Крупным планом. МИХАИЛ РОЩИН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Крупным планом. МИХАИЛ РОЩИН

Он был первым, кто встретил меня в «Новом мире», когда не существовало не только рассказа, который он впоследствии взялся инсценировать, но даже замысла его. С повестью о парикмахере Филе пришел я.

Редакция располагалась тогда на улице Чехова. От парадного вела вверх та самая мраморная лестница, которую Солженицын в своих мемуарах саркастически предложит снимать в кино «для сцены бала». Окна выходили на площадь Пушкина, но Рощин, занимавшийся так называемым самотеком, то есть рукописями, которые «текли сами», без рекомендаций и конвоиров (безвестного Александра Исаевича отконвоировал в редакцию весьма авторитетный в литературном мире Лев Копелев), – тридцатилетний Рощин сидел далеко от окна, в закутке, за маленьким столом со старинной, чуть ли не антикварной лампой. Абажур был повернут так, чтобы свет не падал на лицо. Словно спрятаться хотел. Пять лет назад у него разбилась на мотоцикле жена, выпускница, как и он, Литературного института. Разумеется, я не знал об этом.

А вот он обо мне кое-что знал. Знал и смотрел на меня с сочувствием. Я еще не произнес ни слова, но он уже все понял и заранее пожалел меня, а себя – тоже заранее – мысленно укорил за то, что не в состоянии помешать моему безумию. Ведь, что бы он ни сказал мне сейчас, все равно я оставлю свое сочинение, все равно буду звонить и замирающим от страха противным голосом называть себя, все равно рано или поздно приду забирать рукопись. Миша (Мишей он станет для меня во время работы над сценарием, а тогда был Михал Михалычем) – Миша не только сострадал авторам, которые штурмовали журнал, но и страдал сам, видя их заведомо напрасные (в девяноста девяти случаях из ста) мучения. Долго выдержать такое не мог, ушел из редакции, а чтобы не умереть с голоду, стал делать инсценировки для телевидения.

Бравым голосом я объявил, что принес повесть. «О чем?» – тихо спросил он. Тихо и обреченно. Я как-то сразу утратил накапливаемую в течение нескольких дней решимость. «О парикмахере…» Сострадание в глазах Рощина возросло, но одновременно появилась робкая надежда. Надежда на то, что информация, которой он поделится сейчас, остановит, быть может, меня от неблагоразумного шага и я унесу обратно свою синюю папочку.

Информация, разумеется, была о повести Грековой. «Дамский мастер» называется. Тоже о парикмахере. Только что напечатали, в ноябре… «Но сейчас еще октябрь», – пролепетал я. «Декабрь, – устало поправил меня журнальный работник Рощин. – Мы работаем над декабрьским номером. А ноябрьский в типографии».

И все же я не ушел. То есть ушел, но без синей папочки – она осталась-таки на безответном, изнасилованном мною столе Михал Михалыча.

Дождавшись ноябрьского номера, я в один присест прочел повесть Грековой и смиренно, без предварительного звонка, пришел забирать рукопись.

К моему удивлению, Рощин сразу же узнал меня, приветливо улыбнулся и пригласил сесть. Я огляделся – садиться было не на что. Рощин тоже огляделся, тоже увидел, что не на что, встал и ушел куда-то, а я остался, полный нахлынувших на меня невнятных, но упоительных надежд. Тем более что синяя папочка лежала тут же, на самом верху довольно-таки высокой стопки рукописей.

Наконец он вернулся со стулом, мы сели и некоторое время молча смотрели друг на друга. Потом он взял папку, развязал тесемочки и протянул мне два машинописных листка. Это была «внутренняя» рецензия на мое сочинение. Я читал ее, а Рощин с удовлетворением, чувствовал я, следил за выражением моего лица.

Рецензия была подписана неведомым мне именем: Инна Борисова. Очень скоро, когда Рощин уволится, она займет его место и проработает в редакции не один десяток лет. Отличный редактор и тонкий критик, она сделает в одной из своих статей невозможное: пятью словами определит сущность Андрея Платонова.

Вот эти пять слов, я помню их наизусть: «Каждая фраза Платонова – как приключение…»

Обо мне, естественно, Инна Петровна писала куда сдержанней. Но одобрительно… С нескрываемой симпатией к автору, которого никогда не видела, о котором никогда не слышала – вообще не знала ничего.

Рощин сказал, что ему повесть тоже нравится, он даже говорил о ней кое с кем – печатать не будут. Причину я, конечно, знаю. Но я непременно должен показать новую вещь.

Новой вещью стал рассказ, который напечатают в «Новом мире» уже без него, но который ему выпадает судьба инсценировать. В то время он опять пошел служить – в красочный, большого формата журнал под названием «РТ», что расшифровывалось: «Радио и Телевидение». Редакция располагалась в Талызинском особняке – том самом, где умер Гоголь. У меня был об этом небольшой и довольно наглый, как я теперь понимаю, рассказ (в 23 года писать о смерти Гоголя!), и когда Миша попросил дать что-либо для их журнала, я предложил именно этот рассказец. Его подготовили к печати, но взбунтовался, видимо, дух Гоголя: журнал в одночасье прекратил свое существование.

Рощин тоже писал о русских классиках, но у него это получалось куда лучше. Классики не бунтовали. Ни Лермонтов (рассказ «Лермонтов в Тарханах»), ни Бунин (повесть «Бунин в Ялте»). Бунин был его кумиром и учителем, образцом для подражания, на первых порах слишком дисциплинированного, почти рабского, за что его поругивал Твардовский.

Многие произведения Рощина как бы подернуты дымкой времени. Той самой дымкой, которая одно скрывает, а другое, подобно линзе, стремительно приближает к глазам. Впрочем, феномен этот не столько оптический, сколько эстетический, и именно Бунин продемонстрировал, какие удивительные возможности таит он.

Долгое время Рощин-прозаик и Рощин-драматург существовали для меня раздельно. И если еще в некоторых пьесах – таких, например, как «Эшелон», – я различал прозаика, то в его повестях и рассказах не видел драматурга совершенно. Настолько самоценно в них авторское слово, настолько выразительна пластика, настолько органичен пейзаж, что представить инсценированной ту или иную повесть я попросту не мог.

Успех рощинских пьес был исключителен. Кажется, не существовало в стране театра, где бы не шла его «Валентин и Валентина». Правда, в одном лишь театре – Сатиры, – и то непродолжительное время, показывали его горький, язвительный и очень смешной «Ремонт». Это рассказ о людях, которые живут в старом, запущенном, разрушающемся доме, но попривыкли и всеми силами препятствуют намерениям привести их жилище в божеский вид. То было время, когда все вокруг только и занимались тем, что показывали (в кармане!) кукиш властям, он же, один из немногих, видел корень всех наших бед в нас самих. Тихий, мудрый, проницательный и оттого грустный, даже в смехе своем, «шестидесятник». Он да еще поэт Владимир Соколов, тоже в одночасье потерявший первую жену. Вот уж воистину, где много мудрости, там много печали. Не зря оба много пили и оба много, тяжело болели. Оба рано обзавелись старческой клюкой.

Однажды весной мы с женой встретили Рощина, тоже вдвоем, в Крыму у «Ласточкиного гнезда». Браво потягивая пивцо, я вытащил из позванивающей сумки и для него бутылочку (тогда достать пиво было непросто), но он грустно отказался. Несколько лет назад ему сделали в Америке операцию на сердце, и с тех пор он старался воздерживаться. Но с какой хорошей улыбкой смотрел на меня, еще могущего себе позволить это удовольствие, как радовался за меня – вот такой же взгляд и такая же улыбка были у него, когда я читал в «Новом мире» хвалебную «внутреннюю» рецензию на свою повесть.

В его рассказе «Синдром Сушкина» лечащий врач говорит о своем герое… Нет, не говорит – речь тут не прямая, а косвенно-прямая, и в этом – такт писателя, уловившего, что подобное нельзя формулировать вслух, грешна такая аналитическая бесцеремонность по отношению к живому (а тем более обреченному) человеку. «Может, ему сроду не было так хорошо на душе, как теперь? Вылечив его и сделав здоровым, мы скорее всего отнимем у него навсегда его болезненную, на наш взгляд, а на самом деле, может быть, истинную и высшую человеческую чувствительность, которая вдруг озарила его, как талант…»

Талант какой? Уж не писательский ли? Не художественный? Да нет, ну какой, право, Сушкин писатель? И тем не менее, если б меня спросили, кто из многочисленных героев Рощина мог бы написать книгу, в которой герои эти живут, я бы ответил не задумываясь: Сушкин. Старик Сушкин, бывший слесарь, ныне пенсионер. Как ярко, как выпукло видит он все!

Однако болезнь может не только поднять человека, просветлить, одарить новым зрением, но и озлобить его, как это случилось с другим героем рассказа, схлопотавшим к сорока годам два инфаркта. Но мы не только не сострадаем ему, не только не входим в его аховое положение – мы его презираем. Так же, как презираем хромого Просвирняка, спекулирующего на своей хромоте (повесть «Шура и Просвирняк»), как презираем слепца Алешу из «Осени у Шатуновых», злобного паука, который, видим мы, высосет всю кровушку из своей безответной невесты Любочки. Болезнь, сколь бы тяжелой она ни была, не мандат на снисходительность к самому себе – и Рощин такой снисходительности не допускал никогда. Едва передвигаясь с помощью палочки, а потом, когда ампутировали ногу, – на протезе, из года в год приезжал в подмосковные Липки на Форум молодых писателей, где проводил мастер-класс по драматургии. Новую пьесу написал – о дорогом ему Серебряном веке. Новую книгу – о дорогом ему писателе Бунине.

На презентации этой книги нас с ним незаметно сфотографировали – номер «Литературной газеты» с этим снимком лежит сейчас передо мной. Я смотрю на него, смотрю на седобородого человека, которого впервые увидел в редакции «Нового мира» более сорока лет назад, и вспоминаю одно место из «Бунина в Ялте».

Чехов там сидит на скамеечке у самого края обрыва, лицом к морю. «Он сложил руки на набалдашник трости, согнувшись, упер в них подбородок, смяв бородку». Бунин тихо приближается и различает, какое серое у Чехова лицо, как бескровны губы, как устало прикрыты веки. «Услышав шаги, он открыл глаза, но позы не переменил, и Бунин почти смешался, увидев, как холодны, строги и глубоки его умные глаза. Никакой иронии, ни капли шутки, одна пристальность и почти жесткость, совершенная трезвость».

Рощину было тридцать пять, когда он написал эти строки. Написал, сам не ведая того, о себе семидесятилетнем.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.