Школьные годы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Школьные годы

У Лёли

Десятидневный дневник мой заканчивался 27.VI словами «Да, вчера я получила еще одно письмо от Лёли…» и с этим связано второе четко запомнившееся событие того лета. Дело в том, что мы с Лёлей часто писали друг другу, обязательно по два письма в шестидневку. Содержание этой переписки я сейчас уже не могу себе представить, но помню большую радость находить в почтовом ящике сероватые конверты с ее аккуратным почерком. Семья Б. в то время получила дачу в Софрино, в поселке научных работников, и вот Лёля стала настойчиво меня туда приглашать. Когда пришло письмо на восьми страницах с очень подробным описанием пути от станции, я показала его папе, и мы вместе с дядей решили в следующий выходной поехать туда: я поиграю с подружкой, а взрослые погуляют в лесу. Но поездка эта от начала до конца вышла неудачной. Сначала мы сели не на тот поезд, и в Пушкино надо было пересаживаться на паровик. Около часа мы просидели на станции, а когда приехали в Софрино, сразу свернули не на ту тропинку и уж дальше не могли найти ни одной из описанный в Лёлином письме вех, таких как: «А потом справа ты увидишь вот такую раскаряку: «А», там ты свернешь налево, и немножко подальше будут у забора лежать три бревна…» Только через час мы вышли к поселку: новые чистые домики в самом сосновом лесу. Нашли мы там и Л?лину дачу, но к нам вышла только седая кудрявая старушка, соседка (представилась — профессор такая-то, на что дядя ответил поклоном: «Профессор Фаерман!» — это выглядело смешно со стороны). Оказалось, что все семейство Б. уехало на два дня в Москву купать детей. Мы отказались от предложенного нам чая и вернулись на станцию. Вечером в первый же день шестидневки пришло письмо, адрес написан Лёлей, а внутри — записка незнакомым почерком, вся в мокрых разводах. Писала Лёлина мама, а разводы были от Лёлиных слез. Зинаида Ивановна просила моих родителей отпустить меня к ним на следующий выходной, так как с Лёлей, когда она узнала о моем неудачном приезде, сделалась истерика. Сбоку была приписка Лёли дрожащей рукой: «Милая Мимимакочка, приезжай! А то я помру». И вот за мной заехала Лёлина мама. Моя мама спросила, что мне дать с собой из еды. «А что у вас есть?» Услышав ответ, Зинаида Ивановна поморщилась: «Это у нас самих есть. У нас — литер А. Я думала, у вас Инснаб». По дороге на вокзал она заехала со мной в Кривоколенный переулок к какой-то старушке, видимо, Лёлиной бабушке. Дом был одноэтажный, сзади сад, в который спускалась лестница от застекленной двери. Старушка вышла к нам навстречу; она совсем плохо видела и слышала, и, когда Зинаида Ивановна сказала ей, что она не одна, она положила мне руку на голову и назвала Ирочкой. Пока Лёлина мама беседовала с двумя другими женщинами, старушка заговорила со мной, задавала вопросы, на которые я не знала что ответить, потому что я ведь была вовсе не Лёлина сестра, а сказать ей об этом я стеснялась. Наконец неловкое интервью закончилось, но, когда мы сели в трамвай, вышла новая неприятность: Зинаида Ивановна рассердилась на меня, что я не заняла ей места: «Тебе все равно, стоять или сидеть, но я же с сумками!» Она, конечно, была права, но такая уж я была несообразительная. В Софрине Лёля с Ирой встречали нас у самой станции, и, когда мы увидели друг друга, радость была неописуема.

Ужинали мы на открытой веранде. Лёлин папа — который, как я потом узнала, болел малярией и целые дни лежал на чердаке, где писал какой-то научный труд, — тоже спустился к нам по стремянке. Он молчал, и мы сразу притихли; я впервые увидела его так близко и рассмотрела, что у него не только густая курчавая черная борода, но очень красивые большие синие глаза. Тогда же я впервые увидела сгущенное молоко, положила себе ложечку в чай и стала его помешивать, а Лёлька толкнула меня локтем и шепнула: «Сейчас ты помешаешь-помешаешь и плюнешь туда!» Я прыснула и разбрызгала чай по всему столу. Иван Яковлевич насупился и от возмущения даже приподнялся со стула, но ничего не сказал. Зато Зинаида Ивановна строго крикнула: «Лора! Помнишь, что тебе мама сказала? Зай артиг!» Я еле дождалась, когда ужин кончился и нас с Лёлей оставили вдвоем в большой комнате. Родители Лёли с Ирой и маленьким Володей все спали в другой, меньшей комнатушке. А здесь, в большой, стояли только стол и две раскладушки для нас. Мы легли, но долго разговаривали и получили замечание. Тогда мы сдвинули раскладушки поближе и уже дальше говорили шепотом. Но через некоторое время мы услышали: «Ну-ка, раздвиньте сейчас же кровати! Спать!» Я уснула с ощущением счастья: я впервые спала на даче, в лесу.

Утром нас шумно разбудила Ира: она прыгнула на середину комнаты от двери, на которой раскачивалась. И сразу они с Лёлей начали из-за чего-то ссориться и драться. Но после завтрака сестрички снова объединились и стали разговаривать на языке зи, чтобы мама не понимала. «Зи-ма зи-ма зи-не зи-пу зи-стит зи-нас зи-на зи-ре-зи-чку…» Они решили сказать, что мы пойдем к подруге Лиле. А сами удерем на речку километрах в двух от дачи. Ира осторожно вынесла под платьем махровое полотенце, калитка захлопнулась — и мы вольны бежать куда захочется. Сначала мы действительно зашли к этой Лиле, но их домработница, немка, сказала: «К Лиле есть пришел старый учитель и она делает музи?к». «Музи?к так музи?к», — засмеялась Ира, быстро спустилась по гладкому стволу сосны, на которую забралась для лучшего обозрения соседского участка, и мы пошли на речку. Искупаться в ней было довольно трудно, такая она была мелкая, но мы хорошо побрызгались, благо день был жаркий, потом отправились домой. Чтобы успели высохнуть волосы и мама ничего не заметила, мы пошли в обход морковного поля, и тогда сестричкам пришло в голову надергать этой моркови. «Вообще-то нам влетит, если поймают, — это поле колхозное, но ты, Лор, стой на шухере». — «Это как?» — «Ну, как увидишь вдали человека, кричи: «Шухер!» Людей появлялось немного, но мы на всякий случай прятались в кустах. Морковь мы завернули в полотенце. Когда подъехал какой-то старичок на подводе, Лёля остановила его, сказала, что мы заблудились и очень устали, и, так как никто не умел отказывать Лёле, мы еще и прокатились до дома на подводе. Награбленную морковку девочки высыпали деду на подводу, а дома сказали маме, что полотенце они захватили нечаянно, и оно упало в грязь. После обеда мы еще ходили втроем за малиной и долго следили за проезжающими поездами. К вечеру за мной приехал Билльчик. «Кто эта необыкновенно красивая девочка?» — спросил он меня по дороге к станции. И очень удивился, что она родная сестра Лёли.

Все это запомнилось мне так ясно, потому что совсем мало у меня было в жизни событий в то время, очень я была одинока.

Но осенью того же года у меня было настоящее приключение. Его мне тоже устроила Лёля.

Под диваном

Я уже начала ходить в другую школу, а Лёля училась во вторую смену и иногда приезжала ко мне по выходным. Однажды она появилась у нас в будний день, сразу, как я пришла из школы. «Пойдем ко мне, Киса», — попросила она. «Но ведь тебе же в школу!» «Это ничего не значит, мы что-нибудь придумаем», — заявила Лёля, и мы поехали к ней на Гагаринский.

Была, наверное, середина октября, и двор вокруг Лёлиного дома был весь усыпан шуршащими желтыми листьями.

Дома оказалась только молоденькая домработница Уля. Лёля поделилась с ней своим планом: «Мне нужно немножко теплой воды, Улечка, принеси мне в блюдечке. Срочно надо заболеть, а то мама будет меня ругать». Уля, очень любившая Лёлю с Ирой, улыбнулась и поставила на стол мисочку с водой, Лёля опустила туда градусник, и, когда он показал 37,8, вынула и положила на стол на самое видное место. Потом она попробовала говорить хриплым голосом и в нос.

— А меня-то ты куда денешь? — поинтересовалась я, — Как же я-то попала к тебе, если ты от меня поехала в школу? Я же не могла знать, что ты заболеешь…

— Очень просто. Мама придет с работы в три, через полчаса. Мы пока поиграем, а как увидим ее из окна, ты полезешь под диван. Дальше я все устрою.

На всякий случай мы придвинули стоявшие под диваном коробки к самой стене, чтобы я могла уместиться, вытянувшись во всю длину.

Игра наша не клеилась: все время надо было глядеть в окно, поэтому я на всякий случай уже села на пол около дивана в полной готовности скрыться, а Лёля стояла на коленях на кресле у окошка. Вскоре она испуганно посмотрела на меня и шепнула: «Тревога! Там идет тетя Лида. Лезь на всякий случай под диван!»

Вползая в узкое пространство между передними ножками дивана и коробками, я зацепилась волосами за какую-то пружину и не успела высвободиться, потому что в эту минуту та самая тетя Лида уже входила в комнату. Так я и застыла со свернутой набок головой, не в состоянии повернуть ее.

— Лялечка, — пропела тетя Лида сочным контральто, — ты дома, деточка… А где же мама? Мне срочно нужна мама, надо спросить у нее одну важную вещь. А скоро она придет?

— Минут через двадцать. Тетя Лида, а я заболела…

— Ах, сейчас у всех грипп, конечно. Так минут через двадцать, говоришь?

— Может, и через двадцать пять… Или через полчаса.

— Ну, словом, я ее подожду.

Пружины надо мной скрипнули, что-то ухнуло, и на мою спину словно мешок опустился. А перед самым моим носом встал высокий желтый каблук. Пока тетя Лида усаживалась поудобнее, я придержала рукой застрявшую прядь волос и дернула головой. Часть волос осталась в пружине, но голова моя освободилась, и я положила ее на руки, не спуская глаз с желтого каблука.

Бедная Лёля была в отчаянии. Тетя Лида не обратила никакого внимания на градусник, а когда Лёля заикнулась, что у нее сильно болит голова и она хотела бы лечь, тетка заметила: «А вид у тебя совсем не больной. Ах, скорее бы пришла твоя мама, она так мне нужна!»

— Господи, — сказала вдруг Лёля, будто спохватившись, — милая тётечка Лида, извините вы меня, я же все забыла. Не дождаться вам маму сегодня! У нее же сегодня собрание, и она задержится. Как это я забыла…

— Ну уж все равно я дождусь.

— Но она, знаете, придет не раньше пяти часов!

— Как в пять? Не могут быть такие долгие собрания. Ну ладно, я почитаю пока. Что это за книга лежит на подоконнике?

— Это телефонная книга.

Диван скрипнул, и каблук придвинулся к самому моему носу. Я к тому времени уже люто возненавидела эту тетю Лиду, которая — кто знает? — могла просидеть над моей спиной весь вечер. Не соображая, как это рискованно, я провела ногтем по ее пятке над каблуком. Нога сразу дернулась, и я застыла от страху. Но она только слегка почесала свою пятку. Лёля между тем придумала еще что-то.

— Тетя Лида, — спросила она озабоченно, — а сегодня не десятое число? Десятое? Ну тогда мама с работы пойдет не домой. Даже если у них отменят собрание, она пойдет к Нине Георгиевне на Сивцев. Вы лучше всего пойдите туда сейчас, чтобы вам не разминуться.

Тетя Лида помолчала с минуту, потом пошевелила ногами. «Пожалуй, ты права, Лёля, — сказала она, — я так и сделаю». Я была готова расцеловать ее пятку.

Через две минуты мы были снова одни. Оказалось, что Лёля все это время не была даже уверена, что я еще жива. «Она так плюхнулась на диван — я подумала, она тебя придушила…»

— Ну, ты пока не вылезай все-таки, — сказала она. — Сейчас мама уже должна прийти. Господи, не встретилась бы она с тетей Лидой, а то они будут сидеть тут до полуночи. И тогда тебе вообще не вылезти.

Этой прекрасной перспективе, однако, не суждено было осуществиться. Минут через пять пришла домой Зинаида Ивановна, без сопровождения.

— Лёлечка, ты почему дома? Да подними же голову со стола, что с тобой?

— Голова ужасно болит, вот я и не пошла в школу…

— Температуру мерила?

— Мерила, но я что-то не пойму, сколько на градуснике. Посмотри сама, мамочка. Голова у меня болит, и Уля сказала — оставайся дома…

— Хм. 37,8. Это нехорошо. Когда же ты почувствовала себя плохо? Ты ведь ездила к Лоре?

— Была я у нее, а когда ехала домой, еще в дороге, мне стало плохо.

— Значит, надо лечь. Сейчас поедим, и ты ляжешь. Я дам тебе таблетку.

— Но я не хочу есть…

— Это уже совсем плохо. Я лучше вызову сейчас врача.

— Нет, мамочка, не надо. Я просто обедала уже у Лорика.

— Опять у них? Что же ты там ела?

— Суп… потом рис.

— Рис, рис, — раздраженно сказала Зинаида Ивановна. — Съела у них какую-нибудь гадость, вот и заболела.

— Нет, не гадость, Лорина мама очень вкусно готовит.

Мне было жаль Лёлю, и я даже, кажется, покраснела за нее. Дальше было еще неприятнее.

— Вкусно готовит? — сказала Лёлина мама. — В прошлый раз ты сама говорила, что у них были какие-то отвратительные картофельные оладьи с сахаром и что у тебя от них живот болит!

Лёля испустила тяжелый стон: «Это же вовсе не у Лоры было! Это я ела у Нонночки».

Когда Зинаида Ивановна вышла в переднюю снять пальто, Лёля осторожно присела на диван, постучала мне сверху кулаком и шепнула: «Жива?» В ответ я поскребла пол у ее ног, Лёля хихикнула было, но в этот момент снова вошла ее мама, и она ловко превратила смешок в подобие стона. Во время обеда она продолжала сидеть на диване и, чтобы подбодрить меня и показать мне, что я не забыта, шаркала по полу ногой, а пока ее мама рассказывала про какую-то свою сослуживицу, у которой украли в трамвае сумку, вдруг опустила ко мне свою руку с кусочком хлеба. Я взяла кусок и в ответ немножко ущипнула Лёльку за палец. Мне все-таки было очень неуютно в моем убежище. Я ведь не могла даже повернуться на бок, к тому же я начала зябнуть. От скуки я стала чертить пальцем на пыльном полу чертиков. И тут вдруг случилось ужасное. Пыль мне попала в нос или это было от сквозняка, но я внезапно чихнула. Чихнула громко, со вздохом даже — не успела ничего приглушить. Я затаила дыхание от страху.

— Что это? — испуганно вскрикнула Зинаида Ивановна. Мне уже почудилось, что меня выволакивают за ноги из-под дивана.

— Что? — переспросила Лёля совершенно спокойно.

— Там какой-то звук странный.

— Это же я чихнула, мамуся.

— Ты? Чихнула?

— Я уже третий раз сегодня чихаю. И у меня насморк.

Загремели посудой, и Зинаида Ивановна сказала:

— Вот что, Лёля, я сейчас сяду здесь и буду штопать, а ты поди в спальню, ложись.

У меня волосы встали дыбом.

— А у тебя много чулок, мамуся?

— Много. На весь вечер хватит.

Я закрыла глаза.

— Мамуся, знаешь, у тебя сегодня очень усталый вид, ты лучше сама приляг и отдохни… в спальне. А я лягу здесь. Ну пойди полежи часок, тебе же надо отдохнуть. Я, честное слово, тоже лягу тут, на диване, я уж тут пригрелась.

Зинаида Ивановна не устояла и действительно вышла.

Лёлька от радости бешено заколотила кулаками по дивану и стала напевать: «Мы спасены — прошла уже опасность, сейчас ты выползешь, мой друг».

— Лёля! Ты не пой, а ложись. А то еще и горло разболится.

— Мамуся, я тебя одеялом прикрою сначала!

Через пять минут заботливая дочка вернулась из спальни: «Засыпает!»

Потом, после новой разведки: «Спит! Вылезай!»

Не успела я отряхнуть с себя пыль, как Лёля уже набросила мне на голову пальто, предусмотрительно спрятанное за портьерой, и вытолкнула меня за дверь на лестницу.

Я выпуталась из пальто, надела его как следует, потом громко потопала за дверью и дважды позвонила. Из спальни послышался сонный голос: «Открой, Лёлечка, звонят».

Лёлька открыла дверь и издала крик радости. Я же стала шумно вытирать о половики ноги и громко произнесла следующий монолог: «Фу, как стало холодно на улице! А я была сейчас в твоих краях, у своего дяди, шла мимо и подумала: дай зайду к тебе, может быть, ты уже пришла из школы. Как это чудесно, что ты дома; у вас что, четыре урока только было?»

Лёля продолжала выражать свою радость всякими междометиями, пока не появилась в дверях Зинаида Ивановна и попросила нас не шуметь так, потому что она хочет поспать часок. А мы и рады. Сначала мы насмеялись вдоволь, вспоминая мою «жизнь под диваном», потом стали играть во что-то. Немного позже к нам присоединились Зинаида Ивановна и Ира, которая пришла из школы. Лёля совсем забыла, что она больна.

За ужином Зинаида Ивановна сказала мне: «Ты у нас, наверное, и есть не захочешь. Лёля говорит, что твоя мама так замечательно готовит, то оладьи необыкновенные, то рис…» Перед моим уходом Лёля, однако, все испортила. Ей, видимо, было обидно, что так блестяще разыгранная нами комедия не имела зрителей, способных все оценить, и она спросила вдруг: «Мамочка, а тебе ничего не показалось странным?» А дальше подробно описала все, что было. К моему удивлению, Зинаида Ивановна вовсе не рассердилась. Она села и написала в школу записку: «Уважаемая Мария Петровна, Леля не могла вчера присутствовать на занятиях в школе, так как у нее был острый приступ колита. С приветом, З. Б.».

Школа

В новой школе я чувствовала себя плохо. Ребята в классе не обращали на меня особого внимания, я скучала по старым своим подружкам. К тому же в один из дней девочки вокруг меня на уроках всё шушукались о чем-то, а во время пионерского сбора одна из одноклассниц вызвала меня в коридор и повела в кабинет врача. «Вот та самая новенькая, у которой мы видели вшей», — отрекомендовала она меня. Я думала, что умру со стыда. Врач посмотрела мои волосы (я как раз начала отращивать косички) и покачала головой: «Как же так, откуда они у тебя взялись? У тебя мама-то есть?» Я сказала, что, наверное, я подобрала этих паразитов во время поездок в трамваях; так оно, скорее всего, и было. То, что у меня почесывалась голова, меня особо не беспокоило, а родителям просто в голову не приходило, что такое может быть. Когда я шла из школы домой как в воду опущенная, меня обогнали две девочки и крикнули: «Ты скажи матери, чтоб голову тебе вымыла!» — «С керосином!» Мама была ошеломлена. «Какой-то позор, — сказала она, — в Германии все пальцем бы на тебя показывали, да там такого вообще не бывает!» Как будто я была виновата. После этого мне ужасно стыдно было ходить в класс! Насекомых мама стала выводить у меня очень активно, купила густой гребешок и ежедневно два раза меня причесывала, а по выходным я ходила с керосиновым компрессом на голове. Но я продолжала чувствовать себя несчастной и держалась в школе обособленно. Правда, позже я поняла, что про мой позор знали-то всего три-четыре девочки, да и те поступили корректно — никто меня не дразнил и учителя ни о чем не узнали.

Кстати, учителей той школы я почти не помню. Разве что зрительно помню директрису — толстую даму в темном платье с белым воротником. Вот она стоит перед классом и упрекает нас, глядя куда-то поверх наших голов: «Четвертый — второй! Какой стыд! Какой позор!» Слова ее, как острые иголочки, покалывали и пролетали мимо ушей. Или наша классная руководительница, Анна Ивановна Демулиц, с измученным лицом и зачесанными за уши седеющими черными волосами. Она очень хвалила меня на родительских собраниях, и в конце года мои родители зашли к ней домой с цветами и коробочкой конфет. В школе были немыслимы любые подарки учителям[37], а она и дома не взяла даже цветов и сказала, что все это ее только оскорбляет. Хвалила же меня Демулиц потому, что педологи признали меня самой способной среди девочек класса. Педологи эти явились в один прекрасный день в школу и всех переполошили: вместо уроков мы должны были пройти разные тесты. Я не помню, в чем они заключались. Их было очень много, некоторые на скорость, другие на сообразительность и т. д. Мне очень понравилось их выполнять: это было словно игра, и мне хотелось быть первой. Я вообще всегда все делала быстро — первой сдавала изложения, быстро делала домашние задания. Вот и решили педологи, что у меня «высший класс по способностям». Но, видимо, целью этих тестов было не установления типа самих способностей, иначе они бы увидели, что я совсем тупа в математике. Нам, детям, результаты опытов не объявляли, а многие родители, видимо, были не согласны с низкими оценками своих чад, и вскоре педологов заклеймили чуть ли не как мошенников.

Чему нас учили в четвертом классе, я не помню, помню только, что учительница географии требовала бесконечное количество картинок с изображениями различных климатических поясов. Мы кромсали всевозможные журналы вплоть до старинной «Нивы», шли в ход открытки с репродукциями из Третьяковки и так далее. У нас дома ничего такого не было, и я вечно размышляла, откуда бы выдрать изображение тропического леса или тундры. В конце года у нас были первые за годы нашей учебы экзамены, но подробностей я не помню.

1935 год. Приезд тети Анни

В конце мая 1935 года к нам гости приехала тетя Анни из Ростока. Мама была счастлива, она испекла к приезду любимой сестры особенно вкусный кекс и вообще наготовила много вкусных вещей. К тому времени были уже отменены наконец карточки на продукты, и можно было покупать сколько нужно.

Мы с мамой встретили тетю Анни на вокзале. Целыми днями потом ей показывали Москву, возили в метро, водили в музеи, два раза — в Большой театр на балеты. В Торгсине она недорого купила мех цигейки, и родители отдали скорняку шить полупальто. Тете Анни все нравилось, она была счастлива побыть вместе с мамой и увидеть чужую страну. Мне в подарок она привезла ею связанный голубой шерстяной свитер, кроме того, она сразу, как приехала, села шить мне платье из белого маркизета и сама вышила на нем пестрым шелком веночки из цветов.

Мы, конечно, расспрашивали ее, как там, в Германии, но, живя в Ростоке, она многого не знала. Гитлеру она не придавала серьезного значения, только пожимала плечами: «Но народ-то почти весь против него, над ним смеются. Чего только не придумают: вот выпустили значок с изображением свастики, вокруг — колосья, а фон значка красный, и у лотков, где эти значки продавались, парни нарочно громко выкрикивали: «Покупайте значок Rot Front in Ehren» («Честь Рот-фронту» — к этому нельзя было придраться, потому что значок можно было описать как Rot, Front in ?hren, то есть красный, на переднем плане — колосья; это произносится совершенно одинаково); все понимали, что имеется в виду, и покупатели тоже громко кричали то, что звучало как «Привет Рот-фронту». «Потом, — рассказывала тетя Анни, — фашисты стали запрещать людям покупать в магазинах у евреев. Перед входом в такие магазины прятались фотокорреспонденты, и как-то они сняли хорошенькую молодую женщину, как она выходит с покупками. Она отказалась назвать себя и только сказала: «Я немка, но против евреев ничего не имею. Это прекрасный магазин, я всегда покупала здесь и буду покупать». На следующий день в газете появилась крупным планом ее фотография с подписью: «Подружка евреев». И тут выяснилось, что это была дочь одного графа, члена нацистской партии. Граф устроил в редакции газеты скандал, об этом случае узнал весь город, и все стали бегать в магазин к тому еврею, а если их останавливали, говорили: «А что такое? Сама дочь графа такого-то здесь постоянная клиентка». Словом, тетя Анни, как и большинство других обывателей, особенно в провинции, еще не принимала фашизм всерьез, считала эту перемену временной: «Посмотрим, что нового придумают эти нацисты!..»

Уже когда поезд с тетей Анни отъехал, мы долго стояли на перроне и смотрели вслед, пока хвостовые огоньки не превратились в две красные точки. Мне было грустно, и долго не давало уснуть чувство безвозвратности.

Соседи

После смерти нашей первой соседки мы месяца три были одни, а потом у нас некоторое время жил пожилой генерал со своей молодой сожительницей, толстой, круглощекой, курносой, с губками бантиком и желтыми волосами. У генерала где-то были жена и дети, но он их бросил. Сожительница усиленно душилась духами (после их выезда остался большой ящик пустых флаконов) и целыми днями заводила патефон. Стена между нашей и соседней комнатами была тонкая, да еще имелась дверь, хоть и навсегда запертая, так что слышимость была прекрасная, и нам вскоре страшно надоели ее любимые «Вэрынись, я все прощу» и «Василечки, любимые цветочки». Через полгода генерал с этой женщиной перебрались в другое место. (Мама потом, года через три, встретила генеральскую сожительницу на улице, та расплакалась и рассказала маме, что у нее был от генерала сыночек. Но, когда ему было три годика, он заболел дифтеритом и умер, хотя она давала нищим много денег, чтобы молились за него. И теперь генерал уходит от нее, и она поняла, что ее несчастье было наказанием за то, что она отбила его у жены и детей.)

Вскоре после генерала к нам вселилась Мария Васильевна Романова, довольно угрюмая, с вагнеровским профилем служащая Технопромэкспорта, со своим сыном Гением Кореньковым. Ей было немного за тридцать, а Гений был на три года младше меня. Он иногда воровал у матери из кошелька деньги и покупал себе конфеты и мороженое. За это его сильно били по ногам ремнем. «Черт! Иди к чертовой матери!» — кричала Мария Васильевна. Мама смеялась: «Гели она считает, что он — черт, то она же сама и есть мать черта…» Гений неважно учился, и Билльчик вечерами помогал ему по математике. Генька называл папу Борис Илливович. В конце учебного года он принес папе большой торт.

Чтобы мальчик совсем не отбился от рук, Мария Васильевна поселяла у себя разных людей, которые должны были присматривать за ним. Сначала это была одна малоэффективная старушка, потом появилась некая Анна Абрамовна Иванова — высокая худощавая женщина с огромным крючкообразным носом, у основания которого красовалась бородавка величиной с большую горошину. Разговаривала она игриво и жеманно, будто ей не под пятьдесят лет, а двадцать. Звук «р» она произносила так раскатисто-картаво, будто полощет горло. Она не упускала случая напомнить нам, что она очень интеллигентна, часто вспоминала свои гимназические годы, как была самая красивая в своем белом фартучке на праздниках и ее все приглашали на танец. Это было очень трудно себе представить. Мои родители сначала прозвали ее за глаза «Читракарна, благородная верблюдица», а позже это превратилось просто в Читру. В глаза папа называл ее, как и Генька, Анна Бранна. У нее был сын Жоржик, инженер лет тридцати, живший где-то в общежитии. Когда он заходил к ней, она неизменно устраивала ему истерики: требовала денег, не разрешала жениться и т. д. Нам было очень жалко Жоржика. В 1937 году он перестал приходить к матери — его посадили. Товарищ его сказал Анне Абрамовне, что его посадили за анекдот, рассказанный в компании, кто-то из присутствовавших на него донес. После этого Читра стала усиленно искать для себя мужа и вскоре нашла железнодорожного служащего. Это был тихий голубоглазый мужчина со светлыми усами и вечно небритыми щеками. «Маррьга Юльевна, — говаривала Анна Абрамовна, прикрывая губы согнутым указательным пальцем и жеманно смеясь ртом, — он как гимназист!»

Когда Гений учился во вторую смену, она обычно уходила сразу после него и возвращалась к вечеру. Она рассказывала маме, что у нее есть четыре знакомые семьи; одни были ученые, другие якобы музыканты, навещала она их строго по очереди, и они всякий раз «заставляли ее пообедать у них». Так она экономила деньги и вовсе не готовила обедов. Когда она почему-либо оставалась дома, она заходила к нам: «Марьга Юрьевна, золотце, нет ли у вас корочки черного хлеба? Я что-то проголодалась, а у меня ничего нет поесть». Мама, конечно, давала ей не корочку, а суп и все прочее. А та всегда уверяла, что никогда в жизни этого не ела и хотела бы попробовать. Позже она каким-то образом выхлопотала себе комнату и уехала. Но время от времени навещала нас: «Корочку хлеба, Марьга Юрьевна, золотце, я с утра ничего не ела». Иногда нам удавалось, увидев ее через занавеску на окне, прятаться и не открывать ей дверь: «Читра идет!» Но она была настойчива и через полчаса появлялась снова, будто не понимая, что мы ее не любим.

После Читры у Марьи Васильевны до самой войны с нами жила ее двоюродная сестра Лида, тихая симпатичная девушка лет двадцати пяти. Обе женщины нередко водили к себе мужчин в надежде, что какой-нибудь на них женится. Старшая кузина возлагала особые надежды на некоего Николая Николаича Могильникова. Пили вино, играли на гитаре. Лида пела слабым, но приятным голоском, и мы сквозь стену были невольными слушателями их бесед. «Ах, — говорила Лидочка кому-то из кавалеров, — все-таки никакого сравнения не может быть между песней и романсом. В романсе — вся душа и страдающее сердце». — «Несомненно, Лидия Федоровна, в романсах — все любящее сердце». Слушать все это было смешно (специально никто не подслушивал, но мы обычно в это время уже лежали в кроватях) — смешно, потому что мы не видели людей, и можно было себе представить любые картины. Патефон у них тоже был, и иногда они танцевали: шарк-шарк-шарк. Осенью, кажется, 1937 года Лида родила девочку, тщедушную болезненную Валечку. Когда ребеночку было около двух месяцев, его ночью укусила крыса. Лида с ребеночком спали в маленьком предбаннике соседней комнаты, там папа не смог заколотить жестью крысиные ходы, они были за ванной. Мы услышали душераздирающий крик Лиды, которая проснулась от внезапного крика девочки. Вскоре после этого Валечка умерла.

Гений как-то завел у себя рыбок — маленьких карасиков или пескариков, но он их мучил: то нальет в воду фиолетовых чернил, то вытащит из воды и положит на стол, а одной рыбке он ножницами отрезал хвост. Билльчик забрал у него этих рыбок, некоторое время они жили у нас в эмалированной гусятнице, и мы регулярно покупали им на Кузнецком мотыль, а потом мы повезли их в Серебряный бор и выпустили там в пруд. У меня — чувство пустоты и разочарованности: махнули хвостиками и тут же нырнули в темноту, а так хотелось, чтобы они хоть немного порезвились на виду, чтобы мы знали, как они радуются свободе.

Еще одна школа

(1935–1936 годы)

Осенью я снова попала в другую школу. Все школы были переполнены, а здесь, видимо, появилось место для еще одного класса, вот и собрали этот 5-й «Б» из разных других школ. Эта школа тоже находилась на улице Мархлевского, но поближе к нам, во дворе за костелом, среди желтых кленов. Само здание тоже было желтого цвета, и вообще, если прежняя школа осталось у меня в памяти серым пасмурным пятном, теперь наступила солнечная полоса. Ребята в классе подобрались симпатичные (все со мной наравне новенькие). Сам класс был довольно странным и не очень удачным. Чтобы попасть к нам, надо было на третьем этаже пройти через большой зал со сценой, потом через другой класс и через маленькую темную площадку закрытой черной лестницы. Помещение нашего класса было небольшое и как бы вытянуто в ширину. Слева — большое окно на солнечный двор, справа — высокое, узкое на серые стены соседних домов. Наш класс был тоже проходной: за ним помещался еще один из пятых классов. Такое странное расположение давало нам возможность поиздеваться над толстой учительницей обществоведения, злой Амалией. Перед ее уроком парты передвигались еще чуть поближе к доске, и ей приходилось протискиваться к учительскому столу боком, что выглядело, конечно, смешно; гордость не позволяла ей попросить отодвинуть парты, а мы все затаив дыхание следили за ее телодвижениями.

По литературе и русскому языку у нас учителем был Андрей Николаевич, он носил пенсне и шепелявил, но предмету своему учил хорошо, к тому же называл всех учеников на «вы». Это нам льстило. Классной руководительницей была учительница математики, но ее я помню лишь смутно. Географию вела пожилая армянка с седыми кудрями, она довольно интересно объясняла, но неприятно спрашивала: вызовет какую-нибудь девочку, оглядит ее с головы до ног и с некоторым презрением говорит: «А знаешь, Развязкина, мне кажется, что ты не знаешь географию. Ну-ка, попробуй показать нам…» Девочка сразу терялась от таких слов, и дрожащая указка прыгала по карте невпопад. Однако учительница быстро поняла, что я знаю географию отлично, и почти не спрашивала меня. Ботаничка была малоинтересной, хотя предмет ее мне нравился. Больше всех мы любили молодую учительницу истории Изиду. Как ее звали на самом деле, я не помню, но начинали мы год с истории Египта, и мы представляли себе богиню похожей на нее. Или наоборот. Учебников по истории не было, поэтому она много и интересно рассказывала, а спрашивала редко. Прекрасны были учитель рисования и учительница пения. Он — высокий, молодой, красивый, любил свой предмет и хорошо учил нас (я у него за некоторые рисунки получала даже отлично с плюсом); она — тоже молодая и красивая, и мы в два голоса пели много хороших песен, нам было приятно сидеть в большом зале и слушать ее и себя; в зале всегда было солнце, и на паркете плясали тени от кленов. Учитель рисования и учительница пения были влюблены друг в друга, и нам это тоже нравилось.

Любовь…

Вообще мне казалось, что любовь так и летает по залу, по всей школе и окрашивает все в яркие цвета, придает всему особый, новый интерес. Я без ума влюбилась в смуглого, темноволосого и голубоглазого Леню Маслова. Он в самом деле был очень красив. Войдя в класс, я сразу отыскивала его и только его, и радостно начинало колотиться сердце. Я сидела во втором от окна ряду, он тоже за второй партой, но у самого окна, и я на уроках всегда сидела вполоборота к окну и любовалась его красивым профилем (нос с небольшой горбинкой). Как ему были к лицу две его рубашки — салатового цвета и светло-оранжевая… Он не обращал на меня ни малейшего внимания, а для меня была счастьем каждая, даже самая малозначительная беседа с ним. Я старалась еще лучше учиться, чтобы он чаще замечал меня. Безответная моя любовь очень меня вдохновляла. По литературе мы проходили «Дубровского», там тоже было про любовь, и это нам нравилось. Весной нас водили в кино фильм по этому произведению, и Пашка Дюжев мне потом сказал: «У тебя платье как у Маши. И сама ты похожа на Машу. А я похож на Дубровского?» Я только и подумала: «Если бы мне такое сказал Леня!»

Уроки труда у нас были один раз в неделю, зато по три часа. Проходили они в подвальном помещении, и вел их симпатичный пожилой мужчина, речь его была проста и неправильна, он был требователен, но и добр, и мы его уважали. Первые две четверти мы работали по металлу, закругляли напильником какие-то детали с дырками, у меня получалось неважно, и я больше «уд.» не получала. Зато во втором полугодии у нас было столярное дело, и мне очень понравилось стругать, понравились кудрявые стружки, запах дерева, проводить пальцем по обструганным палкам (мы делали ножки для табуреток). Ближе к концу года учитель тайком от начальства отпускал со своих уроков всех девочек — видно, толку от нас было мало. Мы прятались в дальнем углу двора за деревьями, болтали и дышали весенним воздухом. Болтали тихо, чтобы нас не услышали, иначе мы бы подвели учителя. Однажды такой урок труда совпал с Пасхой, в костеле было богослужение, и мы долго стояли с толпой у входа, слушали орган и смотрели, как движется процессия детей в длинных белых одеяниях, со свечами в руках.

Немецкому нас учила отвратительная женщина, почти не знавшая языка: она не умела даже произносить слова правильно (например, «лашта?ута» вместо «ла?ст-ауто» — грузовик); 5-й «З» класс, с которым мы дружили (идти к нам было через них), сообщил нам, что ее прозвище во всей школе — Бостон-дерюга. Она ставила неуды направо и налево, все ее ненавидели, и однажды наш класс устроил забастовку. Мы решили не пойти на ее урок и спрятались внизу на лестнице, около мастерских для труда. Не ходить, так всем, решили мы. Кто-то сказал, что если я не пойду (мне немецкого было бояться нечего), то уж остальным сам Бог велел. Испугалась только наша староста, Вера Зутта: она всех стыдила и уговаривала подняться в класс. У нас было приподнятое настроение, и мы стали громко разговаривать и смеяться. Сверху раздался звонкий голос завучихи: «Вы почему там стоите и шумите?» «А у нас урок труда, нам сейчас откроют!» — нашелся кто-то из ребят. После этого мы сказали: «Кошка сдохла, хвост облез, кто промолвит, тот ее съест», — и никто ничего больше не говорил, но не из-за дохлой кошки, а потому что боялись, что Бостон-дерюга найдет нас. Минут через двадцать Вера Зутта сказала, что мы поступаем нечестно и подводим ее, и пошла в класс. И вскоре после этого наверху появились Бостон-дерюга, завуч и Вера и стали жестами звать нас к себе. Мы медленно двинулись наверх и в ответ на вопросы и упреки молчали. Наконец кто-то сообразил: «А мы думали, у нас урок труда, и ждали, когда откроют мастерскую» — и все подхватили эту версию. Бостон-дерюга, конечно, все поняла и стала ставить еще больше неудов. На родительском собрании матери ребят упросили мою маму помочь отстающим. Раза три мама ходила в школу, потом все распалось. Леня же после первого занятия сказал мне: «Какая у тебя мама хорошая!», а его друг Борька Белых засмеялся: «Он влюбился в нее!» Я покраснела до ушей. Дома я стала допытываться у мамы, кто из мальчишек ей больше всех понравился. Но она сказала, что никого не запомнила.

Я помню даже нашу пионерскую работу в той школе, наше четвертое звено; мы все время делали что-то интересное, соревновались с другими звеньями, кто лучше скетч поставит, кто лучше сделает альбом о Тургеневе и т. п.

В марте из всех классов отобрали лучших певцов, и начались репетиции. 1 Мая мы должны были пройти по Красной площади и спеть в два голоса «Смело, товарищи, в ногу». Репетиций было много, и у нас получалось очень красиво. В соседнем с нами 5-м «З» классе было несколько очень хороших, умных девочек, среди которых красотой выделялась Лиля Матерова, блондинка с блестящими серо-голубыми глазами и красивым цветом лица. В нее были влюблены все мальчишки, и я скоро заметила, что Леня Маслов тоже только на нее и глядит. На репетициях он при всякой возможности заговаривал с ней, и я ужасно ревновала. Показывать это я не могла, оставалось только садиться поближе к Лиле и самой тоже почаще разговаривать с ней: она была очень дружелюбна ко мне и, казалось, сама и не кокетничала с Леней. Мне хотелось, чтобы Леня думал, что мы с Лилей дружим. Зачем? На что я надеялась?

Наконец состоялась сводная репетиция нашего района. С Первой Мещанской сняли на час движение транспорта, и улица заполнилась школьниками. На крыше одного из зданий кто-то — говорили, сам Свешников[38] — кричал в рупор, как нам шагать. Но, когда стали петь пионеры всех школ вместе, получалось далеко не так красиво, как у нас в школьном зале.

Перед самым Первомаем нам вдруг объявили, что наш район не будет петь «Смело, товарищи, в ногу». Эту песню нашли более подходящей для Краснопресненского района, а нам предложили разучить «Легко на сердце от песни веселой». Времени оставалось всего на одну репетицию, которая прошла сумбурно и почему-то в физкультурном зале. Первого мая всем певцам выдали по голубому берету (краснопресненцы были в красных); пение же наше на Красной площади прозвучало не очень громко и не очень складно, потому что часть площади мы прошли почти бегом.

В начале мая я как ударница класса приняла участие в ужине в честь приглашенных в школу шутцбундовцев[39]. Я даже переводила небольшую речь одного из них, и все были мной очень довольны. Только Леня Маслов этого, увы, не видел и не слышал.

К осени 1935 года у меня совершенно прекратилась переписка с Лёлей Б. Это получилось как-то незаметно и безболезненно. Правда, у меня особо близких подружек в то время не было, но наш 5-й «Б» был дружный, всегда было с кем поболтать и поиграть, а с Кланей Развязкиной, Раей Хромовой и Люсей Фивейской я могла даже делиться своими мечтами. Меня же больше всех любила Роза Юдковская. У этой Розы было прозвище Коза, потому что, когда она говорила, она всегда делала бодающие движения головой. Худая, бледная, с вечно растрепанными черными вьющимися волосами, она была очень плохой ученицей и вдобавок еще «гуляла с мальчиками». Я знала ее по прошлой школе, где она училась в параллельном классе, и она еще тогда делилась со мною своими «секретами». С мальчишками она отчаянно кокетничала, звонко хохотала, мальчики тоже заигрывали с ней, но больше посмеивались, все только Козой ее и звали. Она была влюблена в некрасивого рыжего мальчишку из соседнего класса, они писали друг другу записочки, и однажды пионервожатая перехватила у него Розин альбом для стихов. По этому поводу был созван сбор отряда, и больше часа Розу «прорабатывали». Читали вслух этот альбом и записочку, которая была в него вложена. Альбомчики были тогда у многих, девочки писали туда обычные пошленькие стихи вроде: «Маша — ангел, Маша — цвет, Маша — розовый букет, Маша — лента голубая, Маша — девочка большая», «Ангел летел над сугробом, Маша в то время спала, ангел сказал ей три слова: «Маша, голубка моя», а внизу на последней странице неизменное: «Кто любит более тебя, пусть пишет далее меня». Мы все смеялись, когда нам все это читали вслух, и я думала, что Роза заплачет, но она только покраснела и бодалась: «Ну и что ж такого! А если я его люблю?» Как ни странно, дразнить после этого разоблачения никто не стал ни ее, ни рыжего Зубкевича. Так вот, эта Роза меня одну из всех девочек любила и уважала, часто гуляла со мной под руку на переменке и говорила мальчишкам: «Я никого из вас теперь не люблю, а люблю только Лорочку». Через год мы с ней случайно встретились в кино, и она вдруг закричала на весь зал: «Да здравствует Лора Фаерман!» Но позже я ее больше не видела и не знаю, что сталось с этой странной, дикой Козой. У нее, между прочим, не было мамы — наполовину сирота, она жила в крохотной комнатке вдвоем со своим папой, военным командиром, у которого совсем не было времени для дочки.

Жизнь страны

Что касается событий внешнего мира, то волны их, конечно, докатывались и до мелководья моего окружения. В 1934 году папа вместе со всеми искренне волновался за челюскинцев, мы каждый вечер бегали с ним в очередь за «Вечеркой» с последними новостями об этой эпопее; у людей было какое-то чувство единой семьи (метро тоже было наше, будто мы с папой сами помогали его строить).

1 декабря 1934 года нас построили на улице — мы должны были пойти в кино. Долго, как всегда, ждали чего-то, шел мокрый снег, вдруг кто-то из мальчишек крикнул: «Слышали? Кирова убили!» «Какую Киру?» — не расслышали остальные, кто-то хихикнул. Поход в кино перенесли на другое время. Потом начался судебный процесс над Николаевым[40]: читая газеты, все всему верили, и было жутковато. Вообще, казалось, что-то зловещее нависло над нами, людей охватил страх перед живущими где-то среди нас злодеями-диверсантами. Вспыхнула паника из-за зажимов для пионерских галстуков — на них был изображен костер и слова «Будь готов!», и в поленьях кто-то разглядел… свастику! «Ну-ка, покажи: у тебя какой? Нет, у тебя нормальный. А вот Женьке достался с фашистским знаком!» — «Это все вредители наделали!» Через некоторое время значки были отменены, и ребята их выбросили. Пионерские галстуки вместо ситцевых стали вискозными, и их опять начали завязывать узлом.

С осени 1935 года все лучшие работники стали называться уже не ударниками, а стахановцами. Папа тоже стал стахановцем, хотя угля он не добывал, а занимался бумажками по внешней торговле.

Я уже упоминала, что в 1935 году появились метро и троллейбусы и ушли наконец в прошлое переполненные до отказа трамваи с гроздьями висящих на поручнях пассажиров. А на троллейбусных остановках обязательно становились в очередь. Закрылись Торгсины (вместо этого напротив нашего окна открылась бакалея), на улице Горького появился гастроном № 1 и на Кузнецком мосту — гастроном № 2, знаменитые на весь город. В «Пионерской правде» печатались сериалами «Гиперболоид инженера Гарина», «Старик Хоттабыч», «Приключения Буратино» — все мы читали это с большим интересом. Летом 1935 года в газете была опубликована фотография «Товарищ Сталин с сыном Васей и дочерью Светланой на даче». Кажется, это был единственный случай появления подобного семейного портрета. Я его вырезала и долго хранила у себя в столе.

Появились первые фильмы с Любовью Орловой, все знали эти комедии наизусть и говорили цитатами оттуда, началось триумфальное шествие музыки Дунаевского. После каждого фильма люди выходили, напевая новые мелодии. В легкой музыке рядом с неаполитанскими песнями все более прочное место завоевывал джаз, дотоле скрываемый от широкой публики, путь ему расчистил Утесов.

В конце 1935 года пришла радость и к детям. Некто Павел Петрович Постышев[41] разрешил устраивать елки, лет десять запрещенные как атрибут Рождества (мама до этого к немецкому Рождеству тайком всегда приносила еловые ветки, к которым прикрепляла несколько свечек, все это тщательно скрывалось от посторонних — как бы не было неприятностей). В ЦПКиО посередине катка была поставлена огромная украшенная елка, а на льду катка вывели буквы П. П. П.

1936 год. Жулики

Данный текст является ознакомительным фрагментом.