«Каторга! Какая благодать!» Ссылка Сахарова в Горький. 1980 год

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Каторга! Какая благодать!»

Ссылка Сахарова в Горький. 1980 год

Если вас, не дай Бог, приговаривают к ссылке и на сборы отводят два часа, то вот вам ориентировочный список, что следует взять с собой:

— трехтомник Пушкина,

— кипятильник,

— пачку чая,

— банку растворимого кофе,

— сахар,

— маленькую подушку,

— смену белья,

— свитер,

— плед,

— радиоприемник.

Если же высылают на пару с женой (или мужем), то все — кроме Пушкина, кипятильника, приемника — берите в двойном количестве. Ну, и деньги — все, что есть. С таким набором вещей и продуктов Андрея Дмитриевича Сахарова и Елену Георгиевну Боннэр повезли 22 января 1980 года в ссылку в Горький. Владимов дал совет: «Бежать! Немедленно!»

С начала января они чувствовали, что власти вот-вот выпишут им направление в дальние края. Или посадят. Накануне получили точные сведения: арестуют! 21 января у них в гостях был писатель Георгий Владимов с женой Наташей, обсуждали текст заявления Хельсинкской группы, осуждающей вторжение в Афганистан. Владимов пересказал слухи о том, что происходит в Афганистане, об обстоятельствах убийства Амина. Близко к часу ночи Владимовы уехали. В два раздается звонок. Трубку берет Елена Георгиевна. Сахаров в «Воспоминаниях» пишет: «Звонил Владимов, очень встревоженный. Один из его друзей только что был на каком-то совещании или лекции для политинформаторов. Докладчик на этом совещании сказал, что принято решение о высылке Сахарова из Москвы и лишении его всех наград…»

Сахаров воспроизводил события под надзором и проявил осторожность — зашифровал, от кого именно поступила информация. А узнал Владимов, что по Сахарову принято решение, из неожиданного источника — от соседа по лестничной площадке, оперативника КГБ, числившего себя в страстных поклонниках творчества писателя. Так что человек из враждебной организации, а не друг и не политинформатор, раскрыл секретные известия с Лубянки. И ведь не побоялся выдать служебную тайну, ночью дождался Владимова. Что большая редкость среди чекистского племени: к правозащитникам, диссидентам кагэбисты относились как к личным врагам. Я знаю лишь один случай подобного благородства: в 1933 году некий сотрудник ГПУ предупредил академика Игнатьева, что под утро за ним придут. Также, кстати, дождался его глубокой ночью. Академик и его жена мгновенно собрались и ускользнули в Финляндию, а оттуда через Швецию в США.

Владимов сообщил: «Андрея Дмитриевича арестуют!» И дал ценный совет: бежать! Немедленно! На край света!

Бежать? Это вариант Сахаров и Боннэр чуть ли не рассмешил. Куда? И какой смысл? Да и далеко бы убежали два немолодых, не блещущих здоровьем человека?

Итак, Сахаров и Боннэр узнают, что судьба их определена. Сахаров прокомментировал: «Месяц назад я не отнесся бы к такому сообщения всерьез, но теперь, когда мы в Афганистане, все возможно». Андрей Дмитриевич ошибался: всё было возможно и за месяц до этого, и за два, и за десять лет, и не имело значения, вступили советские войска в Афганистан или нет, коммунистическая власть была сурова и обидчива, кто вставал на ее пути к светлому будущему — сметала, не кашлянув, на обочину.

Александр Николаевич Яковлев, бывший член Политбюро, рассказал мне, что он знакомился с документами, подписанными Андроповым, в которых тот предлагал решить проблему Сахарова. Шеф КГБ обрисовал самые жёсткие меры приведения ученого в чувство. Процитирую в подтверждение записку Андропова в ЦК КПСС, в которой он советует: «Следовало бы твердо заявить Сахарову, что если он не прекратит антисоветские выступления, то может лишиться звания академика и звания Героя Социалистического Труда (а это значит к тому же потерять и 800 рублей в месяц, которые он получает, ничего не делая). Как альтернативу Сахарову следовало бы сделать предложение поехать на работу в Новосибирск, Обнинск или какой-либо иной, режимный город, с тем чтобы помочь ему оторваться от враждебного окружения…» Это 1973 год. Как видим, за семь лет до окончательного решения было очерчено: лишить звания академика, отобрать награды, выслать в режимный город.

8 июня 1978 года на заседании Политбюро возник вопрос о Сахарове. Брежнев обращается к коллегам по высшему партийному органу: «На днях товарищ Андропов информировал меня о том, что Сахаров все больше распоясывается, ведет себя по-хулигански… Причины нашего сверхтерпеливого отношения к Сахарову известны. Но все же есть предел. Оставлять его выходки без реакции нельзя…» Хулиганство состояло в том, что Сахаров намеревался присутствовать на суде над правозащитником Юрием Орловым, в зал милиция его не пускала, но академик был до того настойчив, что ему грубо заломили руки. Хулиган! В отчете оперативника КГБ написано: «Подстрекательски вел себя у здания суда академик Сахаров, допуская демагогические выкрики по поводу законности и демократии».

В те дни Советский Союз с визитом посетил член Политбюро компартии Великобритании Берт Рамельсон. В беседе в ЦК КПСС, когда речь зашла о диссидентстве, об инакомыслии, он признался: «Я-то еще в состоянии вас понять, залезть в вашу шкуру. Но убедить у себя простого рабочего парня я уже не могу. Впрочем, и я, как и такой парень, не понимаю вот чего: если, скажем, сажая инакомыслящих в тюрьму, вы уверены в своей правоте, то почему не пускаете на суд иностранных журналистов? Раз вы этого не делаете, на Западе вам никогда не поверят…»

Но Запад советским небожителям был не указ. Простое стремление к свободе мысли власти рассматривали как призыв к бунту. Обыкновенное во общем-то желание — присутствовать на судебном заседании — приравнивалось к хулиганству. Но прошло более двух лет, прежде чем власти определили: «предел нашего терпения» исчерпан, и последовала реакция: вон из Москвы!

Высылали трижды Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской премии, Нобелевского лауреата, конечно же, не за мифическое хулиганство. Повод — Афганистан. В декабре 1979 года Советский Союз, прикрываясь, как щитом, интернациональным долгом, ввел войска в соседнюю страну. Советскими спецназовцами убит глава государства Хафизулла Амин. Мир воспринимает военную акцию Советского Союза на территории соседнего государства как агрессию. Советская пропаганда подает вступление войск в Кабул как проявление братской помощи прогрессивным силам, а дивизии, вторгшиеся в Афганистан, указано считать ограниченным контингентом советских войск.

Большинство афганцев отвергают братскую помощь. Начинается война. Мало кто из советских людей чувствовал себя ответственным за то, что происходит в Афганистане. Не чувствовали советские люди и позора, от них же ничего не зависело — значит, и совесть была чиста. Единицы выступили против этой войны. Самый заметный протест — академика Сахарова.

3 января Сахаров делает первое заявление по Афганистану. Затем дает несколько интервью западным газетам и телевидению. Он так сформулировал свою позицию по афганскому вопросу в письме Брежневу: «Я обращаюсь к вам по вопросу чрезвычайной важности — об Афганистане… Я лично считаю советские действия несомненной экспансией и нарушением суверенитета Афганистана… Эти действия — ужасная ошибка, которую необходимо исправить как можно быстрее, тем более что сделать это с каждым днем все труднее». Это письмо написано 27 июня 1980 года. Как утверждает Юрий Чурбанов, зять Брежнева, оно не дошло до генсека.

Случаются совпадения поразительные. Михаил Левин, друг студенческих лет Сахарова, вспоминает о совместных годах учебы в МГУ, еще перед Отечественной войной: «Нас очень серьезно учили астрономии… Как-то одна из наших девочек пожаловалась, что никак не может запомнить порядок спектральных классов Дрэпера по температуре. Они идут в таком порядке — О, B, A, F, G, K, M, N. Запомнить трудно, а экзаменаторы требуют. Наш преподаватель астрономии Зверев сказал, что есть ключевые фразы, мнемонические слова. Вот у англичан есть очень хорошая фраза, чтобы запомнить спектральные классы: O Be A Fine Girl Kiss Me Now. А когда Зверев учился в университете в начале двадцатых годов, у них была фраза на русском языке, правда не очень осмысленная, но зато в ней одно слово содержит подряд три нужные буквы: О Боже, АФГанистан! Куда Мы Несемся».

Через сорок лет фраза обрела ясный, пронзительный смысл. Власти, вводя войска в Афганистан, не представляли весь ужас того, куда мы несемся.

Народ сонно воспринял военную авантюру. Простые люди на протест, понятно, были не способны, хотя и горячего одобрение акции не выражали. Исчерпывающее слово — равнодушие. Токарям и пахарям было все равно, куда послали войска и ради чего. В интеллигентских кругах все понимали, что власть окончательно изолгалась и декларируемые высокие идеалы о братской помощи и интернационализме лишь прикрытие геополитических интересов. Но в то же время рассуждали: а что можно сделать? Возмущаются, но открыто выступить — непроизвольно уши к затылку прижимаются. Не сравнить с теперешним отношением к Чеченской войне — тут страсти накалены. Но гражданское негодование забурлит позже, позже…

«Я не стремился к уточнениям, думая, что постепенно установится какой-то статус-кво, и не следует торопить события — можно накликать лишнее».

А пока у нас на календаре 22 января 1980 года. Сахаров в половине первого дня выходит из подъезда дома номер 48б по улице Чкалова (ныне Земляной вал), садится в «Волгу» (как академик он имел право на персональную машину), говорит водителю: «Едем в ФИАН, но сначала в стол заказов Академии». Доехали они только до Краснохолмского моста. Здесь их остановил гаишник, водитель чертыхнулся: с чего вдруг, не нарушал же ничего. Тут Сахаров слышит, как скрипнули задние двери, оглядывается: с двух сторон в машину влезают двое, показывают алые книжечки с буквами: «МВД», но было понятно, что они совсем из другой организации. После чего приказывают водителю: «Следуйте в прокуратуру СССР. Пушкинская, 15». Водитель без слов трогается. Тут только Сахаров обращает внимание, что на мосту пустынно — движение перекрыто.

Проезжали мимо телефона-автомата, Сахаров просит притормозить, чтобы позвонить жене. Реакция людей из органов молниеносная, кричат водителю: «Не останавливаться!»

Вкатывают во двор прокуратуры. «Волга» замирает, Сахаров выходит, его тут же окружают мощные ребята и ведут в здание, в высокий кабинет, на двери которого табличка: «Заместитель Генерального Прокурора СССР А. М. Рекунков». Позже Сахаров пытался вспомнить его лицо и не мог — нечто расплывчатое, кисельное. В стороне сидело несколько человек, но на протяжении всей беседы они молчали.

Рекунков, проникшись историчностью момента, торжественно чеканит: «Мне поручено объявить вам указ президиума Верховного совета СССР». И зачитывает указ о лишении академика правительственных наград. Без паузы сообщает скороговоркой: «Принято решение о высылке Сахарова из Москвы в место, исключающее его контакты с иностранными гражданами». Поднимает голову: «Таким место выбран город Горький, закрытый для посещения иностранцев. Пожалуйста, распишитесь в том, что вы ознакомлены с указом». Сахаров видит текст, подпись Брежнева, дата не проставлена. Он пишет на указе: «Я отказываюсь возвратить присужденные мне ордена и медали, считая, что они присуждены мне в соответствии с заслугами».

Сахаров позже очень переживал, что в тот момент о многом не спросил, многого не потребовал. Не то чтобы растерялся, но не сообразил. Понять его состояние можно: насильственный поворот судьбы, мысли вразброс. Да и не сразу оценишь, кто ты теперь и в какую ситуацию угодил. А вопросы нужно было задать жизненно важные, например, такой: на каком формальном основании принято решение о высылке? Даже по советским законам должен состояться суд — почему его не было? Понятно, что суд при любом раскладе вынес бы академику приговор, сочиненный в ЦК. Сахарова не первого высылали за несогласие с режимом, но всегда это было обставлено процедурой законности: судебное заседание, обвинение, защита, вызов свидетелей.

Но вариант суда власти отбросили: дело длительное, внимание мировой общественности обеспечено надолго. Запад усилил бы давление. А высылка по указу — дело скорое, утром Сахаров в Москве, вечером — на берегах Волги. Еще в 1973 году Андропов обрисовал возможные последствия подобной операции: «Разумеется, указанная акция вызовет шум на Западе, возможно, новый всплеск антисоветизма, известное недовольство в некоторых братских партиях и у прогрессивных людей. Будут разговоры и среди некоторой (небольшой) части советских людей. Но все это не станет долгосрочным явлением и будет носить временный характер». Забегая вперед, отметим, что глава КГБ просчитался: и недовольство прогрессивных людей всего мира и разговоры советских людей продолжались все семь лет горьковской ссылки.

Повод для высылки Сахарова — его выступление с протестом против вторжения в Афганистан. Виктор Гришин, член Политбюро ЦК КПСС, считает иначе: «Об академике А. Д. Сахарове писали и говорили, в том числе и он сам, что его отправили в г. Горький якобы потому, что он протестовал против ввода советских войск в Афганистан. Но как сообщал Ю. В. Андропов, трудности с ним начались значительно раньше. Еще в конце шестидесятых, а потом в семидесятые годы он создавал неофициальные группы и комиссии по контролю за проведением испытаний ядерного оружия, комиссию по защите прав человека. У него на квартире собирались группы антисоветски настроенных людей, которые на весь мир пропагандировали такую деятельность Сахарова и его жены Е. Боннер. А деятельность эта была направлена на подрыв устоев Советского социалистического государства, положения и роли КПСС в обществе».

На Политбюро обсуждался вариант выдворения Сахарова за пределы страны. Вариант отвергли: Сахаров слишком много знает секретов. Андропов в узком кругу сказал: «У него редкие мозги, таких, может быть, и нет на Западе». Цену Сахарову они знали. Но считали, что редкие мозги принадлежат им и только им. Потому лучше эти мозги сохранить, предварительно сослав их на Волгу. В апреле 1983 года в Швеции находился с визитом министр юстиции СССР Владимир Теребилов, и в интервью шведскому телевидению он обронил странные слова: «Был период, когда Сахарову настоятельно предлагали уехать, но, насколько мне известно, он отказался от этого. Сейчас он с такой просьбой не обращался. Если он попросит сейчас, предположим, о выезде, я думаю, что, наверное, ему разрешат». Полная чушь!

Но почему Сахаров покорно воспринимает бессудное решение о ссылке? Почему не задает насущных вопросов? Объяснение вижу одно: даже у него, свободомыслящего и независимого, отважного и бескомпромиссного, проявилась в данном случае советскость натуры. И он, который неустанно демонстрировал свое неприятие режима, строя, порядков, в жизненно важный для него момент подчиняется. Ведь если советскому гражданину говорили: «Пройдемте», он не задавал неуместных вопросов: куда, за что, зачем? Он знал: так надо. Грубой силы не требовалось, чтобы член самого прогрессивного в истории человечества общества покорно выполнил требование, едва ему покажут красные корочки. И окружающие были уверены: компетентные органы так просто человека не задерживают. 37-й год далеко позади, а психология покорности сохранилась. Сахаров объясняет: «Я не стремился к уточнениям, думая, что постепенно установится какой-то статус-кво, и не следует торопить события — можно накликать лишнее».

Что лишнее, а что нет — эту меру устанавливали власти. Важны были даже не сами законные основания, понятно, что все происходящее — абсолютное беззаконие, и не было смысла входить в юридические споры с исполнителями воли высшей власти. Однако Сахарова потом мучило, что легко, без борьбы согласился с мерами, которые ему определили. Он только спросил: «Могу я заехать домой?» Выяснилось, что это не позволено, но он имеет полное право позвонить жене. Сахаров: «Где мы встретимся с ней?» Рекунков не дает ответа, но отводит на сборы два часа.

На персональном самолете в Горький

Сахаров выходит в приемную, секретарша указывает ему на телефон, он набирает домашний номер, слышит в трубке спокойный голос жены. Он ей рассказывает, где он, что с ним и что власти предписали ему на будущее. Угадайте, что в первую очередь предприняла Елена Георгиевна? Ее рассказ: «Первая моя реакция, когда он сказал, что его высылают и лишают геройских отличий и прочее, я сказала, что не отдам свои награды, не они мне их давали — не им их и отбирать. Первая моя мысль: награды надо срочно спрятать». Как же они похожи в своей реакции на решение властей: Андрей Дмитриевич не согласился с тем, что у него отбирают награды, и для Елены Георгиевны они дороги.

Сахаров спрашивает: «Ты можешь быть готова через два часа?» Боннэр отвечает: «Да», — на этом разговор прерывается. И сразу же телефон в квартире был отключен. А сообщить горестную весть друзьям надо. Лиза, невестка Сахаровых, выбежала звонить на улицу, но все ближайшие телефоны-автоматы враз замолчали. Наконец она находит действующий телефон и сообщает новость Подъяпольским, но не успевает досказать — связь обрывается. Подъяпольские успели позвонить нескольким иностранным корреспондентам — и их телефон впал в летаргию. Лиза забежала домой, взяла награды, отнесла их знакомым, которые жили поблизости. Награды через много лет Сахаров и Боннер увидели только в Америке.

Когда Лиза возвращается, дом уже оцеплен милицией. У дверей квартиры стоят два милиционера. Вскоре стали подъезжать корреспонденты, но никого из них не пускают даже в подъезд. Кто-то из оцепления как бы проговаривается: Сахарова увезли в Шереметьево, в международный аэропорт, — часть корреспондентов рванула туда. Возникает версия, что академика высылают за границу, и что его ждут в Вене.

А тем временем Боннэр уложила в две сумки вещи. Через два с половиной часа раздается звонок в дверь, на пороге несколько офицеров милиции: «Вы готовы?» — «Да. Могут меня сопровождать мать и Лиза?» Возражений не последовало. Боннэр считает, что в тот момент допустила ошибку, не оставив никого в квартире. Когда они ее покинули, в ней был произведен обыск. Исчезли бесследно многие рукописи, но самая главная потеря — диплом Нобелевского лауреата.

Боннэр, Руфь Григорьевну, Лизу вывели через черный ход, посадили в «рафик» с занавешенными окнами. Когда машина выворачивала со двора на Садовое кольцо, Боннэр отодвинула занавеску и увидела перед подъездом колоссальную толпу журналистов, им не удалось зафиксировать момент отъезда.

«Рафик» примчал в Домодедово. Здесь, на летном поле, они встретились с Андреем Дмитриевичем. Обнялись, расцеловались.

Доставляют Сахарова и Боннер в Горький по высшему разряду: на специальном самолете. Салтыков-Щедрин, которого в свое время тоже приговорили к ссылке в Вятку, вспоминал, с какими переживаниями он отправлялся в дальние края: «Я сидел дома — и вдруг кто-то позвонился в мою квартиру. Входит унтер-офицер. «Надо бы ехать ваше благородие», — и назвал мне одну из далеких северных трущоб, о которых нельзя было сказать, чтобы там росли апельсины… В каком-то оцепенении проехал я большую часть пути. И только при подъезде к Вятке с ужасом осознал, что все это не сон, не наваждение, а пошло-отрезвляющая правда жизни. И не поверите — заплакал».

Сахаров и Боннэр не плакали. Андрей Дмитриевич был возвышенно взволнован: «Странным образом этот полет воспринимался как некий момент чего-то вроде счастья». И Елена Георгиевна не впала в трагический ступор. Она сказала мне потом, вспоминая: «Каторга! Какая благодать!», — и посмотрела с интересом: знаю ли, кто автор этих парадоксальных слов? Поняв по выражению моего лица, что мне неизвестен источник цитаты, добавила: «Из Некрасова». Помолчала и добавила: «Никакого отчаяния, никакого страха не было. Мы не представляли, какой режим будет, но никакого отчаяния, никакого страха не было».

Они, разумеется, и представить не могли, сколько им придется провести в ссылке, да и никто не знал. Оказалось: семь лет! Боннэр привыкла мерить все на войны, и позже, когда Горбачев разрешил им вернуться в Москву, воскликнула: «Ведь мы провели в Горьком почти две Великих Отечественных!» Между прочим, плакать им все-таки пришлось. В Горьком они испытали безмерное горе разлуки. Сахаров объявил голодовку и его насильно увезли в больницу, где страшно мучили. Они не виделись пять месяцев, не знали ничего друг о друге. И наконец встреча. Боннэр так описывает ее: «Медсестра ведет Андрюшу. Он в том же светлом пальто, в каком его увезли тогда, в начале мая, в больницу из прокуратуры, в своем беретике, не похудевший, скорее, одутловатый. Мы обнялись, и Андрюша заплакал, и я тоже».

Но это все будет потом, потом, до этой драматической минуты надо еще дожить. А пока персональный самолет производит посадку в Горьком. Ссыльных препровождают в микроавтобус — окна, само собой, зашторены — и он трогается. «Куда вы нас везете?» — спрашивает Боннэр. «Увидите!», — с ухмылкой сообщает чекист. Она пытается выглянуть наружу, но сопровождение грубо пресекает попытку отодвинуть шторку.

Город поразил их тоской и унынием.

Доставляют их в кирпичный дом по адресу: проспект Гагарина, 214. Я был в той квартире. По советским понятиям, просторно — четыре комнаты. До Сахаровых здесь останавливался командированный люд. Казенная мебель, подобными безликими кроватями, шкафами, диванами обставлены гостиницы. В серванте вычурный чайный сервиз. Не жилище, а временное пристанище, тоскливое и неуютное. С каким отчаянием вырвалось однажды у Елены Георгиевны: «Моя мечта — дом мой, для меня, для моей семьи, то есть для нас с мужем, — неосуществима, как неосуществим рай на земле».

Ссыльные прошлись по квартире, она им не понравилась: холодная, неприятная. Холодная — в прямом смысле слова: температура не выше 12 градусов, хорошо, что взяли теплые пледы. Позже они покупали детские бумажные пеленки и затыкали ими дырки в рамах.

Включили транзисторный приемник, сообщения о высылке — ведущая тема голосов. Передавались протесты общественных деятелей, писателей, интеллектуалов, с мощным осуждением выступили ученые — зарубежные. Первое время глушилок не было, недели полторы слышимость была изумительной.

Попили чай — и легли спать. Как они привыкли — на одной кровати, тесно прижавшись друг к другу. Так закончился этот будоражащий день — 22 января 1980 года.

И опять невозможно уйти от совпадений. Газета «Горьковский рабочий», будто специально приурочив к приезду Сахарова, помещает в номере за 22 января заметку, посвященную 95-летию начала нижегородской ссылки Короленко. В заметке описывалось, как замечательно жилось писателю в Нижнем Новгороде после мучительной доли ссыльного в Якутии, как сразу же вокруг Короленко образовался круг думающих интеллигентных людей. Максим Горький именно от Короленко получил благословение на литературные занятия, и позже великий пролетарский писатель с гордостью определит: «Можно говорить об эпохе Короленко в Нижнем».

Все-таки есть в ссылке нечто почетное, встаешь в ряд знаменитых личностей — это греет и возвышает. В XIX веке ссылка была знаком отличия, кто удостаивался такой чести, тот настоящий человек. Вы посмотрите, какие в прошлом веке были ссыльные: Пушкин, Лермонтов, декабристы, Радищев, Полежаев, Шевченко, Достоевский, Короленко. Георгий Владимов возвышенно написал о ссылке Сахарова: «Сослав его в Горький без следствия и суда, без объявленного приговора и срока, применив меру из ряда вон выходящую, власть оказала ему честь, какой мог бы удостоиться разве лишь наследный принц или возможный президент». В КГБ, наверное, сильно смеялись, когда читали эти строки. А ведь — в точку! Сахаров в будущем мог стать президентом.

Михаил Левин, друг Андрея Дмитриевича с университетских времен, в связи с заметкой в «Горьковском рабочем» отчаянно надеялся: произойдет что-то похожее, к Сахарову потянется горьковская интеллигенция, прежде всего физики, ведь такая редкая, уникальная возможность — иметь в своей среде выдающегося ученого, теоретика, несравненного специалиста по прикладной физике. «Я пребывал в такой надежде некоторое время, пока не выяснилось, что она бесплодна, — печалился Левин. — Сахаровской эпохи в Горьком не было. Были горьковские годы в жизни Сахарова. И только. Это одни из самых горьких моих воспоминаний и переживаний».

Наивный Михаил Львович! Он же сам прошел в сталинские времена через бессмысленное обвинение в подготовке покушения на вождя, через ссылку. Ему было запрещено жить в столице, в конце 40-х годов он оказался в Горьком и влюбился в этот город, прижился в нем стал своим. Он-то полагал, что столичное академическое быдло (определение Левина), которое думает только о деньгах и поездках за границу, о власти и кресле — это одно, а в провинции — настоящие люди, честные и открытые, они обрадуются умному человеку и не преминут воспользоваться такой счастливой возможностью — в их городе Сахаров!.. Но люди опасались даже смотреть в сторону дома, куда насильно вселили их великого современника.

Горький на Сахарова и Боннэр произвел тягостное впечатление. Зимой в особенности — город поражён тоской и унынием. Дома на окраине, и летом далеко не приглядные, зимой становятся еще темнее, слепее, мрачнее. В воспоминаниях ссыльных супругов ни разу не упоминается нижегородский кремль, картинная галерея, а там есть что посмотреть. Тяжело Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна привыкали к навязанному месту жительства. Да и может ли понравиться место ссылки? Когда ни выглянешь из окна — натыкаешься на характерные фигуры в штатском, а стоит выйти на улицу — к тебе тут же приклеивается сопровождение. Боннэр написала подруге в Ленинград письмо, в котором поэтически описала место своего пребывания:

Из московского окна

Площадь Красная видна,

А из этого окошка

Только улица немножко,

Только мусор и г…о.

Лучше не смотреть в окно.

И гуляют топтуны —

Представители страны.

Район, где стоял их дом, возвели на месте деревни Щербинки. У Сахарова в связи с этим тоже родились стихи:

На лике каменном державы,

Вперед идущей без заминки

Крутой дорогой гордой славы,

Есть незаметные Щербинки.

На другой день после того как их доставили в Щербинки, заместитель прокурора Горьковской области Перелыгин сообщил Сахарову условия пребывания его в Горьком:

— запрещено выходить и выезжать за пределы города;

— запрещено встречаться или иметь какую-либо связь с иностранными гражданами и с преступными элементами;

— обязан являться в управление МВД для регистрации.

Не каторга, но и на благодать что-то непохоже.

Измельчала интеллигенция со времен знаменитого физика Лебедева

Ну, а что коллеги в Москве? Как они восприняли акцию с высылкой академика? Вспоминает сотрудник теоретического отдела ФИАНа Евгений Львович Фейнберг: «Переломный день 22 января 1980 года вызвал у нас шок. Дело не только во всеобщем страхе, охватившим тогда всех и не миновавшим, конечно, и нас. Мы все слишком привыкли за двенадцать лет к тому, что несмотря на травлю в масс-медиа, сам А. Д. неприкасаем».

Чем объяснить подобную наивность? Конечно, времена были уже не людоедские, не сталинские, и академиков, как, к примеру, Владимира Ивановича Вавилова или Николая Ивановича Бухарина, уже не расстреливали, но устроить даже создателю советской водородной бомбы красивую жизнь — это пожалуйста.

Сахаров между тем был уверен, что коллеги выступят в его защиту. Пусть не все, пусть не большинство, пусть некоторые, но кто-то выразит несогласие, кто-то гневно крикнет властям: «Да как вы смеете!» Ведь не измельчала же наша интеллигенция со времен знаменитого физика Лебедева, который после решения царского министра просвещения Кассо о допущении жандармов на территорию университета подал в отставку. «Я думаю, что открытое публичное выступление нескольких (пяти, даже трех) заслуженных человек, пользующихся уважением, имело бы очень большое значение, могло бы изменить не только мою судьбу, но и — что гораздо существенней — положение в стране в целом», — выражает Андрей Дмитриевич возвышенную надежду.

Но все-таки плохо знал он свое академическое окружение. Немота поразила ученых. Отметились, правда, академики Блохин и Федоров, выступили с публичными нападками на Сахарова. Как мог забыть Блохин, что Сахаров в 1967 году перечислил 139 тысяч рублей — огромная по тем временам сумма — на строительство онкологического центра, который возглавил именно он, Блохин?

Когда подписывает письмо с осуждением Сахарова какой-нибудь знатный хлебороб или сталевар-новатор, то каждый понимает: ему приказали, и отказаться он не мог, так как человек подневольный. Но с академиком дело иное: ни научных заслуг, ни звания члена Академии, ни ежемесячные 500 рублей не отберут. Поэтому странно и страшно было обнаружить под письмами осуждения фамилии академиков, некоторые из них — заслуженные, уважаемые, авторитетные. Допустим, невозможно прямо заявить: отказываюсь участвовать в вашей грязной кампании! Но есть масса способов уклониться от чести угодить в ряды академического быдла (опять воспользуюсь выражением Левина). Ведь сумел же ловко увернуться академик Бруно Понтекорво. К нему пришли из парткома с письмом против Сахарова, он состроил удивленное лицо: «Андрей Дмитриевич? Что же он такое натворил? По-моему, он даже очень приличный человек. На следующей неделе я буду в Москве, сам поговорю с ним». И от него отстали.

Солженицын в Вермонте не оценил подвига Сахарова. Александр Исаевич позже снисходительно напишет: «Сахаров сам искренне готовился стать жертвой. Но когда в январе 1980 года разразилась его ссылка в Нижний Новгород — проявилось, что к удару этому он все не был готов. Спустя два месяца ссылки (март 1980) Сахаров, еще, видимо, не понимая необратимости происшедшего, просился за границу… По тому, как Сахаров преодолевает советский гнет, как он протестовал против вторжения в Афганистан, можно лишь восхищаться его неуклонным спокойным бесстрашием. Однако на своем жизненном пути… Сахаров доконечно выполняет свой долг перед демократическим движением, перед «правами человека», перед еврейской эмиграцией, перед Западом — но не перед смертельно больной Россией». Не поверил один Нобелевский лауреат в чистоту помыслов другого Нобелевского лауреата.

Не промолчали некоторые советские поэты, писатели. Войнович выступил с резким обращением, в котором высказал все, что думает о Советской власти и КПСС. Белла Ахмадулина составила эмоциональное письмо в защиту Сахарова, предложила в «Известия». Отказ в публикации. Она и сама понимала, что это смешной шаг — какая советская газета осмелилась бы защищать неугодного властям? Направила текст в «Нью-Йорк Таймс». Вспоминает: «Писала о светлом человеке. Закончила так: если уж нет других академиков, желающих вступиться за академика Сахарова, то вот я, такая-то, почетный член Американской академии искусств…»

Только много позже выяснилось, что единственный член академического сообщества, кто замолвил слово за Сахарова, — Петр Леонидович Капица. Он написал Брежневу записку: «Глубокоуважаемый Леонид Ильич! Я уже очень старый человек, и жизнь научила меня, что великодушные поступки никогда не забываются. Сберегите Сахарова. Да, у него большие недостатки и трудный характер, но он великий ученый нашей страны. С уважением. П. Л. Капица».

Капица еще в одном великолепно проявил себя. Александров, президент Академии наук, собрал узкий круг и доверительно сообщил: «Высказывается предложение исключить Сахарова из членов Академии. Как к этому отнесутся ученые?» (Напомню, еще в 1973 году Андропов изобрел эту меру — лишить Сахарова звания академика.) Лауреат Нобелевской премии Николай Николаевич Семенов заметил: «Вообще-то таких прецедентов не было». На что Петр Леонидович Капица возразил: «Но почему же не было! Гитлер исключил Эйнштейна из германской Академии наук». И вопрос о лишении Сахарова звания академика больше не поднимался. Правда, Петр Леонидович, возможно, запамятовал, что в 1957 году был выведен из Академии наук СССР Вячеслав Михайлович Молотов за участие в антипартийной группе.

Юрий Чурбанов утверждает, что инициатором исключения Сахарова из академии наук был идеолог КПСС Михаил Суслов: «Суслов настаивал, причем резко, а Леонид Ильич не разрешал и всегда говорил, что Сахаров большой ученый и настоящий академик. Какую позицию в этом вопросе занимал Юрий Владимирович, я не знаю…» Теперь мы можем сказать: Андропов занимал позицию точно такую же, как и Суслов.

Президент академии наук Александров: «Мы послали Сахарова в Горький, чтобы защитить его от нападений со стороны разгневанных граждан».

О высылке Сахарова в его родном Физическом институте узнали в тот же день. Многим показалось необычным, что Андрей Дмитриевич не пришел на общемосковский теоретический семинар, который собирался по вторникам, а 22 января выпало на вторник. Сахаров семинары не пропускал. Правда, руководству института загодя дали знать, что будет предпринята акция против старшего научного сотрудника ФИАН, за две недели до высылки секретаря партбюро вызвали в ЦК КПСС и поинтересовались, как ученый мир отнесется к тому, что Сахарова уберут из Москвы. «Нормально», — был ответ.

Вспомнилось: в 1966 году, прежде чем организовать процесс против Синявского и Даниэля, цековские товарищи поинтересовались у председателя Союза писателей, как к этому отнесется писательская общественность. Ответ Федина потрясает: «Писатели аплодисментами будут приветствовать суд».

Секретарь парткома ФИАНа А. Плотников спросил В. Файнберга, сотрудника теоретического отдела, какова будет реакция на высылку Сахарова. И получил ответ: «Митингов протеста никто устраивать не будет, но отношение сотрудников резко отрицательное».

Так и случилось.

«Внутри нашего отдела первоначально царила атмосфера всеобщего шока, — рассказывает Файнберг. — Никто не верил, что можно добиться освобождения Сахарова из ссылки. С трудом удалось избежать отчисления Андрея Дмитриевича из института».

Да, сразу же после событий 22 января отдел кадров Академии наук предпринимает попытку уволить Сахарова из ФИАНа. Но с какой формулировкой? Подсказали кураторы из ЦК: это же элементарно — Сахаров ходит на работу? Нет. Уволить за прогулы. Тут физики-теоретики просто ошалели: с чего вдруг академик должен отсиживать за столом от звонка до звонка, как совслужащий? Мозг настоящего ученого не знает перерывов в работе. Одна из важнейших идей по созданию атомной бомбы пришла Сахарову в бане (это был 1948 год, он с семьей жил в коммуналке, где не было даже ванны).

Но продолжим слушать воспоминания Файнберга: «После длительных обсуждений было решено попросить заведующего отделом академика Гинзбурга поехать в ЦК КПСС и убедить руководство отдела науки ЦК в необходимости возобновления научных контактов с Сахаровым. Главный довод, по существу, состоял в том, что столь мощный мозг, как у Сахарова, при любом стечении обстоятельств нельзя отторгать от науки».

Сотрудники старшего поколения теоретического отдела ФИАН выработали программу действий из трех пунктов:

1) Сахаров остается официально сотрудником теоретического отдела,

2) ему, как крупнейшему ученому, оказывается все возможное содействие в продолжении научной работы,

3) как элемент содействия — к нему регулярно будут ездить сотрудники отдела для обсуждения научных вопросов.

Сахаров в Горьком. Подошел срок общего собрания Академии наук, присутствие на нем всех действительных членов и членов-корреспондентов обязательно — это их уставная обязанность. Сахарову сообщают, что его участие в общем собрании не предусматривается. Но он размечтался: если 12 академиков настоят на том, что ссыльному члену академии наук надо выслать приглашение, то власти не посмеют сказать «нет». Этот вариант Андрей Дмитриевич обсуждал при встрече с Левиным, который в воспоминаниях пишет: «В глубине души Андрей любил свою Академию, и ему очень хотелось, чтобы к ней вернулось былое чувство собственного достоинство. Пусть она заступается за своих сочленов, а не спешит угодить начальству». Но вот Сахаров с Левиным принимались перебирать, кто же не поспешит угодить начальству — Капица, Леонтович, ну, может быть, Боровик-Романов и Забабахин, и на этом список завершался. Даже пятерки не набиралось.

Имя Сахарова тем не менее прозвучало на общем собрании Академии. Слова взял математик Понтрягин. Он пожаловался, что на Западе его несправедливо обвиняют в антисемитизме и что эту кампанию против него организовал Сахаров. За это Понтрягин объявил горьковского ссыльного врагом Советского Союза и потребовал, чтобы против были приняты меры. Раздались аплодисменты и шум в зале. Интересно, какие еще меры имел в виду Понтрягин? Сослать еще дальше, во глубину сибирских руд?

Президент Академии наук Александров в одной из бесед с зарубежными учеными высказал солидарность с решением властей: «Он был окружен кликой, в частности иностранцами, которые склоняли его к противозаконной деятельности, и мы должны были что-то с этим делать. У нас было два пути: либо привлечь Сахарова к суду за преступные действия, либо изолировать его от этой клики. Мы выбрали второе…» Интересно: кто это — мы? И далее совсем несуразное: «Мы послали Сахарова в Горький, чтобы защитить его от возможных нападений со стороны разгневанных граждан». Вон оно что! Но почему же эти разгневанные граждане не растерзали Сахарова, когда он вернулся в Москву?

И все-таки почему ученые не выступили в защиту Сахарова? Вот и Файнберг считает: «Конечно, в мало-мальски демократической стране нужно было бы прежде всего выразить коллективный протест». Но, во-первых, в мало-мальски демократической стране такого наглого обращения с великим ученым-гуманистом — да впрочем и с любым человеком — просто не могло случиться. А во-вторых, к демократии как раз и продвигаются, когда протестуют против беззакония. Ведь правозащитная деятельность Сахарова началась с того, что он начал подписывать письма протеста. Поэт Владимир Корнилов нашел точный образ Сахарова:

Верной демократии прообраз,

Равенства и братства образец!

Протест ученые выразили, однако в закодированной форме. Перед майскими праздниками в ФИАНе вывесили плакат, на котором изображен жизнерадостный передовик производства и лозунг «Слава Героям Социалистического Труда». Кто-то отважный после слова слава дописал: трижды, явный намек на Сахарова. Плакат висел полдня, потом прибежали партийные активисты, прочитали — ахнули и сорвали крамолу. Что ж, очень и очень смелый поступок, система дрогнула, но устояла.

Но, с другой стороны, и войти в положение ученых можно. Кто из них не понимал, что текучая жизнь изобилует мерзостью? Не только Сахарову было ясно, что старая сила, доселе командующая обществом, истощается и заканчивает свой исторический цикл. Но большинство считало: открыто идти против тупого напора силы бесполезно и неразумно. Выступить за демократию — сердце замирает, пусть кто-нибудь другой этим занимается. Царило всеобщее безверие. Иногда это безверие — рабское, трусливое — прорывалось агрессией по отношению к человеку, выступавшему открыто.

Физик-теоретик Владимир Ритус вспоминает: «Многие из нас разделяли убеждения Андрея Дмитриевича, хотя и считали некоторые из них слишком далеко идущими. В нас же глубоко сидел страх за свою судьбу, да и за судьбу всего отдела». Страх определял поступки. Академик Гинзбург считает, что смешно и предполагать, что на власти могли подействовать какие-то письма в защиту Сахарова. А если бы под письмом стояли подписи ста академиков? Не подействовало бы? Кто знает, как наше слово отзовется…

Нужно считаться и с тем, что Советская власть умела непринужденно поставить подданных перед дилеммой: или-или. Или ты льешь грязь на Сахарова, или становишься доктором наук — выбирай. Свидетельство очевидца о порядках в академических институтах: «В ФИАНе обстановка напоминала контору домоуправления. В ЖЭКе не выдают никаких справок, пока не предъявишь расчетную книжку с уплаченной квартплатой. А у нас не выдавали характеристик ни для защиты диссертации, ни для загранкомандировок, пока не подмахнешь письма с осуждением Сахарова».

Все мы люди, и ученым ничто человеческое не чуждо. У многих семья, дети. И, как миленький, подпишешь что угодно, если знаешь, что есть опасность лишиться не то что благополучия, но и вообще средств к существованию. Такие случаи были. Боннэр из Горького в отчаянии обращалась к коллегам мужа: «Сегодня мне хочется крикнуть — где вы, советские физики, неужели компетентные органы сильней и выше вашей науки?» Да, Елена Георгиевна, компетентные органы много сильней и много выше. Собственная безопасность дороже — это закон жизни.

Вихри враждебные веют над нами…

А жизнь ссыльных в Горьком между тем налаживается. Они обрастают хозяйством. Елена Георгиевна рассказывает: «На другой день пошли в магазин, купили настольные лампы. Купили письменный стол. Андрей тут же сел работать — ему же для работы много не требовалось». Тут у меня сразу всплыла в памяти фраза Андрея Дмитриевича: «Больше всего на свете я люблю реликтовое излучение». В быту они неприхотливы. Елена Георгиевна принялась обустраивать квартиру. Выбрала ткань и сшила занавески на окна, приобрела кухонную утварь. Купила пеленки бумажные, чтобы затыкать окна, в щели дуло. Из первой поездки в Москву она вернулась с пишущей машинкой и села за перепечатку трудов Сахарова, позже — его воспоминаний.

Сахаровых навещает Бэла Коваль, подруга Боннэр, у нее остались приятные впечатления от жилища: «Квартира приличная, непривычно большая, чистая. Елена Георгиевна успела вложить в нее душу. Она сказала: где мы — там и наш дом. Они были здесь, значит, это был их дом. Летом восьмидесятого года еще не было краж и обысков, не было вмонтированных киноустановок. Внешне все выглядело прилично. Если, конечно, не замечать милиционера под дверью, а за балконным окном — опорного пункта милиции…»

Милиционера под дверью трудно было не заметить. Днем он внимательно всматривался во всякого появляющегося в зоне видимости. Ночью обычно дремал, но протягивал ноги так, чтобы невозможно было подойти к звонку. Если кто пытался проникнуть на запретную территорию, милиционер задерживал нарушителя и отводил в опорный пункт охраны общественного порядка, где расположились стойбищем сотрудники КГБ.

Охранник перед дверью никогда не отвечал на приветствие жильцов квартиры № 3, а Андрей Дмитриевич не мог не поздороваться с человеком, который смотрел на него. Поздно вечером Андрей Дмитриевич обычно выносил мусор во двор и, проходя мимо милиционера, громко пел любимую песню Ленина — «Варшавянку»:

Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас злобно гнетут.

В бой роковой мы вступили с врагами,

Нас еще судьбы безвестные ждут…

Служивый сидел спиной к двери, и, когда по утрам Боннэр выходила за газетой, он брал почту со столика и подавал через плечо. Молча. Эта сцена повторялась каждое утро. Один из тех, кто нес ответственную службу у дверей квартиры № 3, — сержант Николай Грачев. Он вспоминает: «Нас было семь человек, включая командира отделения. Дежурили по 12 часов, и получалось: сутки отстоял, пять свободен».

С соседями по дому Сахаровы здоровались, и они поначалу отвечали на приветствие. Сосед с третьего этажа, Николай Николаевич, инвалид войны, порывался вести разговоры на серьезные темы. Сахаров явно вызывал у него большой интерес, он выказывал ссыльному академику сочувствие, даже дал почитать книгу о репрессиях 37-го года. Но вскоре общение оборвалось, потому что людей стали запугивать, с обитателями дома провели разъяснительные мероприятия воспитатели из КГБ.

Екатерина Васильевна Чумичева живет на девятом этаже знаменитого дома по проспекту Гагарина. Мы беседуем с ней на скамейке у подъезда. «Когда здесь жил Сахаров, то на скамейке нельзя было сидеть, — объясняет Екатерина Васильевна. — Запретили. Когда его привезли, всех нас предупредили, чтобы с ним не разговаривали. Кто пытался общаться, тех забирали в опорный пункт. Следили за ним? Да. У дверей сидел служивый». Чумичева наблюдательна, показывает: «Вон в том доме из того окна все время кто-то в бинокль смотрел сюда, и в том доме». Как соседи относились к ссыльным? «Кто сожалел, а кто и верил тому, что о нем говорили. Вроде как враг народа. Всяк преподносили нам его. Были и такие, что камни бросали в окно. Очень тяжело было им. Издевались над ними. Машина вот здесь у них стояла, ее все время ломали. Шины прокалывали, стекла били, краской обливали, Боннэр много времени с машиной возилась».

Да, враждебных по душевному порыву хватало. Однажды Боннэр сооружала на балконе из дощечек стеллажи для книг, проходящая старуха злобно прошипела: «Жена Сахарова гроб себе мастерит».

Горький в то время был голодным городом, как, впрочем, и остальные города Советского Союза, за исключением, быть может, Москвы, Ленинграда, столиц союзных республик. Ходил даже такой анекдот: академик Сахаров закончил голодовку, жители Горького все еще ее продолжают. Елена Георгиевна говорит, что за время ссылки она ни разу не видела мяса в свободной продаже. Вот чем, по свидетельству Боннэр, блистали торговые витрины: «Магазин продуктовый: всегда есть сахар, очень плохой чай, соль, какое-нибудь печенье, рис, растительное масло, несколько видов конфет, манная крупа, иногда другие крупы и макароны, но гречки не было за шесть лет ни разу. Сливочного масла нет, маргарин есть, иногда бывает сыр, почти всегда яйца…»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.