуме, присутствовать на котором Полторанин по своему рангу не мог. В ночь перед выступлением Полторанин напечатал у себя дома апокрифическую речь — такую, какую сам хотел бы услышать от Ельцина. Зная о нелюбви народа к Раисе Горбачевой, он вложил в уста Бориса Николаевича слова о том, как она звонила ему с категоричными указаниями, касающимися партийных дел. Полторанин размножил свой труд в нескольких сотнях экземпляров и на следующий день беспрепятственно раздал его среди участников встречи[555].
Горбачеву следовало бы опубликовать стенограмму пленума. Его более просвещенные советники считали, что атмосфера подтасовки и тайны лишь усилит слухи. Честный рассказ о бессвязном выступлении Ельцина представит его в нелестном свете, говорили они, а обструкция, напротив, создает ему ореол «мученика за справедливость»[556]. Текст секретного доклада Хрущева, в отредактированной форме распространенный среди членов партии в 1956 году, полностью был издан в СССР лишь в 1989 году. Горбачев двигался быстрее, но все же недостаточно быстро. Стенограмма октябрьского пленума появилась в печати только в марте 1989 года.
В период горбачевской либерализации советской системы применить против Ельцина драконовские меры не представлялось возможным. Об уголовном преследовании не могло быть и речи. Ельцин как член Верховного Совета СССР пользовался парламентским иммунитетом. Сталинские ОГПУ и НКВД перед этим не остановились бы, но арест депутата в 1987 году был возможен только после того, как Верховный Совет проголосовал бы за отмену его неприкосновенности, а такое событие вызвало бы бурю и в стране, и за рубежом[557]. Гласность также не была панацеей. Неприукрашенная правда лишний раз подтвердила бы, что внутренние враги реформ существуют, что Горбачев занимает центристскую позицию, а Ельцин слишком резко двинулся вперед, за что и пострадал. Обнародование всех подробностей показало бы, что Ельцин поставил свой диагноз перестройке на основе реальных фактов и что советская экономика и общество действительно загнивают. Производство нефти в СССР в 1985 году пошло на спад, приток экспортных нефтедолларов внезапно ослабел (в основном из-за падения мировых цен на нефть), финансовое положение правительства было хуже, чем когда-либо с 1940-х годов[558]. В данной обстановке отставка Ельцина и даже последовавшее за ней покаяние, которое, как считали многие, произошло под давлением, превращали его в магнит, притягивающий общественное недовольство. «Гонимый „бунтарь“, — пишет один бывший советский публицист, — по русской традиции завоевывает симпатии и благосклонность масс»[559].
Бунтовщики-казаки Стенька Разин и Емельян Пугачев в XVII–XVIII веках заплатили за непокорность головами[560]. Мятежник ХХ века голову сохранил. Что мог сделать с Ельциным Горбачев — теперь, когда топор палача и ГУЛАГ остались в прошлом?
Если бы можно было полагаться на исторический опыт, Горбачеву не о чем было бы беспокоиться. С 1920-х годов политическим неудачникам и проигравшим во фракционной борьбе никогда не удавалось восстановить свои позиции. После смерти Сталина насилие перестало применяться в политической жизни, но у генсеков по-прежнему оставалось множество способов устранить соперника. Горбачев дал понять Ельцину, что тот отстранен от участия в политике на высшем уровне. В зависимости от того, чьи мемуары вы читаете, вы можете встретить разные формулировки этого запрета. Ельцин пишет, что запрет был полным: «До политики я тебя больше не допущу». Горбачев же в «Жизни и реформах» выражает это другой формулой: сказал Ельцину, что «сейчас вернуть тебя в сферу большой политики нельзя», то есть оставил дверь приоткрытой[561].
Горбачев мог бы поступить гораздо жестче, например, отправить Ельцина на пенсию — в ноябре 1987 года в напряженных разговорах бывших соратников эта возможность обсуждалась. Но Горбачева такой вариант не устраивал. Он не без шутливости заметил Ельцину, что против его ухода на пенсию, поскольку они ровесники, и кто-то может подумать, что на пенсию пора и ему самому[562]. Ельцин все еще оставался членом ЦК партии. По уставу, исключить его против его воли мог только съезд, но Горбачев вполне мог заставить Ельцина уйти как бы по собственному желанию. Он поступил так с 98 престарелыми членами ЦК в апреле 1989 года, но не с Ельциным. Был еще один классический выход — назначить Ельцина послом в далекую страну. В 1957 году Никита Хрущев именно так и поступил с Вячеславом Молотовым, который при Сталине был бессменным членом Политбюро и премьер-министром СССР. Молотова сослали советским послом в Монголию[563]. Однако Ельцин, как он впоследствии сказал мне в интервью, был уверен, что Горбачев предпочтет оставить его в Москве, на глазах: «Вольнодумца все-таки надо держать рядышком, чтобы постоянно за ним следить. А посол — что он там делает? Неизвестно»[564].
Откуда же такая мягкость? В мемуарах Горбачев с гордостью пишет о своем рыцарстве («Не в моем характере расправляться с людьми») и чувстве коллективизма («убеждение, что все у нас должно строиться на товариществе»)[565]. Доброту Генерального секретаря не следует преувеличивать. Ельцин правильно указывает на сыгравшие свою роль политические соображения — Горбачев хотел сохранить его в качестве уравновешивающей силы, которую можно было бы применять против давления консерваторов и нерешительных: «Мне кажется, если бы у Горбачева не было Ельцина, ему пришлось бы его выдумать»[566]. Желание Горбачева использовать Ельцина как противовес вполне согласовывалось с опытом прошлых лет, внушавшим ему уверенность, что человек, находящийся в подобном положении, просто не может представлять собой угрозы. Кроме того, определенную роль сыграл и личностный фактор — безграничная самонадеянность Горбачева. Георгий Шахназаров, его главный помощник по политическим делам, не раз предлагал выслать Ельцина из страны, назначив его послом и тем самым отстранив бунтаря от предстоящих в СССР выборов. Горбачев не согласился. «Он считал, что Ельцин, ну он же полуграмотный человек, он же ничего не понимает, он пьяница», — вспоминает Шахназаров. Горбачев явно недооценивал Ельцина и, по словам мудрого Шахназарова, отказывался понимать, что личность Ельцина, растравлявшая его душу зависть и неудовлетворенная потребность народа в переменах могут смешаться во «взрывную силу»[567].
Если бы в то время еще сохранялись канонические советские правила игры, политическая карьера Ельцина была бы закончена раз и навсегда. Но игра находилась в калейдоскопическом движении и вскоре начала предоставлять ее участникам невиданные прежде возможности, выходящие за пределы стальной клетки бюрократии. Интуитивное предчувствие Ельцина, подсказавшее ему в 1987 году, откуда ветер дует, его выступление перед ЦК и излишне суровая реакция Горбачева создали поворотный момент в крушении коммунистической системы. Сложившаяся ситуация привела к тому, что политические силы в зависимости от своего мнения по ключевому вопросу — о темпах преобразований в стране, — расположились вдоль одного континуума: Ельцин шел в авангарде и был воплощением стремления к переменам, партийные консерваторы занимали арьергард, а Горбачев топтался посередине между ними. Постоянные кризисы и петли обратной связи укрепляли такое положение вещей, даже когда политический спектр смещался в более революционном направлении. Первоначально такая расстановка сил была актуальна только для элиты, но со временем перенеслась и на широкие круги населения, наконец-то получившего свободу выбора, а это, в свою очередь, еще больше раскололо политическую элиту. Как заметил один из руководителей ельцинской президентской кампании 1991 года: «Эта кампания началась в 1987 году»[568].
19 ноября 1987 года ТАСС выпустил бюллетень, в котором говорилось, что Ельцин назначен первым заместителем председателя Государственного строительного комитета — Госстроя СССР. Самые жуткие его страхи не сбылись. Ельцина не сослали в Улан-Батор или на грязную стройплощадку, не заперли на даче в Московской области. Новая должность была чем-то вроде синекуры: Ельцин получил ранг министра советского правительства и оказался во главе отрасли, которой занимался с юности.
Все еще зализывая раны, 8 февраля 1988 года Ельцин приступил к работе в Госстрое. После исключения из Политбюро он сохранил элитную квартиру на 2-й Тверской-Ямской, но лишился телохранителей, переехал на более скромную дачу и сменил ЗИЛ на «Чайку». Госстрой располагался в современном здании на Пушкинской улице, где сейчас размещается Совет Федерации, верхняя палата российского парламента. По удобству и просторности новый кабинет Ельцина не мог сравниться с тем, к чему он привык, но другого у него не было.
Давление на него не ослабевало. Председатель Госстроя, Юрий Баталин, свердловчанин с дипломом УПИ, специалист по строительству трубопроводов, получил строгий приказ докладывать о всех действиях своего зама. Чекисты прослушивали его телефон, офицеры в штатском постоянно дежурили в здании, чтобы глаз не спускать с его посетителей[569]. Ельцин прекрасно знал о слежке. Чтобы заглушить неудобные разговоры, он включал радио или пускал воду в раковине. Работа навевала на него бесконечную скуку. Одному из посетителей даже показалось, что он постоянно сдерживает желание закричать[570]. Ельцин написал служебную записку премьер-министру Рыжкову с предложением расформировать Госстрой как абсолютно неэффективную структуру и передать его функции другим ведомствам[571]. «Живую динамичную работу с людьми мне заменили кабинетом, — жаловался он в том же году. — [Я] перебираю бумажки»[572].
На протяжении нескольких месяцев Ельцин по-прежнему ощущал себя потерянным. Он сильно переживал, когда февральский Пленум Центрального комитета подтвердил его вывод из состава Политбюро. Помощник Ельцина по Госстрою, Лев Суханов, на следующий после Пленума день был поражен состоянием своего начальника: «Когда утром он пришел на работу, на нем не было лица. Все это напоминало финал какой-то заупокойной мессы, которую ему „промузицировали“ коллеги из Политбюро. Как же он все это переживал! И тем не менее нашел в себе силы и отработал целый день»[573]. В мемуарах Ельцин называет работу в Госстрое «кошмарными полутора годами», «быть может, самыми тяжелыми днями в своей жизни». В кабинете царили «мертвая тишина и пустота». Настоящей «пыткой» было смотреть на кремовый кремлевский телефон в надежде на искупительный звонок от Горбачева. Ельцину хотелось вырвать этот телефон «с мясом», казалось, что он «взорвется новыми бедами»[574]. Удрученный работой и имеющий немало свободного времени, Ельцин в 1988 году увлекся очередным видом спорта — теннисом — и на свои сбережения купил первую машину, маленький серебристый «Москвич». Александр Коржаков, который в бытность Ельцина московским первым секретарем служил его телохранителем, помогал ему учиться водить машину. Ельцин был плохим учеником и часто путал педали газа и тормоза. «У меня после этого седые волосы появились», — вспоминает Коржаков[575].
Вплоть до выборов в советский парламент весной 1989 года Ельцин пребывал в политической сумеречной зоне. О нем не писали московские газеты; интервью с ним просили лишь иностранные журналисты и корреспонденты из Прибалтийских республик СССР. Весной 1988 года председатель Комитета партийного контроля Михаил Соломенцев вызвал его на ковер и стал распекать за контакты с иностранной прессой. «Он грубо оборвал меня, — пишет Соломенцев, — заявив, что не должен ни у кого спрашивать разрешения, что он свободный человек и имеет право высказывать свое мнение где угодно и кому угодно»[576]. На некоторое время количество интервью сократилось. В мае Ельцин побеседовал с представителями двух российских изданий; Секретариат ЦК блокировал публикацию. После этого Ельцин возобновил свое общение с иностранными средствами массовой информации, дав в мае интервью журналистам Би-би-си, а в июне — представителям трех американских телеканалов.
Назначенная на июнь — июль 1988 года XIX конференция КПСС должна была стать демонстрацией горбачевских политических реформ. Ельцин, который в качестве члена ЦК имел полное право участвовать в ее работе, решил выдвигаться от территориального подразделения партии. Поставленный в безвыходное положение в Москве и в Свердловске, где Горбачев и Лигачев только что сделали первым секретарем Леонида Бобыкина, его давнего соперника, Ельцин получил мандат от автономной республики Карелия. Как и в октябре, ему пришлось приложить огромные усилия, чтобы выступить. Две записки председательствовавшему Горбачеву не принесли результата. 1 июля, в последний, пятый день конференции, Ельцин сообщил делегации Карелии, что собирается взять трибуну штурмом, «как Зимний» в 1917 году. Он подошел к трибуне и стоял там, глядя на президиум и размахивая своей красной карточкой. Разозленный Горбачев послал помощника сказать, что ему дадут слово, если он сядет и дождется своей очереди. Ельцин сел, и ему дали выступить[577].
Готовность идти напролом принесла свои плоды. Перед 5000 делегатов Ельцин произнес пламенную 15-минутную речь, которую вынашивал неделями. Выдержки из выступления показали по советскому телевидению, текст опубликовали в прессе. На этот раз Ельцин не критиковал Горбачева и ограничился всего несколькими словами в адрес Егора Лигачева, с которым, как он сказал, у него были лишь «тактические» разногласия. Но зато он призвал к тому, чтобы сделать прозрачной партийную финансовую систему, а также к сокращению аппарата. Еще более резко, чем в 1987 году, Ельцин говорил о необходимости принести реформы населению, и о привилегиях сытой советской элиты. Перестройка велась «под гипнозом слов» и «не решила каких-то ощутимых проблем для людей»; идти прежним путем — это «риск потерять руль управления и политическую стабильность». Говоря об элите, Ельцин теперь не ограничился теми, кто нарушает нормы партийной жизни, — он подверг сомнению сами эти нормы. Партийными взносами оплачиваются продуктовые пайки для «голодающей номенклатуры», строятся «роскошные особняки, дачи, санатории такого размаха, что стыдно становится, когда туда приезжают представители других партий». Ельцин предложил, чтобы все политические инициативы обсуждались без каких-либо предубеждений и выносились на всенародные референдумы. Генсек, Политбюро и нижестоящие партийные руководители должны избираться рядовыми членами партии, а их пребывание на посту следует ограничить двумя сроками с выходом на пенсию в 65 лет[578].
По поводу октября 1987 года Ельцин был непреклонен. Он потребовал восстановления своего честного имени, вспомнив о посмертной реабилитации тех, кто пострадал в годы сталинских чисток:
«Товарищи делегаты! Реабилитация через пятьдесят лет сейчас стала привычной, и это хорошо действует на оздоровление общества. Но я лично прошу политической реабилитации все же при жизни. Считаю этот вопрос принципиальным… Вы знаете, что мое выступление на октябрьском Пленуме ЦК КПСС решением Пленума было признано „политически ошибочным“. Но вопросы, поднятые там, на Пленуме, неоднократно поднимались прессой, ставились коммунистами. В эти дни все эти вопросы практически звучали вот с этой трибуны и в докладе, и в выступлениях. Я считаю, что единственной моей ошибкой в выступлении было то, что я выступил не вовремя — перед 70-летием Октября. Видимо, всем нам надо овладевать правилами политической дискуссии, терпеть мнение оппонентов, как это делал В. И. Ленин, не навешивать сразу ярлыки и не считать еретиками».
Одним махом Ельцин публично подтвердил свою приверженность диверсификации политической системы и борьбе с призраками советского прошлого, а также обвинил Горбачева и всех, кто осудил его в 1987 году, в нетерпимости и косности. Как позже писал Виталий Третьяков, «эти два слова — „политическая реабилитация“, интуитивно найденные Ельциным, стали его гениальной находкой, блестящим, как сказали бы сейчас, пиаровским ходом, до которого не додумалась бы и тысяча первоклассных политтехнологов и имиджмейкеров»[579].
Когда Ельцин сошел с трибуны, начались прения. Каждый второй из выступавших считал своим долгом его осудить. Большинство выступлений было организовано Львом Зайковым и аппаратом МГК, ожидавшими, что Ельцин сумеет завладеть микрофоном. В наиболее оскорбительном тоне выступил Лигачев, взявший слово вопреки совету людей из окружения Горбачева. Он подчеркнул разногласия, существовавшие между ним и Ельциным, и сказал, что они расходятся не только в тактике, но и в стратегии. «Борис, ты не прав!» — воскликнул он в заключение, и эти слова ему будут припоминать все два следующих года. Свердловчанин Владимир Волков, секретарь парткома ракетостроительного завода имени Калинина, выступил в защиту Ельцина и сорвал за это аплодисменты. Горбачев раньше хотел сосредоточиться на своей программе, но почти половину своей заключительной речи потратил на Ельцина. «Тут какой-то у него комплекс», — записал в своем дневнике Анатолий Черняев[580].
Для ельцинской истории главным результатом партконференции стало то, что на ней закрепилось политическое расщепление, начатое его «секретным докладом» в октябре 1987 года. Партия не реабилитировала своего «свободного художника». Однако, по словам Льва Суханова, за зубчатыми кремлевскими стенами Ельцин обрел «такое народное признание, о котором мог только мечтать любой политик»[581].
Сначала он этого не понял. Он снова жалел себя, терзался из-за упреков Лигачева и других консерваторов: «В тот момент у меня наступило какое-то состояние апатии. Не хотелось ни борьбы, ни объяснений, ничего, только бы все забыть, лишь бы меня оставили в покое». Такое состояние продлилось всего несколько недель. Настроение Ельцину подняли тысячи писем и телеграмм, приходивших со всех концов Советского Союза. Большинство из них не содержало никаких политических призывов. Люди просто сочувствовали человеку, с которым, как им казалось, жестоко обращались. «Они присылали мне свои светлые письма, — вспоминает Ельцин. — И тем самым протянули мне свои руки, и я смог опереться на них и встать»[582]. Борьба с привилегиями элиты не помешала Ельциным провести отпуск в государственном доме отдыха в латвийской Юрмале. Когда он вернулся, к нему толпами повалили граждане. Баталин приказал организовать рядом с проходной специальную приемную, где те, кому не удалось попасть к Ельцину, могли оставить для него свои вопросы в письменном виде[583].
Новый Ельцин пришелся по душе и другим деятельным сторонникам перемен. В августе 1988 года, например, он согласился войти в наблюдательный совет общества «Мемориал», новой неправительственной организации, выступавшей за создание в Москве памятника миллионам жертв политических репрессий в сталинские времена. Такой чести Ельцин удостоился по результатам почтового опроса читателей «Литературной газеты» и журнала «Огонек». Эти издания были любимы русской интеллигенцией, связей с которой у Ельцина почти не было[584]. Ельцин отлично понимал, что журналисты и редакторы могут быть полезными союзниками. Московский корреспондент «СиБиЭс Ньюс» Джонатан Сандерс взял у Ельцина несколько интервью и решил во время поездки домой в Нью-Йорк купить ему в подарок полосатый галстук от братьев Брукс. Он встретил Ельцина на лестнице Госстроя, сказал, что понимает, насколько щепетильным нужно быть, даря политику подарок, но все же вручил ему галстук. Ельцин с восхищением надел подарок и повязал собственный галстук на шею Сандерса, превратив происходящее в обмен знаками уважения[585]. Приглашение ответить на вопросы студентов Высшей комсомольской школы 12 ноября 1988 года дало ему новые возможности. Вскоре после встречи Суханов увидел, как поддельную стенограмму выступления Ельцина продают на московском Арбате. «Я, естественно, показал ему этот „коммерческий экземпляр“, и он тут же спрашивает: а почему мы до сих пор не сделали своей стенограммы? Действительно, почему? И он посадил своих дочерей Таню с Леной за работу, и они распечатали те пленки, которые записал Саша Коржаков». Двенадцать копий под копирку были распространены по неформальным каналам. Готовые к сотрудничеству журналисты использовали любую лазейку, чтобы опубликовать этот текст. В пермской молодежной газете редактора удалось убедить напечатать стенограмму под заголовком «Политик или авантюрист?»[586]
Ельцин все активнее начинал связывать свою критику сегодняшней КПСС с серьезной критикой советского прошлого. Студентам ВКШ он сказал, что россияне были покорными, потому что к этому их приучили «паразитирующие» партийные и государственные структуры, монополизировавшие власть, скрывающиеся за завесой секретности и призывающие людей постоянно совершать «ритуалы жертвоприношений». Говоря об истории страны, Ельцин явно вспоминал опыт Урала и своей семьи: «Сначала народ заставили положить на алтарь антинародную политику сельского хозяйства, затем принудили его расстаться с такими непреходящими ценностями, как духовность и культура, потом лишили возможности самостоятельно определять для себя задачи»[587].
Если речь заходила о средствах улучшения ситуации, Ельцин был не очень воинственным. Помимо чудаковатого популизма, столпами его позиции были искренность, необходимость видеть результаты реформ и поддержка политической конкуренции и представительства. Сильной стороной Ельцина была не проницательность его утверждений, а готовность простым и понятным языком высказать то, о чем многие уже думали, но боялись произнести публично. Как заметил один московский ученый после откровенного выступления Ельцина, он озвучил «то, о чем давно открыто говорят в народе» на кухнях и дачах[588]. Выражаясь более формальным языком антропологии, Ельцин был лидером «дискурсивного разрушения» советской системы, демонтирующим смыслы, более не соответствующие реальности[589]. В социальной и экономической сферах он выступал за нормализацию полемики и осязаемые бытовые улучшения, способные повысить уровень жизни. Хотя Ельцин и предлагал некоторые конкретные шаги (увеличение выпуска товаров народного потребления и строительных материалов для нужд населения за счет сокращения государственных расходов на строительство и космос), общей концепции реформ у него не было. В ВКШ он сказал, что подобные мысли оставляет только для назидания самому себе: «Я… для себя только изложил, это получается довольно объемно, но это только для себя, и положил далеко-далеко, в архивы, в сейф, чтобы никто не видел»[590]. Это была всего лишь отговорка, которую очарованные слушатели ему легко простили. В своем новогоднем интервью журналисту Павлу Вощанову, в 1991–1992 годах ставшему его пресс-секретарем, Ельцин сказал, что хотел бы отменить «двойные привилегии», предусмотренные советской системой, чтобы министр на рубль своей зарплаты мог бы купить те же самые товары и услуги, какие доступны на рубль зарплаты уборщицы министерства[591]. Но этот план касался устранения несправедливостей прошлого, а не создания конкурентоспособной экономики в перспективе.
В политической сфере Ельцин благоволил либерализации избирательного законодательства, вступившей в силу после XIX партконференции, и боролся с мерами, угрожавшими погубить реформу, такими как предложение Горбачева о совмещении постов партийного секретаря и председателя местного совета. А что же насчет коммунистической партии и ее «ведущей роли»? На партконференции в июле Ельцин выступил за «социалистический плюрализм» (предложенную Горбачевым возможность высказывать различные точки зрения в рамках единой правящей партии) и против системы, основанной на существовании двух социалистических партий. В конце 1988 года он говорил жене, что многопартийная демократия без всяких ограничений неизбежна. Наина удивилась: «Я ему сказала: „Боря, что ты говоришь? Это рано. Зачем это?“ И он сказал: „Ну, увидишь, что все это будет, что все к этому придет“»[592]. Но в ВКШ Ельцин уклонился от вопросов о главенстве КПСС и, как истый коммунист, семь раз ссылался на сочинения Ленина. Ельцина спросили: «Ваша популярность в народе не меньше, чем у Горбачева, — могли бы вы возглавить партию и государство?» — «Когда будут альтернативные выборы, могу поучаствовать, как говорят», — с напускной скромностью ответил Ельцин[593]. В середине марта 1989 года, накануне парламентских выборов, он все еще отрицал, что поддерживает многопартийность, призывая к дискуссии на тему ее целесообразности.
Застенчивость относительно потенциального соперничества с Горбачевым никого не обманула. К этому времени Ельцин уже перешел черту, отделяющую инакомыслие и критику в адрес власть имущих от оппозиционности, то есть деятельности, направленной на получение власти[594]. И генсек чувствовал его дыхание себе в затылок. «Нет сомнения, — вспоминал Георгий Шахназаров, — что Горбачев видел в Ельцине своего будущего главного соперника. Будучи невысокого мнения о его уме и прочих качествах, опасался не столько личностного соревнования, сколько самого факта появления лидера оппозиции»[595]. Шахназаров не разделял горбачевской беспечности относительно Ельцина и снова посоветовал выслать его в какое-нибудь отдаленное посольство и продержать там до окончания парламентских выборов 1989 года. Горбачев к этому предложению не прислушался.
Одна из причин, по которой Ельцин соглашался выступать и часами находился на сцене, заключалась в том, что он хотел доказать, что окончательно поправился. Рассказывая о выступлении перед комсомольцами в ВКШ, Суханов пишет: «Выступая без перерыва, он как бы демонстрировал свое физическое состояние. Ибо ходили слухи о его тяжелой болезни, и он отнюдь не желал быть в глазах людей немощным, вызывающим сострадание политиком»[596]. Студенты спросили, как он выдержал испытания прошлого года. Ельцин ответил в духе своего испытательного сценария и привел в пример революционное прошлое России:
«Считали после таких потрясений, что я теоретически не должен был бы быть уже выше земли, но так получилось, что все-таки и бывшая спортивная закалка, физическое состояние здоровья и т. д., все-таки такое моральное крупное потрясение постепенно я пережил. Но не слишком ли это? Нет, категорически нет. Что со мной? Все время опять идти по более легкому пути, по которому мне нравится? Все время по асфальту, а не по протоптанной дорожке, не знаю. Я считаю, что, конечно, и это не фраза, а работа, общественная, любая другая работа по сравнению с какими-то личными там, это совершенно несовместимо и несравнимые даже понятия. Что же, люди, революционеры, умирали, и декабристки шли в Сибирь и т. д., и т. д. А мы что, потеряли вообще моральные эти качества какого-то самопожертвования? Я вообще считаю, в то время [когда работал первым секретарем Московского горкома] 2–3 года… я считал, что выдержу, работая с 8 до 24 часов каждый день, я считал, что в период перестройки года три все должны работать на самом крайнем пределе, т. е. самопожертвование должно быть, вот тогда мы сдвинемся, тогда действительно перестройке будет дан какой-то толчок»[597].
В рамках политических реформ, намеченных на 1987–1988 годы, предусматривалась и реформа советской парламентской системы. Был учрежден новый Съезд народных депутатов СССР, в работе которого приняли участие 2250 членов. Две трети депутатов избирались по территориальным округам, одна треть — рядом официально признанных и подконтрольных организаций. КПСС получила квоту в 100 мест следующим образом: Политбюро выдвинуло Горбачева и 99 других членов на Пленуме ЦК 10 января 1989 года, а второй пленум, который состоялся 16 марта, утвердил все сто кандидатур. В то время прошло почти незамеченным, что на январском пленуме Борис Ельцин не поддержал кандидатуру Егора Лигачева. Начиная с 1920-х годов это был первый случай, когда при голосовании в ЦК, — какой бы вопрос ни обсуждался, — кто-либо из его членов выступил против мнения партийной верхушки. В марте он был одним из 78 членов ЦК, проголосовавших против Лигачева, а возможно, проголосовал и против других кандидатур тоже[598].
Ельцин, как партийное пугало, не имел никаких шансов заполучить гарантированное место. Он мог попасть на съезд только по одному из 1,5 тысячи территориальных округов. Горбачев подумывал об участии в гонке по округам, но потом отказался от этой мысли из страха, что Ельцин окажется его соперником и победит на выборах[599]. Впрочем, сомнения Горбачева ничуть не облегчили Ельцину пересечение этого избирательного Рубикона. Министрам, в отличие от партийных работников, было запрещено участвовать в работе съезда. Чтобы стать депутатом съезда в случае победы на выборах, Ельцину пришлось бы отказаться от должности в Госстрое. Съезду предстояло сформировать новый, компактный парламент из числа своих членов (за ним сохранялось старое название Верховный Совет), и только вошедшие в Верховный Совет могли получать жалованье законодателей. Таким образом, если бы Ельцин вошел в число 2250 членов Съезда народных депутатов, но не стал одним из 542 избранных в Верховный Совет, он остался бы без средств к существованию. Но это его не остановило. «Решение… уже давно созрело», и в середине декабря 1988 года Ельцин вступил в борьбу[600].
Два месяца он потратил на разведку, изучая избирательные возможности. Документы от его имени были поданы в 50 округах, и 11 февраля он был выдвинут кандидатом от Березников как местный герой. Ельцин полетел в город кружным путем через Ленинград, чтобы сбить с толку партийную слежку. Богатый выбор вариантов он обсуждал с секретарем ЦК Анатолием Лукьяновым, с которым в 1985 году делил загородную дачу. Лукьянов сказал, что Ельцин обязан оставить решение за Политбюро. Тот проворчал в ответ, что «такой разговор мог бы состояться только в тридцатые годы» и он предпочел бы забыть о нем[601]. Ельцин, захваченный боевым духом, стал подумывать о том, чтобы баллотироваться в Москве, а не на Урале. В период предписанного отсеивания кандидатов, пока партийные органы пытались помешать ему баллотироваться или загнать его в провинцию, он продвигал вперед свою платформу. «В Борисе Ельцине явно есть что-то от Хьюи Лонга», — писал Дэвид Ремник в «Вашингтон пост». Журналист почти ожидал, что Ельцин использует девиз луизианского сенатора: «Каждый человек — король». Ремник заметил сходство Ельцина с еще одним культовым героем американской истории: «Когда [Ельцин] оказывается перед телевизионной камерой, он иногда останавливается на полуслове, проводит рукой по своей густой гриве седых волос, иронически улыбается в объектив, а затем продолжает. Точно так же вел себя Мохаммед Али после легкого боя»[602]. 22 февраля 1989 года после двенадцатичасового предвыборного собрания местная избирательная комиссия зарегистрировала Ельцина кандидатом по национально-территориальному округу № 1 — Московскому, самому крупному округу страны, привлекающему к себе наибольшее внимание. Ельцин снял свою кандидатуру по березниковскому округу.
Для ведения избирательной кампании был создан разношерстный штаб, который возглавил инженер Госстроя и друг Льва Суханова, Александр Музыкантский. Некоторые люди из штаба остались с Ельциным и впоследствии. Валерий Борцов, партработник невысокого ранга из Ростова-на-Дону, в январе приехал в Москву на поезде, чтобы предложить свои услуги. Он встретился с Ельциным, и тот решил сделать его своим помощником на общественных началах. В феврале на избирательном митинге Ельцин игриво поинтересовался у корреспондентки «Правды» из Казахстана Валентины Ланцевой, державшей в руках купленную ко дню рождения мужа корзину цветов, не ему ли предназначена эта корзина. Ельцин и Ланцева побеседовали и обменялись телефонами. Через три дня она согласилась стать его пресс-секретарем, тоже на общественных началах[603].
Избирательная брошюра Ельцина «Перестройка принесет перемены» появилась 21 марта, всего за пять дней до голосования. Его предвыборные плакаты расклеивали на подъездах домов, на фонарных столбах и остановках общественного транспорта. На 19 предприятиях были созданы комитеты активистов, которые вели работу с избирателями на рабочем месте[604]. Используя ораторские навыки, приобретенные в Свердловске и отточенные в Московском горкоме, Ельцин колесил по городу, выступал несколько раз в день, отвечал на море вопросов. Толпы, собиравшиеся в парках, на хоккейных аренах и стадионах, в последнюю неделю достигали десятков тысяч человек. Поклонники Ельцина надевали на себя двусторонние щиты с надписью «Борись, Борис!», носили значки с его изображением и рукописные таблички «Руки прочь от Ельцина!», «Борис прав!», «Мы с тобой, товарищ Ельцин», «Не народ для социализма, а социализм для народа». Ельцин упивался всеобщим вниманием. Своим боевым кличем он избрал «борьбу за справедливость», против порочной практики привилегий. Билл Келлер из «Нью-Йорк таймс» хорошо уловил дух, царивший на митинге под открытым небом, на который пришло более 7 тысяч страшно озябших горожан:
Господин Ельцин достиг невероятного для советской политики взаимопонимания с аудиторией, и это слегка пугает даже некоторых его сторонников. Сегодня толпа приветствовала его всплеском желания защитить его: Ельцину советовали не рисковать, отвечая на «провокационные» вопросы, содержавшиеся в записках, переданных из толпы. В один момент ему даже велели надеть меховую шапку, чтобы не простудиться на холодном ветру. Он надел.
Ельцин сумел превратить партийные нападки в свое главное преимущество, используя их для того, чтобы подчеркнуть свой статус отверженного и близость к обычным людям. Они стали частью любой речи господина Ельцина, наряду с популистскими требованиями о том, чтобы партийные бонзы отказались от своих привилегий, чтобы людям было позволено решать важные политические проблемы путем референдума, и чтобы коммунистическая партия находилась под контролем избранного правительства[605].
В конце всех обращений Ельцин хлопал в ладоши, потом сцеплял их и поднимал на уровень лба, потрясая ими перед слушателями.
Единственным его соперником был директор ЗИЛ Евгений Браков; более двадцати потенциальных кандидатов, в том числе член Политбюро Виталий Воротников, свои кандидатуры сняли. Личность Бракова была идеальной мишенью, но Ельцин отказался прибегать к неспортивным «американским» методам. Вброшенные каверзные вопросы — например, просьба объяснить причины разрушения Ипатьевского дома в Свердловске или вопрос о том, как его дочь Елена в 1987 году получила номенклатурную квартиру, — вызывали у Ельцина досаду, но терялись при перетасовке поступающих записок[606]. Грязные партийные трюки — срывание ельцинских плакатов, опубликование заказных писем в поддержку Бракова в «Московской правде» и отправка клакеров на его митинги — приносили обратный результат и лишь способствовали укреплению имиджа «Давида, борющегося с Голиафом». В начале марта в журнале «Известия ЦК КПСС» наконец-то была издана стенограмма октябрьского Пленума 1987 года, ставшая поистине манной небесной. Виталий Третьяков, впоследствии раскаявшийся в том, что прежде поддерживал Ельцина, писал с энтузиазмом, что стенограмма показала Ельцина дальновидным («вчера он один говорил о том, о чем сегодня рассуждают все»), демократом в вопросах информации («образ сокрушителя тайн всегда привлекателен для людей») и человеком с развитым чувством гражданского долга (он «не борется за власть для себя»)[607]. За десять дней до выборов руководство КПСС приняло неразумное решение создать комиссию, возглавляемую членом Политбюро Вадимом Медведевым, чтобы определить, не отклонился ли Ельцин от линии партии. В знак протеста в Москве прошли три крупнейших митинга предвыборной кампании, самые большие со времен революции 1917 года; в мае медведевская комиссия была без лишнего шума распущена. По оценке Ельцина, назначение комиссии и бранные письма в «Московскую правду» (Ланцева показала, что многие из них были чистыми фальшивками) повысили его рейтинг на 15–20 %.
К кампании присоединялись кандидаты от других округов. 35-летний историк Сергей Станкевич, специалист по конгрессу США, который баллотировался в Черемушкинском районе Москвы, отправил Ельцину телеграмму поддержки, а фотокопию ее использовал для саморекламы. Еще 26 прогрессивных кандидатов, преимущественно профессоров, ученых и писателей, сделали то же самое. Некоторые распространяли фотографии, где они были изображены пожимающими руку опальному кандидату. Станкевич, в ноябре 1987 года организовавший проельцинскую демонстрацию в Москве, не мог этого сделать, потому что с Ельциным он до этого не встречался[608]. По всему городу «главными ориентирами стали два довольно простецких соображения: оппозиция любому начальству и поддержка всех, кто за Ельцина. Все кандидаты рангом пониже оппонента всячески подчеркивали свое рядовое положение, словно дворянский титул, и все, кто имел на это хоть какие-то основания, цеплялись за близость к Ельцину»[609].
26 марта Ельцин с легкостью одержал победу в избирательном округе № 1, набрав 89 % голосов. За него проголосовало 5 117 745 избирателей из 5 736 470, с мелкими колебаниями по избирательным участкам. Поскольку в Москве проживало 1,1 млн членов КПСС, а Браков набрал менее 400 тысяч голосов, можно сделать вывод, что Ельцин сумел завоевать голоса большинства московских коммунистов, не говоря уже о беспартийных. Даже в районах с большой прослойкой руководящих партийных работников и чиновников Браков не сумел набрать более 30 %[610]. Приближенные Горбачева говорили американскому послу Джеку Мэтлоку, что были уверены в победе Ельцина, но «удивились столь значительному перевесу»[611]. Полученное Ельциным отпущение личных грехов и его победа над номенклатурным претендентом находились в центре внимания прессы, затмив перемены в политическом процессе и полусвободные выборы. Кандидаты, которые подписали телеграмму Станкевича, в среднем набрали на 20 % больше, чем те, кто этого не сделал. Первый секретарь МГК Лев Зайков, как и Горбачев, предпочел войти в сотню ЦК, а не участвовать в выборах по Московскому округу. Второй секретарь Юрий Прокофьев рискнул и проиграл, набрав всего 13 % голосов. «Мэр» Валерий Сайкин набрал 42 % голосов в своем округе и отказался от участия во втором туре, который проводился из-за того, что в первом никто не набрал 50 %.
Подробно разбирая результаты выборов, Третьяков пишет, что победа Ельцина сделала явными все неявные уроки октября — ноября 1987 года. Люди сами соединили все точки:
«Ельцин в глазах многих — такой же, как они. Он жертва начальнической нелюбви — кто же из нас не оказывался в таком положении? И третируют его вроде бы за то, что этой любви он не ищет, — кто не мечтал быть таким? А главное, он со всеми, и внизу, и наверху, говорит одинаково и на равных, руша иерархические барьеры, столь надоевшие тем, кто внизу».
Даже критики Ельцина, продолжает Третьяков, «не устают говорить о его положительных чертах» и представляют Ельцина как личность «противоречивую, но по-человечески симпатичную даже в ошибках и заблуждениях». Важнее всего массовое восприятие авторитета Ельцина, накопленного им за время его принадлежности к правящей элите:
«Взаимоотношения с аппаратом — особая составляющая феномена Ельцина. Этот феномен мог родиться только в аппарате, потому что аппарат до сих пор есть реальная и стабильная часть власти — людям нужна стабильность. Но стабильность и сила чиновничества раздражают людей, ограничивают их свободу. Поэтому симпатии отдаются тому, кто этот аппарат сотрясает. Однако серьезное сотрясение аппарата пока реально лишь со стороны того, кто сам является его частью, а потому и реальной силой. Круг замыкается — феномен Ельцина движется в этом круге. Уверен, баллотируйся Ельцин на должность директора какого-нибудь НИИ или завода, его успех нельзя было бы гарантировать. 26 марта 1989 года Ельцин прошел подавляющим большинством не как „начальник для народа“, а как „начальник для начальников“. Единодушие в голосовании за Ельцина — ответ народа аппарату за его надменное всевластие».
Третьяков прогнозировал, что поддержка Ельцина не ослабеет до тех пор, пока советская власть будет демонстрировать свою неспособность к решительным мероприятиям, направленным на улучшение жизни. «Даже неудачи Ельцина будут ставиться в вину не ему, а административно-командной системе или кому-то из его критиков»[612].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.