Звездные часы с препятствиями
Звездные часы с препятствиями
Я уже рассказал о том, как в 1962 году и еще несколько раз в последующие годы пытался привлечь внимание московского издательства «Прогресс» к последней книге Стефана Цвейга «Вчерашний мир» и как все мои попытки (а к заявкам я прилагал довольно пространные, наиболее удачные, с моей точки зрения, переводы отдельных фрагментов этой замечательной книги) заканчивались ничем, разбивались об идеологическую инертность издательских чинов. Но я не сдавался и не сидел сложа руки, хотя работа над переводом книги все чаще и чаще прерывалась, с одной стороны, из-за моих постоянных сомнений в собственном переводческом мастерстве, а с другой – потому что приходилось попутно (и это «попутно» мыслится отнюдь не иронично) бороться за выживание, то есть хоть что-то зарабатывать на жизнь.
Иногда, конечно, выдавались и звездные часы, когда никто и ничто не мешало мне заняться цвейговским текстом. Так, мне помнится лето на даче под Ленинградом. Освободившись от всяких забот повседневности, я работал над переводом с тем же светлым и радостным чувством, которое испытал однажды при первом прочтении последней книги Стефана Цвейга. Для перевода я выбрал главу «Город вечной юности – Париж», и еще и сегодня помню, как легко и плавно продвигалась моя работа. Однако, как это бывает в литературном труде, такие легкость и плавность являются одновременно и сигналом тревоги. Я начал ощущать, что без особых усилий на русский переводятся, так сказать, общие места. Но там, где речь шла о главном, о сердцевине, там, где мастерство Стефана Цвейга высвечивалось особенно ярко, – именно там вдохновение и интуиция меня подводили.
Быть может, только в те дни я впервые осознал, какой, собственно, целью я задался, и понял, что истинное искусство литературного перевода (если не принимать во внимание чистое ремесло) начинается там, где переводчик в состоянии сродниться с переводимым им произведением всеми фибрами своей души, и тогда, когда в нем возникает потребность именно это творение – а не просто текст! – написать на своем языке. Я все более отчетливо осознавал, что, не обладая ни мировым опытом Цвейга, ни его панорамным ви`дением, смогу передать дух его книги лишь отчасти. Не знаю, чего здесь было больше – упрямства или желания определить границы моей тогдашней переводческой квалификации. Во всяком случае, одно, как казалось мне, постепенно удается все больше и больше: проникнуться интонацией, ритмом, тональностью и темпом цвейговского языка, что в искусстве литературного перевода исключительно важно.
Во многих прозаических произведениях Цвейга (как это я понимаю сегодня) можно говорить об определенном симфонизме, и, несомненно, это относится и к «Вчерашнему миру». Лейтмотивы, задевающие читателя за живое, его будоражащие, развиваются почти неощутимо, и – вдруг! – в точно обозначенном автором месте эти лейтмотивы сливаются в один бурный поток, достигают кульминации, упрочивают основную идею произведения и продвигают все дальше и дальше сюжет. Эта основная идея последней книги Стефана Цвейга, несомненно, еврейская тема.
Конечно, при переводе этой главы я все еще допускал промахи, случайные (а возможно, и вынужденные) погрешности, связанные с моей тогдашней неосведомленностью и недостаточными знаниями. Но чем чаще при переводе я сталкивался с трудностями, тем больше я воспламенялся. Я уже говорил о моей одержимости. Эта неукротимость питала, быть может, во мне сознание того, что в конце концов мне все равно удастся проложить этой книге путь к ее русскому звездному часу. И замечательным примером в этом смысле был для меня сам Стефан Цвейг, блистательнейший переводчик, которого только можно себе вообразить. «Его „Вчерашний мир“, – говорил я себе, – и на русском языке должен иметь неповторимую цвейговскую интонацию, иначе все усилия напрасны». Используя свою старую заявку, я предпринял явно еще несовершенную попытку изложить свои мысли о книге Стефана Цвейга в небольшой статье для журнала, надеясь хотя бы отчасти познакомить русского читателя с этим его последним произведением.
Но эта статья так и осталась лежать в ящике моего письменного стола. И хотя с тех пор прошли десятилетия, я хочу привести ее в том же самом виде, потому что при всем несовершенстве этой статьи она достаточно наглядно передает мой тогдашний взгляд на Стефана Цвейга и его книгу воспоминаний. Последний абзац я десятилетия спустя написал в Вене.
«„Вчерашний мир“, – писал я, – последняя книга Стефана Цвейга, и она преисполнена мучительной тревогой о судьбах культуры и о будущем человечества. Она была написана в роковые годы, когда Европа подверглась нашествию германского фашизма, когда гитлеровские полчища оккупировали Париж и свои алчные взгляды бросали на Москву. „Вчерашний мир“ – это прежде всего книга-прощание. Последний раз оглядывается Стефан Цвейг на величественное здание европейской культуры, которое германскими фашистами было обречено на снос. Еще раз в его памяти всплывают творцы этой культуры, название книг, городов и улиц, счастливые и трагические события, из которых складывается история двадцатого столетия. В этой книге есть люди, о которых Стефан Цвейг говорит с нескрываемым энтузиазмом и любовью, нисколько не скрывая, что гордится знакомством и дружбой с ними: Максим Горький, Ромен Роллан, Райнер Мария Рильке, Анатолий Луначарский, Рихард Штраус, Зигмунд Фрейд. Но все это он не просто вспоминает – его книга вместе с тем беспощадно аналитична и правдива. Она задумана как исповедь, кредо сына своего столетия. События его личной жизни погружены в прожитую и пережитую историю, и таким образом в судьбе писателя отражаются судьбы его поколения.
„Против своей воли, – пишет Цвейг в предисловии к своим воспоминаниям, – я стал свидетелем ужасающего поражения разума и дичайшего за всю историю триумфа жестокости; никогда еще – я отмечаю это отнюдь не с гордостью, а со стыдом – ни одно поколение не претерпевало такого морального падения и с такой духовной высоты, как наше. За краткий срок, пока у меня пробилась и поседела борода, за эти полстолетия, произошло больше существенных преобразований и перемен, чем обычно за десять человеческих жизней, и это чувствует каждый из нас, – невероятно много! <…> Мы же, кому сегодня шестьдесят лет и кому, возможно, суждено еще сколько-то прожить, – чего мы только не видели, не выстрадали, чего не пережили! Мы пролистали каталог всех мыслимых катастроф от корки до корки – и все еще не дошли до последней страницы“».
С научной точностью и пафосом художника Стефан Цвейг исследует причины и подоплеку этой катастрофы, подвергает анализу характеры тех или иных действующих лиц, историю гибели европейской Атлантиды. Его книга обращена к людям, которые переживут Вторую мировую войну и выстоят перед фашизмом, которые будут жить в послевоенное время – без ночных бомбардировок, без массовых расстрелов, без концентрационных лагерей. Цвейг писал свою книгу как завещание, в котором своим будущим читателям заповедовал богатство европейского гуманизма, ибо вера в конечную победу разума и добра его никогда не покидала.
«И вопреки всему тому, что каждый день мне приходится слышать, всему, что и сам я, и мои многочисленные друзья по несчастью познали путем унижений и испытаний, я не могу до конца отречься от идеалов моей юности, от веры, что когда-нибудь опять, несмотря ни на что, настанет светлый день. Даже в бездне ужаса, из которой мы выбираемся ощупью, впотьмах, с растерянной и измученной душой, я снова и снова подымаю глаза к тем звездам, которые светили над моим детством, и утешаюсь унаследованной от предков верой, что этот кошмар когда-нибудь окажется лишь сбоем в вечном движении Вперед и Вперед» – так писал Стефан Цвейг. Что касается его самого, он покорился судьбе. Он больше не верил, что доживет до победы здравого смысла, и в своей бразильской эмиграции после написания книги воспоминаний в феврале 1942 года вместе с женой добровольно ушел из жизни.
«Вчерашнему миру», названному Томасом Манном великой книгой, потребовались еще годы, прежде чем она достигла немецких читателей. Путь этой книги к русскому читателю оказался гораздо сложнее и занял в общей сложности пять десятилетий. Она многократно изувечивалась советской цензурой, а ее публикация все время откладывалась под всякими курьезными предлогами типа «сейчас у нас плохо с бумагой». Что правда, то правда. Откуда было взяться бумаге в такой крохотной, без всяких тебе лесов, стране? А немногие еще оставшиеся деревья перерабатывать в бумагу для публикации одиозных воспоминаний пусть даже всемирно известного, но явно упаднического западного писателя – это уж вообще ни в какие ворота не лезет. Откуда брались такие «веские» доводы, я понял гораздо позже, когда годы спустя готовился к докладу о Стефане Цвейге в посткоммунистической России. Я просматривал различные советские энциклопедии.
Снова, как и водится в воспоминаниях, отвлекаюсь и привожу мой доклад, прочитанный в Зальцбурге на конгрессе, посвященном Цвейгу, в тысяча девятьсот девяносто пятом году, – «Стефан Цвейг в посткоммунистической России»:
«Готовясь к докладу, я не мог не справиться в различных советских энциклопедиях, что там писали о Цвейге в течение полувека. Из первой, шестидесятитомной „Советской энциклопедии“ (годы публикации: 1926–1947) мы узнаем (том 60, 1934 год), что Стефан Цвейг находился под сильнейшим влиянием фрейдовской концепции, что человеческое и социальное поведение он приписывал исключительно биологическому комплексу преимущественно сексуального характера, а себя воспринимал как продолжателя Ф. М. Достоевского, которого объявлял величайшим писателем Нового времени. По всем этим причинам, просвещает нас автор этой статьи Ф. Риза-Заде, Стефан Цвейг не мог, естественно, добиться ни широкого социального обобщения, ни сколько-нибудь существенной идейной глубины. Он не смог осознать истинные исторические процессы. Это, утверждает Риза-Заде, максимально явно видно на примере романа „Жозеф Фуше“, в котором великие события Французской революции предстают в искаженном виде, и романа-биографии „Мария Антуанетта“, представляющего собой апологию казненной королевы. То есть, „несмотря на свою позицию радикально настроенного мелкобуржуазного интеллигента, Стефан Цвейг в его творчестве является примером крайней идейной ограниченности и склонности к декадентской проблематике, что лишний раз подтверждает упадок буржуазной культуры наших дней и невозможность вызревания большого идеологически полноценного искусства на ее основе“.
Анонимная статья в сорок шестом томе (1957 год) второго издания энциклопедии не столь обширна. И тем не менее советский человек узнавал из нее, что Стефан Цвейг не мог „преодолеть ни элементы субъективизма, ни влияние Зигмунда Фрейда“. А потому его произведения об Эмиле Верхарне, Поле Верлене, о Бальзаке, Диккенсе и Достоевском проникнуты индивидуализмом и идеализмом. Такие произведения, как „Мария Антуанетта“ и „Вчерашний мир“, вообще не упоминаются: на русском языке их не было, а стало быть, они вообще не существовали.
В „Большой советской энциклопедии“ (третье издание, тридцать томов), 1978 год, том 28, нелюбимая французская королева австрийского происхождения Мария Антуанетта опять-таки не упоминается. Зато сказано о „Вчерашнем мире“ и советскому читателю объясняется, почему самоубийство Стефана Цвейга было делом неизбежным: „…его абстрактные гуманистические воззрения не были способны задержать и преодолеть кризис, который давно назревал в его творчестве и его мировоззрении“.
В „Краткой литературной энциклопедии“ 1962–1978 годов, в девятом томе (1972 год), автор статьи о Стефане Цвейге М. Рудницкий предостерегает советского читателя от „небрежения Стефаном Цвейгом общественных прослоек“, от склонности Стефана Цвейга отождествлять историю и культуру, от его поверхностного рассмотрения развития общества как простой борьбы гуманизма против реакции, от его идеализирования роли личности в истории. Но прежде всего он упрекал Стефана Цвейга за то, что тот держался подальше от политики, отрицал революционные методы преобразования общества и ошибался в определении действующих сил внутри общественной эволюции. А оценку социальной действительности Стефаном Цвейгом он назвал наивной.
„Театральная энциклопедия“ (том пятый, 1980 год) лишь перечисляет – то ли от недостатка места, то ли времена изменились – те произведения Стефана Цвейга, которые к тому времени были поставлены на сцене, и лишь замечает, что в этих пьесах ощутимы элементы идеализма и декадентская проблематика.
Произведениям Стефана Цвейга посвящали советские литературные критики много страниц своих исследований (статей и диссертаций), но прежде всего очень много предисловий, чтобы советский читатель мог „правильно“ (то есть по-марксистски) читать Стефана Цвейга. Так, уже первое, двенадцатитомное издание произведений Стефана Цвейга (издательство „Время“, 1927–1932 годы) содержит несколько подобных предисловий. В первом томе мы находим хотя и короткое, но очень впечатляющее и положительное вступительное слово ни больше ни меньше как Максима Горького, который подчеркивал, что (так кажется ему) до Стефана Цвейга еще никто не писал со столь глубоким чувством, с таким пониманием, с таким необычайным состраданием к человеку и с подобным уважением к женщине. Любовь, по мнению Горького, – главная и основная тема его произведений.
Этот тон вступлений в названном издании издательства „Время“ уже через короткое время меняется. Так, В. А. Десницкий в своем вступительном слове к русскому изданию седьмого тома („Три мастера“) направляет внимание русского читателя прежде всего на тот факт, что Стефан Цвейг, находясь под воздействием Мережковского и Розанова, превратил творчество Достоевского в легенду; то есть под влиянием писателей, которые произведения Достоевского, как и всю художественную литературу, рассматривали сквозь философскую призму мистицизма, пренебрегая целями борьбы за надвигающуюся социальную революцию. В девятом томе (1931 год) академик Десницкий упрекает Стефана Цвейга в том, что в его произведениях отсутствует движение масс, классовая борьба… В десятом томе (1932 год) Анатолий Луначарский утверждает, что в произведениях Стефана Цвейга о Гёльдерлине не может быть никакого научного решения соответствующей проблематики, потому что значение этой проблематики может быть ясно лишь марксистам, к коим Стефана Цвейга, воистину, никак невозможно причислить… В одиннадцатом томе (1932 год!) тем же упомянутым Десницким Стефан Цвейг подвергается уже весьма сомнительным оценкам, как то: „Суждения Стефана Цвейга реакционны“, „Стефан Цвейг – мелкобуржуазный анархический индивидуалист и типичный представитель буржуазного упадничества в эпоху империализма“.
После этого первого ленинградского издания выходили во всех уголках огромной страны десятки и сотни изданий произведений Стефана Цвейга. И разумеется, не только на русском языке. Его произведения издавались тиражами в среднем от двухсот до пятисот тысяч экземпляров (и это в течение семи десятилетий!), и каждое следующее издание снабжалось новыми вступительными словами и предисловиями, потому что новым поколениям советских людей надлежало понимать произведения Стефана Цвейга еще более глубоко, более марксистски, чем предшествующим.
Кроме уже упомянутых „сомнительных свойств“ австрийского писателя, советcкий читатель узнал также (1938–1988 годы), что Стефан Цвейг был художником-индивидуалистом, стоявшим вне классов, но тем не менее артикулировавшим настроение мелкобуржуазной интеллигенции, которая всегда нерешительна, и колеблется, и никак не может определиться перед лицом суровой действительности. И далее: „Стефан Цвейг – представитель загнивающей буржуазии капиталистического Запада; Стефан Цвейг не понимает жизнь общества как напряженную классовую борьбу и является мелкобуржуазным декадентствующим индивидуалистом“. И каждый марксистский критик умалчивал все семьдесят лет о том, что объединяло „немарксистского“ Стефана Цвейга с „марксистским“ Карлом Марксом, – общее еврейское происхождение.
Типичный пример марксистской критики Стефана Цвейга – обширное вступительное слово Сучкова к двухтомному изданию произведений Стефана Цвейга (Москва, 1956 год). Духовная драма Стефана Цвейга, пишет Сучков, „была отражением крушения идей буржуазного либерализма, чьи характерные черты определяли общественное мировоззрение писателя“. Понятия типа „буржуазный гуманист“, „буржуазный писатель“, „буржуазный интеллигент“ Сучков считает достаточными для его классификации, и, по его мнению, эти понятия четко объясняют ошибки и заблуждения Стефана Цвейга. В его предисловии постоянно находим обороты типа „Цвейг не понял“, „Цвейг не смог уяснить себе“, „Цвейг не воспринял“ и тому подобные. По Сучкову, Стефан Цвейг хотя и видел бесчеловечный характер капиталистического общества, но не нашел в себе силы порвать со средой, которая его взрастила, и до конца своих дней он оставался во власти буржуазной идеологии. Следует ли выразить благодарность Сучкову за то, что он умолчал, что эта среда была не только буржуазной, но еще и еврейской? Иначе в Советском Союзе тысяча девятьсот шестьдесят третьего года Стефана Цвейга – „этот болезненно кричащий цветок упаднического искусства“ – окончательно приговорили бы к смерти, то есть к умолчанию.
Печатались все новые и новые издания его произведений, и всякий раз спрос превышал предложение. И хотя в витринах некоторых магазинов старой книги можно было видеть книги этого мелкобуржуазного индивидуалистски-идеалистски анархистского немарксиста Стефана Цвейга, но для видевшего их они по причине высокой цены на издания издательства „Время“ (1927–1932 годы) были недосягаемы. И с теми же литературными потемкинскими деревнями советский гражданин сталкивался и в более поздних изданиях полного собрания сочинений Стефана Цвейга, которые можно было заполучить лишь путем подписки, а для подписки требовались соответствующие связи и знакомства.
Лишь один-единственный раз предложение цвейговских произведений превысило спрос (совсем на короткое время) – после распада Советского Союза. Люди больше не читали. Еще в 1989 году в витринах „Дома книги“ на Невском проспекте стояли замечательно оформленные издания русских классиков и классиков иностранной литературы. Их можно было разглядывать и даже подписаться на них. Но уже в 1992 году эти витрины были пусты: предлагалось лишь примитивное, тривиальное чтиво. А в одном запыленном углу витрины, словно мене текел, лежала книга Стефана Цвейга „Нетерпение сердца“ московского издательства „Прогресс“, на которую никто не обращал внимания.
Всякий раз, когда я проходил мимо витрины, у меня сжималось сердце и германист во мне вспоминал знаменитые стихи Генриха Гейне из поэмы „Германия. Зимняя сказка“, в которых надо было заменить лишь одно-единственное слово (название страны), чтобы найти точное выражение своему чувству: „Думаю о России на грядущий сон, // И у меня пропадает сон“. Еще и потому, что вспоминал о читательском эхе после опубликования нескольких глав из „Вчерашнего мира“ в журнале „Нева“ в 1972 году.
Публикация всего нескольких глав из последней книги „мелкобуржуазно-поверхностного“ автора из Австрии вызвала к жизни целый поток писем в редакцию журнала „Нева“ со всех уголков страны. Именно тогда у меня возник навязчивый вопрос (впервые столь ясно), простенький, незамысловатый вопрос. Как это – почему? как объяснить? – что именно этот, в сотнях критических статей характеризовавшийся как упаднически декадентский представитель буржуазии, этот хотя и рекомендуемый Луначарским и Фединым, однако же тем не менее „декадентский“ писатель – не говоря уже о его еврейском происхождении – был столь популярен повсюду в гигантском Советском Союзе и таковым и остался именно среди абсолютно немелкобуржуазных, неупаднических, недекадентских и нееврейских строителей социализма в сталинском государстве? В его книгах, очевидно, должно было быть нечто, что притягивало советских людей; его книги, вероятно, пробуждали нечто особенное в душах и мозгах жителей аморального, жестокого и лицемерного государства. В процессе подобных размышлений непременно приходишь к теме русской души. Она что, была ему как-то знакома? Обратимся к Стефану Цвейгу:
„Впервые ехал я по русской земле, и – странное дело – она не казалась мне чужой. Все было удивительно знакомо – тихая грусть широкой пустынной степи, избушки, городки, высокие колокольни с луковичными завершениями, бородатые мужики – каждый не то крестьянин, не то пророк, – улыбавшиеся нам открыто и добродушно, женщины в пестрых платках и белых фартуках, торговавшие квасом, яйцами и огурцами. Откуда я знал все это? Исключительно благодаря замечательной русской литературе – по произведениям Толстого, Достоевского, Аксакова, Горького, которые столь правдиво изобразили «жизнь народа». Мне казалось, хотя я и не знал языка, что понимаю то, что говорят… люди…“
Чувствовали ли русские читатели эту осведомленность Стефана Цвейга, его близость русской душе? Воспринимали ли, замечали ли в его произведениях его особую „русскость“? Соответствовали ли поступки и внутренний мир героев его новелл и романов внутреннему состоянию русских людей, их качествам и особенно – их менталитету? Многие его герои переживают трагедии. Среди них есть много грешников; беспокойные, мечущиеся характеры и души; запутавшиеся, потерянные люди. И многие из них идеалисты. И русский человек – скорее идеалист, чем материалист. За друга, женщину, приятное общество русский человек может внезапно, как это изображает Достоевский, растратить весь свой капитал: разбазарить, пропить, промотать, просто раздать. И все время он в поиске правды. Русский человек склонен к азартной игре, к риску. Душу его постоянно гложет неизбывная метафизическая трансцендентная тоска, торжественно объявленная в русской беллетристике „мировой скорбью“. Но так же и он, русский человек, живет, как многие герои Стефана Цвейга: не столько рассудком, сколько чувствами, душой.
Стефан Цвейг увидел (прежде всего в произведениях Достоевского) зияющие бездны жизни, угрюмое существование людей, страдающих от нужды и жестокости своих близких, бедственное положение и убожество будничной жизни, падение и гибель чистых душ – жертв алчности и эгоизма. И он искал исторические и психологические истоки русского человека, объяснение его способности страдать и сострадать. Стефан Цвейг понимал, что русский человек, как его любимый писатель Достоевский, искал собственный путь спасения человечества. Познать себя, терпеть, смирить гордыню, но также и бунтовать между Христом и социализмом.
Душа советского человека, стонавшая под сталинским сапогом, очевидно, жаждала чего-то, что находила именно в произведениях австрийца Стефана Цвейга. Обратимся еще раз к последней книге Стефана Цвейга, а именно к тому месту из „Вчерашнего мира“, в котором выражен, так сказать, „нерв“, кредо творчества Стефана Цвейга: „Летом 1905 или 1906 года я написал пьесу; как того и требовал дух времени, это была стихотворная драма, и притом в античном стиле. Называлась она «Терсит». <…>…в этой драме сказалась уже определенная черта моего душевного склада – никогда не принимать сторону так называемых «героев» и всегда находить трагическое только в побежденном. Поверженный судьбой – вот кто привлекает меня в моих новеллах, а в биографиях – образ того, чья правота торжествует не в реальном пространстве успеха, а лишь в нравственном смысле: Эразм, а не Лютер, Мария Стюарт, а не Елизавета, Кастельо, а не Кальвин; вот и тогда я тоже взял в герои не Ахилла, а ничтожнейшего из его противников – Терсита, предпочел страдающего человека тому, чья сила и воля причиняют страдания другим“.
Сталинский репрессивный „паровой каток“, выравнивавший всех людей под единый шаблон, лишал многих из них какой бы то ни было ориентации. Людям полагалось не мыслить, а лишь исполнять. Система не терпела никакой „мягкотелости“, ничего „деморализующего“. Человеку надлежало быть бодрым, свежим и настроенным по-боевому, именно как строителю социализма, – то есть быть маленьким винтиком огромного сталинского государственного механизма. Категория трагического считалась именно предосудительной, подозрительной и достойной презрения, как категория потустороннего, сфера неопределенного. Русского человека с его многовековой тоской по идеалу, по совершенству, по Абсолюту превратили в прагматичного исполнителя, которому не следовало задумываться над такими никчемными понятиями, как грех, совесть, мораль и ответственность чиновника, общества по отношению к государству и, в конце концов, к себе самому. Религиозный импульс, метафизическая тоска (страстное желание человеческого сердца), как и всякое сочувствие, всякое милосердие, всякое благоговение перед тайной смерти, высмеивались и подвергались издевке. И тайна любви была в определенном смысле обобществлена.
И было совсем не случайно, что книги Стефана Цвейга – именно его произведения – воскрешали в памяти столь знакомые по русской классической литературе (а в советское время почти забытые) представления о гуманности, милосердии и сострадании. В его книгах есть настойчивая солидарность с униженными и оскорбленными, то есть с жертвами. А в сталинском государстве жертвой мог стать каждый без всякой вины. Книги Стефана Цвейга показывали советскому читателю, как человек мог преодолеть безнадежность обыденной жизни, найдя в себе силы жить не по нормам и законам, которые навязывали ему обстоятельства, а им вопреки.
Русские переводы книг Стефана Цвейга выдержали испытание временем. Семь десятилетий подряд советские люди охотно читали их снова и снова. С наступлением перестройки открылась возможность для публикации произведений Стефана Цвейга, еще не вышедших на русском языке, – прежде всего „Марии Антуанетты“ и „Вчерашнего мира“.
Послушные „бойцы“ литературного фронта начали молниеносно открывать советскому читателю страшные тайны. Так, академик Затонский добавил вдруг в своем вступлении ко второму изданию моего перевода „Вчерашнего мира“ (1991 год) по сравнению с первым, 1987 года, целый абзац (двадцать полновесных строк!), в котором он с прямо-таки невероятной отвагой сообщает посткоммунистическому читателю, что в книге „Вчерашний мир“ – эпитет там воистину начертан черным по белому – содержатся „еврейские“ (sic!) судьбы, и он даже упоминает – просто невозможно поверить! – такие безобразные имена, как Герцль и Дрейфус, не говоря уже о слове „сионизм“. К сожалению, столь отчаянно смелый академик заканчивает свою статью выдумкой, чтобы не сказать чистым враньем: якобы Цвейгу недостало душевных сил и по этой причине он покончил жизнь самоубийством. И хотя академик-сорвиголова говорит о еврейских судьбах в книге, но самую страшную тайну он не осмеливается открыть, а именно тот факт, что Стефан Цвейг сам был евреем.
Однако голова закружилась от доселе в этой стране еще невиданной свободы не только у некоторых авторов предисловий. Некоторые издатели оказались еще более смелыми. Так, в 1993 году и в 1996 году в восьмом томе десятитомного собрания сочинений Стефана Цвейга московского издательства „Терра“ появился и мой перевод „Вчерашнего мира“. Но радость моя была омрачена: перепечатка происходила по первому, еще доперестроечному (1987 год) изданию, на титуле которого написано: „Книга печатается с сокращениями“!
Австрийский писатель Стефан Цвейг принадлежит сегодня к наиболее читаемым иностранным авторам в России, и до сего дня имя Стефан Цвейг сохранило для читателя свое чарующее звучание. В то время как я пишу эти строки, я вспоминаю о встрече с читателями в феврале 1992 года (пятидесятилетие смерти Стефана Цвейга), на которой я читал отрывки из своего перевода „Вчерашнего мира“. Словно околдованные, сидели слушатели, когда я читал тот эпизод, который столь блестяще подтверждает знание Стефаном Цвейгом русской души:
„Ибо я не видел в России ничего более прекрасного, более волнующего, чем могила Толстого. Эта величайшая святыня расположена в лесу, в отдалении. Узкая тропинка ведет к холму – это всего-навсего прямоугольник насыпанной земли, не защищенный, не охраняемый никем, кроме нескольких больших тенистых деревьев. Высокие эти деревья Лев Толстой посадил сам – так сказала мне его внучка, когда мы стояли у его могилы. В детстве они с братом Николаем услышали от какой-то крестьянки поверье, будто место, где посадишь дерево, становится счастливым. И они посадили несколько саженцев – скорее для забавы. Лишь много лет спустя, уже стариком, он вспомнил это удивительное предсказание и завещал похоронить себя под теми деревьями, которые сам посадил. Воля его была исполнена в точности, и могила эта – самая волнующая в мире благодаря хватающей за душу скромности. Прямоугольный холмик в лесу, тонущий в листве, – nulla crux, nulla corona – ни креста, ни плиты, ни надписи. Великий человек, больше всех на свете страдавший от своего имени и славы, похоронен безымянным, так же как случайный бродяга, как неизвестный солдат. Никому не возбраняется приблизиться к его последнему пристанищу, легкая деревянная оградка не заперта. Никто не сторожит вечный покой того, кто не знал покоя, – он под охраной одного лишь людского благоговения. Обычно взоры привлечены к пышному убранству могилы, а здесь эта простота властно налагает запрет на всякое суетное любопытство. Над безымянной могилой шумит ветер, точно молитву читает, а вокруг – безмолвие, и можно пройти мимо, увидев лишь то, что здесь кто-то похоронен – русский человек в русской земле. Ни саркофаг Наполеона под мраморными сводами Дома инвалидов, ни гроб Гёте в герцогском склепе, ни памятники Вестминстерского аббатства не производят такого потрясающего впечатления, как эта затерянная в лесу, удивительно молчаливая, трогательно безымянная могила: только ветер шелестит над ней – ни слов, ни славы“.
Творчеству Стефана Цвейга и сегодня, в новой России, суждена долгая жизнь: истинный талант всегда современен – во все времена. И таким образом, произведения Стефана Цвейга и в посткоммунистической России всегда актуальны, они востребованы, и их снова и снова издают и читают».
Это был мой доклад на конгрессе, прочитанный в 1995 году в Зальцбурге. А теперь возвращусь к истории появления на русском языке «Вчерашнего мира».
«Для переводчика в той же степени, как и для автора, мучительно и больно, когда из его произведения изымают какие-то фрагменты, и, как правило, самые меткие. В случае со „Вчерашним миром“ – после того, как книга наконец-то впервые появилась на русском языке, – это прежде всего касалось посещения Стефаном Цвейгом Советского Союза в 1928 году, его высказываний о Зигмунде Фрейде, Теодоре Герцле и о Муссолини; но в первую очередь – любых упоминаний евреев и еврейства. Да к тому же и сам переводчик вырос в Советском Союзе – а стало быть, и я – со своего рода внутренним цензором в голове и, работая над переводом, был постоянно настороже и держал ухо востро, выверяя и перепроверяя каждое слово на предмет возможных еретических толкований. Впрочем, это касалось не только советской, но и многовековой российской традиции.
И тем не менее в России снова и снова появлялись великолепные переводы иностранной литературы. Замечательными переводчиками были и Жуковский, и Пушкин, и многие выдающиеся русские классики, говорившие об универсальном, всечеловеческом характере русской литературы, подчеркивая в этом характере именно способность угадывать в чужедальнем общее и близкое по духу. И в самом деле, разве можно себе представить, чтобы английский, американский, французский или немецкий писатель за границей был известнее, чем у себя дома? Для шотландца Бёрнса, для англичан Байрона и Диккенса, для американца Джека Лондона все было именно так. Все они в России были гораздо популярнее, чем у себя дома. Это относится и к австрийцу Стефану Цвейгу. С двадцатых годов прошлого столетия он обрел в России необычайную популярность, и до сих пор его имя широко известно русскому читателю.
Выдержит ли испытание временем и русский перевод его последней книги? Я глубоко в этом убежден. Пророческое слово Стефана Цвейга обрело сегодня для России и народов бывшего Советского Союза особое значение и актуальность. „Нет ничего более мистического, чем когда то, что ты считал давно отжившим и погребенным, вдруг наяву предстает перед тобой – и в том же самом обличье“ – так писал Стефан Цвейг. Какие роковые совпадения! Распад империи, экономический хаос, галопирующая инфляция и патологическая подозрительность всех по отношению ко всем, карликовый патриотизм, чувство страха и грозящей опасности, ксенофобия (ненависть к инородцам или в лучшем случае страх перед всем чужим), террористические акции националистических и фашистских группировок и весьма слабые, бессильные протесты демократических и пацифистских сил. Через пятьдесят лет после всех запретов, всех чиновничьих уверток и цензурных махинаций русский читатель слышит наконец голос замечательного гуманиста Стефана Цвейга.
Цвейг рассказывает, вспоминает, размышляет. Иногда прошлое видится ему в ничем не омраченной дымке. Но с каждой главой небо над предвоенной Европой становится все более мрачным, все более громким – полет валькирий, все острее переломные моменты в жизни писателя. Но ни на один миг не ослабевает его преклонение перед искусством, его любовь к людям, к жизни, к творчеству, к культуре; не остывает его ненависть к насилию, жестокости, угнетению. Обращаясь к читателю немецкому, он – ровесник Александра Блока – говорит и с читателем русским, и нет сомнения в том, что его последней книге, изданной теперь и на русском языке, суждена такая же долгая жизнь, как и его предшествующим книгам».
Так я писал тогда, и по сей день в этом для меня ничего не изменилось, как незабываемым остается мое первое посещение Зальцбурга в 1993 году. Обуреваемый противоречивыми чувствами, я по крутому подъему, который сегодня называется «стезя Стефана Цвейга», добрался до горы Капуцинерберг, почти до Пашингершлёссель – до дома, в котором с 1919 по 1935 год жил Стефан Цвейг и в котором этот чародей слова написал немало своих замечательных произведений. «Почти» – потому что запрещающая табличка сегодняшних владельцев не позволила мне посмотреть на дом c близкого расстояния.
И я восстановил в памяти сцену из «Вчерашнего мира», в которой Цвейг описывает, как в 1934 году, когда в венском районе Флоридсдорф социал-демократы выступили против австрофашизма, к нему явились четверо полицейских, чтобы обыскать дом и найти якобы укрываемое оружие, а на самом деле – чтобы принудить писателя покинуть Зальцбург и Австрию, что, по сути дела, менее чем через год и произошло. Незадолго до аншлюса Австрии и Германии дом по рыночной цене перешел во владение зальцбургского торговца текстилем, противящегося и поныне установлению хотя бы мемориальной доски.
С разочарованием я отмечаю, что Зальцбург хотя и решился в 1992 году на большую выставку, посвященную Стефану Цвейгу, тем не менее продолжает испытывать сложности с памятью о своем великом гражданине. В разнообразных путеводителях по городу, в которых многие страницы посвящены Моцарту, Караяну и Зальцбургским фестивалям, тщетно искать хотя бы один приемлемый абзац о Стефане Цвейге. Что от него осталось в Зальцбурге, так это ни к чему не обязывающие доклады по тому или иному юбилейному поводу. И это в том прекрасном городе, который он некогда так любил, в котором жил и работал и о котором однажды написал: «Зальцбург из всех австрийских небольших городов казался мне наиболее подходящим не только благодаря своей живописности, но и географическому положению, потому что он, находясь на краю Австрии, в двух с половиной часах по железной дороге от Мюнхена, в пяти часах от Вены, в десяти – от Цюриха или Венеции и в двадцати – от Парижа, был отправным пунктом в Европу». Снова и снова он возвращался в этот город, пока его не выставили за дверь и не сделали эмигрантом.
С горечью пишу я эти строки, думая о собственной судьбе, о своей скромной надежде однажды вернуться в Россию, разумеется прекрасно понимая, что никакие сравнения здесь невозможны. Разве только действие налаженного механизма, безжалостного и свирепого, жертвами которого становились как великие, так и менее выдающиеся и совсем простые люди.
Тогда – летом на даче во Всеволожске, недалеко от Ладоги, – я сидел не только над цвейговской главой о Париже. В своего рода упоении я одолел еще три следующих главы. Для этого понадобилось мне три месяца (с июня по август) – ровно столько, сколько Стефан Цвейг в своем затворничестве в бразильском Петрополисе потратил на всю книгу. Но за три месяца он сделал первые наброски, затем книгу написал, отредактировал ее, в то время как я за тот же период попытался лишь воссоздать фрагменты его книги на русском языке, и это было достаточно трудно.
Однако главные трудности, далекие от всяких переводческих проблем, мне еще только предстояли. Я прекрасно понимал, что ни о какой публикации «Вчерашнего мира» отдельной книгой пока и речи не могло быть, и вспомнил о старой русской традиции (со времен Пушкина) публиковать отрывки книги в журналах. В «Неве» я мог рассчитывать на поддержку Саши Лурье и Владимира Николаевича Кривцова. Но первая публикация состоялась в «Литературной газете», которая в ту пору была очень популярна. Владимир Николаевич Кривцов, будучи в Москве, рассказал сотрудникам «Литгазеты», что «Нева» намеревается издать всю книгу, и в качестве своего рода оповещения предложил им опубликовать в их газете небольшой отрывок из книги. И вот в одном из январских номеров газеты за 1972 год в рубрике «Города, годы, люди» «Литературная газета» опубликовала отрывок из главы о Париже с небольшим моим предисловием.
В первый раз я увидел в печати крохотный отрывок своей переводческой работы. Теперь, думал я, это вопрос техники, когда «Нева» начнет публиковать всю книгу. Конечно, в за и против внутри редакции едва ли что-нибудь изменилось, и та же неуверенность оставалась и у главного редактора. И все же, все же ответственный секретарь с его неотъемлемым красным карандашом в руке внимательно просмотрел предоставленные ему четыре главы и отправился с ними в обком. Он вернулся оттуда с разрешением напечатать две главы. Не хватало лишь визы главного редактора, но тот именно в это время находился в командировке в Японии, и его, на мое счастье, замещал Владимир Николаевич Кривцов. Так в январском номере 1972 года появились две главы «Вчерашнего мира».
Читательский отклик на эту публикацию оказался для меня поразительным, если не сказать сенсационным. В редакцию шел вал писем из всех уголков Советского Союза. Разумеется, я знал, что Цвейга читают охотно и много; но такой популярности я просто представить себе не мог, как не мог предположить, что всего две главы из книги вызовут такой жгучий интерес к ней. Шахтер из Воркуты спрашивал, когда публикация будет продолжена. С Дальнего Востока объявилась пожилая дама, бывшая ленинградка. Из Ялты, Вологды, Москвы приходили запросы: где и когда можно будет эту книгу купить и каким тиражом она выйдет. Я испытал чувство невероятного удовлетворения, узнав, что книга, над переводом которой я так долго работал, и в самом деле нужна людям в стране; что им было важно ее иметь. Тем большее разочарование я испытал, когда в редакции, в которую тем временем из командировки возвратился главный редактор, узнал, что о продолжении публикации книги не может быть и речи.
И таким образом, следующий номер «Невы» вышел без Стефана Цвейга, но случай, который один раз мне уже помог (с командировкой главного редактора в Японию), благоприятствовал мне и на этот раз. Едва вернувшись из командировки в Японию, главный редактор не на шутку разболелся и был вынужден лечь в Свердловку. А тем временем усилиями Саши Лурье и Владимира Николаевича Кривцова в третьем номере «Невы» за 1972 год смогли появиться следующие две главы, которые в обкоме – кто может знать, по каким соображениям? – вызвали определенные сомнения.
И снова в редакцию пришло множество писем, на этот раз – не только от читателей и почитателей Стефана Цвейга, но и от некоторых литераторов. Московская писательница Кальма, которая в 1928 году, будучи юной журналисткой, сопровождала Стефана Цвейга во время его визита в Советский Союз, в газете «Советская Россия» справедливо полагала, что публикация первых глав в «Неве» – залог того, что книга вот-вот выйдет на русском языке. Этот факт она называла счастьем для русского читателя. Но время проходило, а ее пророчество не сбывалось.
После того как я понял, что, несмотря на поддержку Кривцова, Лурье и некоторых других членов редколлегии, публикация в «Неве» всей книги (во всяком случае, в ближайшее время) невозможна, я стал обращаться в другие журналы и издательства. Длительную переписку я вел с журналом «Север», журналами в Вильнюсе, Риге и Таллине, где время от времени печатали тексты, которые в Москве и Ленинграде не пропускались цензурой. В Риге уже готовы были выпустить книгу, однако неожиданно отрицательный ответ пришел и оттуда: кто-то в самом издательстве или тамошнем обкоме задействовал все еще хорошо функционирующий тормоз.
Вскоре у меня появился, как мне казалось, многообещающий контакт с умной, чистосердечной дамой в Москве – Евгенией Александровной Кацевой. Она была известным переводчиком немецкоязычной литературы и редактором журнала «Вопросы литературы». Чтобы избежать каких бы то ни было осложнений, я выбрал три главы, посвященные творческой и литературной работе Стефана Цвейга и его анализу произведений других литераторов, и со всем этим отправился в Москву. Весьма обстоятельный разговор в редакции «Вопросов литературы» с Евгенией Александровной настроил меня на очень оптимистический лад. Она заверила меня, что сделает все от нее зависящее, чтобы эти три главы опубликовать. Но и на этот раз ничего не произошло. Проходили недели и месяцы напрасных ожиданий. Долгие годы я подписывался на «Вопросы литературы» и неожиданно обнаружил, что последние номера стали приходить с многомесячной задержкой – а это свидетельствовало об ужесточившейся цензуре. Это означало, что с ожиданиями можно было покончить. Обманутая в своих надеждах, Евгения Александровна прислала мне трогательное письмо, в котором сообщала, что главного редактора уволили.
Но я не бил отбоя: в конце концов, имелся еще журнал «Иностранная литература», который печатал именно не советскую, а иностранную литературу. Туда я отправил пять глав, обратив внимание журнала на то, что отрывки из книги Цвейга уже печатались в «Неве» и «Литературной газете». Я еще приписал, что всю книгу перевел без какого бы то ни было договора, а стало быть, и гонорара и что давно пришло время через их респектабельный журнал сделать эту книгу доступной русскому читателю. Как всегда (и к этому я уже привык), началась длительная переписка, закончившаяся рекомендацией возвратиться к первому публикатору – журналу «Нева». Мне стало ясно, что со всеми моими попытками опубликовать последнюю книгу Стефана Цвейга я топчусь в circulus vitiosus, который теперь замкнулся и возвратил меня к средству, все же успех обещающему, – предлагать моего Цвейга ломтиками.
Тем временем приближался столетний юбилей Стефана Цвейга. Однако нигде в моей стране, столь много сделавшей для распространения произведений Стефана Цвейга, судя по всему, никто к этому событию особо не готовился ни в издательствах, ни в редакциях журналов. Предстоящий юбилей казался мне серьезным поводом, чтобы предложить московскому журналу «Советская музыка» несомненно интересную именно для этого журнала главу о совместной работе Цвейга и Рихарда Штрауса. К моему удивлению, ответили мне довольно быстро и проявили живой интерес. И даже попросили, сообразовываясь с родным городом Стефана Цвейга – Веной – и его богатыми музыкальными традициями, написать небольшое предисловие к этой главе. Врезку я писал с необычайным облегчением, полагая, что наконец-то появился просвет на горизонте. Я подчеркнул органическую взаимосвязь между литературной деятельностью Цвейга и его музыкальными интересами, указал на многие стихи Цвейга, положенные на музыку, и на его более позднюю привязанность к музыке и дружбу с выдающимися современниками – музыкантами и композиторами. И все это с готовой главой из книги Цвейга я послал в Москву. И вновь произошло то, что случалось уже не раз: то по телефону, то письменно редакция сообщала мне (в который раз, все снова и снова), что публикация задерживается. И, как всегда, ни слова о причинах задержки. Так проходило время, и наступило столетие со дня рождения Стефана Цвейга, но на страницах «Советской музыки» не появилось ни моего вступления к главе из книги Стефана Цвейга, ни самой главы. Вместо этого в июле того же года, когда я со своей семьей находился на юге в отпуске, по московскому радио мы прослушали передачу «Стефан Цвейг и музыка». Я не поверил своим ушам: слово в слово я прослушал свою врезку и отрывки из собственного перевода без всякого упоминания автора предисловия и переводчика. Я так и не знаю, как моя рукопись попала на радио. Выяснять все это и требовать гонорар (который, несомненно, достался кому-то из сотрудников «Советской музыки») я просто отказался.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.