Глава 7 Всеволод Гаршин, или История о самолюбивых лягушках, Сгубивших соловья-человеколюба (1855–1888)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7

Всеволод Гаршин, или История о самолюбивых лягушках,

Сгубивших соловья-человеколюба (1855–1888)

Свеча погасла, и фитиль дымящий,

Зловонный чад обильно разносящий,

Во мраке красной точкою горит.

В моей душе погасло пламя жизни,

И только искра горькой укоризны

Своей судьбе дымится и чадит.

И реет душный чад воспоминаний

Над головою, полной упований,

В дни лучшие, на настоящий миг,

И что обманут я мечтой своею,

Что я уже напрасно в мире тлею, —

Я только в этот скорбный миг постиг.

Всеволод Гаршин

1

Всеволода Михайловича Гаршина современники уже при жизни воспринимали не столько реальным живым человеком, сколько аллегорическим явлением, пришедшим в этот мир из горних мест.

«Все знавшие его говорят о его необыкновенной чистоте и обаянии. Говорят особенно о его глазах, несравненных и незабываемых. Сущность личности Гаршина в том, что ему был дан «гений» жалости и сострадания, такой же сильный, как у Достоевского, но без «ницшеанских», «подпольных» и «карамазовских» ингредиентов великого писателя»[264].

Лучше всего представить конфликт внутреннего мира писателя можно, сопоставив картину Ильи Ефимовича Репина «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 года» (как известно, умирающий царевич Иван Иванович был писан художником с Всеволода Михайловича[265]) и реальными историческими персонажами, изображенными на картине. Из источников XVI в. известно, что царевич Иван был очень жестоким, на грани безумия кровожадным человеком. Иногда даже говорят, что, убив сына, Иван Грозный спас Русь от тирана, который своими злодеяниями наверняка превзошел бы отца. Но при этом царевич стал невинной жертвой вспышки государевой ярости и невольно вызывает искреннее сочувствие.

У Всеволода Михайловича была наследственная болезнь — со временем учащавшиеся приступы безумия, не агрессивного, тихого, но при этом его ожидала участь К. Н. Батюшкова или Ги де Мопассана. Этого писатель очень боялся и надеялся, что ему удастся избежать столь ужасного рока. С другой стороны, человек необычайно добрый, искренний, доверчивый, он оказался своеобразной игрушкой для окружавших его женщин — матери, жены и свояченицы (одновременно ятровки — жены брата), которые своими житейскими дрязгами и ускорили печальный конец Гаршина. Пока у тяжелобольного человека не случился роковой припадок, на первом месте в их семье было выяснение отношений между дамочками, которые походя рассуждали об обостренных чувствах и переживаниях близкого им человека. Когда уже ничего нельзя было исправить, они рыдали, стенали и сожалели.

Другими словами, Всеволод Михайлович Гаршин пал жертвой банальной бабьей свары, о чем биографы в течение вот уже 125 лет предпочитают либо умалчивать, либо говорят вскользь, чтобы лишний раз не задевать память дорогих писателю женщин. Но нельзя не признавать и того, что родные, искренне любившие Всеволода, морально так измучили свою жертву, что болезнь лишь поставила завершающую точку в этой трагедии.

2

Отдельно необходимо сказать о безмерном человеколюбии писателя, поскольку оно не только стало одной из причин его трагической смерти, но со времени Октябрьской революции в наиболее распространенной версии причин его самоубийства было признано основной причиной.

В 1970-х гг. в интеллигентском обществе СССР пользовался популярностью следующий психологический тест. Опрашиваемым предлагалось решить нравственный вопрос. Одновременно тонут два человека. Один из них — великий ученый медик, от дальнейшей жизни которого зависит судьба многих сотен, а возможно, и тысяч людей, поскольку излечить их или их близких может только он. Другой — бандит, маньяк-убийца, личность омерзительная, стать на путь исправления изначально не способная. Оба ужасно кричат и молят опрашиваемого о помощи. Последний знает обоих, но вытащить из воды успеет только одного. Кто будет спасен?

Отвечающие обычно называли доктора, полагая это наиболее разумным. И тогда вопрошавший с торжеством в голосе объявлял ответ неверным, поскольку не рассуждать в такой ситуации следует, а спасать Человека, то есть первого попавшегося под руку.

Пошлый тест, но именно он особо ярко выявил эпоху, когда в советском сообществе шло окончательное осознание противоречий понятия «гуманизм», когда становилось очевидным, что просто гуманизма никогда не существовало и быть не может. Есть очень сложные, порой диаметрально противоположные явления, в том числе: абстрактный и реальный гуманизм, рациональный и иррациональный гуманизм. Причем порой каждый из них может быть более преступен, коварен и жесток, чем открытое злодейство. Типичное столкновение гетевского и клингеровского фаустианства.

Если судить по приведенному тесту, большинство людей склонны к рациональному гуманизму, то есть осознанному и выборочному. Согласитесь, мой читатель: исходя из современного опыта нашей жизни, волей-неволей становишься на позиции выбора наиболее нужного обществу человека. Ведь, спасая врача, вы спасаете не одну, а многие жизни не только сейчас, но и в будущем. Выбором маньяка вы убиваете сразу многих, причем не только тех больных, кого мог бы спасти врач, но и тех, кого еще может убить маньяк. Ответ же на тест призывает нас к иррациональному гуманизму и к спасению абстрактного Человека, что равносильно одновременному убийству многих других людей.

Казалось бы, с этим вопросом все ясно? Не тут-то было! Рациональный гуманизм давно стал оправдательной базой мировой бюрократии. Чиновник, заполучив власть, постоянно находится в ситуации, когда от имени государства обязан делать выбор, зачастую решающий выбор для чьих-то судеб. И тогда любое его решение, пусть даже самое подлое или злодейское, прикрывается и оправдывается гуманной рационалистической позицией и Законом с большой буквы. Рассуждать на эту тему можно до бесконечности, и аргументов в пользу той или иной точки зрения можно найти великое множество. Главным здесь остается то, что большинство современных войн и государственных преступлений совершаются именно с позиций рационального гуманизма, впрочем, и борьба против бюрократического вандализма тоже ведется с позиций рационалистического гуманизма и по своей сущности является еще более безнравственной.

Гаршин был иррациональным гуманистом, что неоднократно ставило его в весьма сложные нравственные ситуации и обычно вызывало восторженные отзывы молодой отечественной интеллигенции. У нас, людей последующих поколений, нет права судить человека далеких лет за его ошибки и незнание: Всеволод Михайлович был таким, каким был, и нам следует принимать память о нем как данность. А данность эта полна света и мягкого тепла, все прочее побочно и несущественно.

Не менее сложным явлением приходится признать абстрактный и реальный гуманизм. Абстрактный гуманизм — это общие красивые рассуждения о человеколюбии, предполагающие любовь и уважение к людям вообще, независимо от конкретного человека и конкретной ситуации; всевозможные оторванные от жизни теории, пожелания и нравоучения о любви к абстрактному человеку и т. д. Короче, это есть то, что представляет собой вся совокупность современного мирового государственного официоза, все его документы, декларации, законы и суды, но одновременно и вся совокупность так называемых правозащитных и гуманитарных организаций во всем мире, которые существуют и иждивенчествуют на государственном официозе, используя перманентное противостояние между отдельными государствами. Не зря в народе говорят: «Если правозащитник, значит, жулик и политический авантюрист, наживающий капитал на человеческой беде».

Последнее совершенно не означает, что таковы абсолютно все правозащитники и члены гуманитарных организаций, но и отрицать справедливость столь уничижительной характеристики в отношении значительной части, если не подавляющего большинства правозащитников и гуманитариев было бы нечестно — изначальные идеи, выстраданные муками и даже жизнями подвижников, давно изнасилованы и сведены к нулю демагогами и корыстолюбивыми жуликами, в свое время почуявшими материальную и социальную выгоду в противостоянии-сотрудничестве с государственной бюрократией. Все это уже тысячекратно обосновано, оправдано и приветствуется высшей интеллигенцией.

Всеволод Михайлович был реальным гуманистом! Его не волновали ни материальные, ни моральные выгоды от помощи попавшим в беду людям, ближним его. Он просто брался и пытался помочь каждому — и знакомому, и незнакомому человеку. Здесь для него был единственный критерий: человек в несчастии. Гаршин принимал беду каждого близко к сердцу и действовал, а не теоретизировал. Часто такое состояние писателя называют одним из проявлений маниакальной фазы его психической болезни.

3

Всеволод Михайлович Гаршин родился в 1855 г. в семье отставного кирасирского офицера Михаила Георгиевича Гаршина (1817–1870) и дочери провинциального помещика Екатерины Степановны, урожденной Акимовой (1828–1897). Отца будущего писателя считали человеком со странностями, прежде всего по причине его необычной для офицера доброты — Гаршин-старший никогда не порол солдат! Совершенно точно известно и подтверждено сохранившимися медицинскими документами, что именно от отца братья Гаршины унаследовали проблемы с психикой[266], а он в свою очередь получил психическую болезнь от собственной матери — Пелагеи Ивановны Гаршиной, страдавшей циркулярным психозом, который и передался ее сыну, а через него внуку Всеволоду.

На пятом году жизни Всеволода случились бурные события, наложившие, по признанию писателя, значительный отпечаток на всю его дальнейшую судьбу. Мать влюбилась в домашнего учителя ее старших сыновей Петра Васильевича Завадского[267] (1838—?), а по совместительству одного из организаторов и руководителей Харьковско-Киевского тайного революционного общества. В 1860 г. она бросила семью, детей и бежала с любовником, от которого родила сына Евгения[268] (1860–1931).

Взбешенный Михаил Георгиевич впервые изменил своим принципам и написал донос в полицию, где, в частности, указал на причастность любовника жены к революционной деятельности. Современные исследователи придерживаются той точки зрения, что доносы появились как результат спровоцированного бегством супруги припадка у Гаршина-старшего циркулярного психоза. Обыск на квартире Завадского подтвердил информацию, полученную от обманутого мужа. Более того, через Завадского было раскрыто все общество. Революционеров судили, Завадского приговорили к ссылке в Олонецкую губернию[269].

Во время обыска у Завадского нашли письмо от Екатерины Степановны, во многом раскрывающее причины ее ухода из семьи. Она писала возлюбленному: «Неужели ты не понял, по какой дороге я пошла? У меня есть дети, и я люблю их больше жизни своей, но еще выше детей есть что-то другое. Я теперь не мать, не жена, не сестра, а гражданка моей родины и буду счастлива выше всякого земного счастья, если хоть одну свою лепту душевную принесу на общее дело. Может быть, не для меня, так для них, для моих детей, наступит пора лучшая, и порадуются тогда мои косточки»[270]. Типичное послание дамочки-истерички второй половины XIX в. На мой взгляд, эти строчки великолепно характеризуют мать писателя.

Современные исследователи пытаются свести данный поступок Екатерины Гаршиной к теории «двойной ошибки» Эммы Бовари и Анны Карениной. Дескать, вышла замуж за нелюбимого, а когда поняла это, попыталась все исправить изменой. Чисто интеллигентская умозрительная теория оправдания преступления в отношении третьих лиц — детей. Впрочем, в случае с Гаршиным вздорная мамаша отыгралась на сыновьях сполна, не хуже ее литературных подруг по «ошибкам»[271]: она пережила троих своих сыновей из четверых, причем все трое покончили с собой. Волей-неволей так и хочется воскликнуть:

— Не Божья ли то кара?!

После высылки Завадского Екатерина Степановна пометалась, пометалась, забрала старших сыновей Георгия (1845–1895) и Виктора (1849–1873), младенца Евгения и укатила с ними в Петербург. Маленький Сева остался с Михаилом Георгиевичем. И это были решающие для формирования Гаршина-писателя годы; влияние доброго, умного, искренне верующего отца сделало Всеволода именно таким, каким мы его ныне знаем.

А в 1863 г. мать вытребовала мальчика в Петербург, где его почти сразу отдали в гимназию. Но главной наукой стали для Севы домашние вечера. Взбалмошная Екатерина Степановна собрала у себя на дому маленький либерально-интеллигентский кружок. Участники его много спорили на темы социальной справедливости и отсталости России. Дети при этом присутствовали и учились мыслить либерально.

Сохранились воспоминания о Гаршиной и ее доме в те годы: «Малого роста, полная, плотная, с тяжелым взглядом, Екатерина Степановна к воспитанию детей прилагала большие старания, и в чем другом, а в хороших книгах никогда не было у детей недостатка. Она много читала, хорошо знала русскую легкую литературу, писала занимательные письма, могла переводить с французского, шить на машинке и делать всякое домашнее дело; но главная ее отрада была говорить, рассказывать кому-нибудь о прочитанном, о литераторах, о своих знакомых, о каких-нибудь литературных или житейских курьезах. У ней каждый день гости и неумолкаемые литературно-житейские разговоры, и вместе с тем какой-то нервный гнет, так что никому из гостей не приходит охоты весело от души рассмеяться. То и дело новые знакомые; участливое любопытство к малознакомым даже людям, возня с ними, хлопоты о них… Гости таяли иногда от незаслуженных похвал, от комплиментов; но вместе с тем при них же раздавались слова негодования, горячего осуждения и насмешки по адресу отсутствующих, бывших знакомых, относительно которых наступило у Екатерины Степановны полное разочарование» [272].

Мать же ввела мальчика в круг революционеров. На ее петербургской квартире, невзирая на присутствие маленьких детей, проходили конспиративные встречи. В частности, бывал там приговоренный в России к смертной казни один из руководителей народнической организации «Земля и Воля»[273], член I Интернационала и создатель Русской секции I Интернационала Николай Исаакович Утин (1841–1883). Сама Екатерина Степановна собирала деньги для «Земли и Воли». В год, когда мать забрала Севу к себе в Петербург, она была поставлена под секретный надзор полиции.

Не раз ездил Всеволод в Петрозаводск, где гостил у Завадского.

Правда, позже Екатерина Степановна спохватилась и приложила все свое влияние на сына, чтобы он, не приведи Бог, не стал революционером. Она прямо советовала Всеволоду «выкинуть из головы мысль о перестройке современного общества». Революционером Гаршин не стал, но в душе его навечно поселилась идея всеобщей справедливости. Не зря его со временем стали называть «больной совестью эпохи».

О трех годах жизни Севы с матерью можно сказать, что это была жизнь между молотом и наковальней — между ненавидевшими друг друга родителями. Лето мальчик проводил у отца, остальное время — при матери. Обоих он горячо любил, но врал каждому из них, что едва переносит другого.

4 апреля 1866 г. Дмитрий Владимирович Каракозов (1840–1866) стрелял в императора Александра II. В причастности к покушению были заподозрены многие «политически неблагонадежные». В их числе оказалась и Е. С. Гаршина. На ее квартире произвели обыск, но ничего существенного не нашли. Однако в 1867 г. Екатерина Степановна предпочла уехать из Петербурга в Харьков, оставив всех детей, за исключением маленького Евгения, на попечение чужим людям.

С 1867 г. для петербургских сыновей Гаршиных началось время полунищенского существования. Отец присылал деньги редко, мать зарабатывала средства с трудом, отпрыскам высылала последнее.

4

С 1872 г. друзья и знакомые стали замечать у Всеволода Михайловича сильную нервозность и все возрастающую раздражительность. Таковы были симптомы неизлечимой душевной болезни — циркулярного психоза.

В Большой советской энциклопедии эта болезнь характеризуется следующим образом: «Маниакально-депрессивный психоз, циркулярный психоз, циклофрения (при смягченном, нерезко выраженном течении — циклотимия) — психическое заболевание, проявляющееся периодически наступающими расстройствами настроения. В типичных случаях протекает в форме чередующихся фаз — маниакальной, выражающейся немотивированно весёлым настроением, и депрессивной; обычно приступы болезни сменяются промежутками полного здоровья. Подобное классическое течение болезни наблюдается сравнительно редко, чаще встречаются формы болезни с возникновением только маниакальных или только депрессивных состояний.

В маниакальном состоянии больные подвижны, неусидчивы, суетливы; мимика оживлена, речь ускорена, тембр голоса не соразмеряется с требованиями обстановки. Больные повышенно активны, мало спят, но при этом не испытывают усталости; жаждут деятельности, строят бесчисленные планы, которые тут же пытаются привести в исполнение, ничего не доводят до конца, отвлекаются. Реальных трудностей недооценивают. При выраженных маниакальных состояниях наступает расторможенность влечений, проявляющаяся в сексуальном возбуждении, расточительности и прочем. Вследствие крайней отвлекаемости внимания и суетливости мышление утрачивает целенаправленность, и суждения становятся поверхностными, хотя больные и могут проявлять тонкую наблюдательность. В большей мере страдает критика по отношению к собственным способностям и успехам не только в профессиональной области, но и в случайной сфере деятельности. По мере уменьшения возбуждения и выравнивания настроения суждения больного принимают все более реалистичный характер.

Для депрессивной фазы характерна немотивированная тоскливость, которая сочетается с двигательной заторможенностью и замедленностью мышления. Малая подвижность может в тяжелых случаях переходить в полное оцепенение — депрессивный ступор; чаще, однако, заторможенность выражена не столь резко или носит частичный характер, сочетаясь с попытками каких-либо однообразных действий. У депрессивных больных часто встречаются неверие в собственные силы, идеи самообвинения: больные считают себя никчемными людьми, способными приносить своим близким лишь несчастье. С возникновением подобных идей связана опасность попыток к самоубийству, что требует особой бдительности со стороны окружающих. При глубокой депрессии больные ощущают пустоту в голове, тяжесть и скованность мысли, с большой задержкой отвечают даже на элементарные вопросы. Сон нарушен, аппетит снижен.

Наиболее часто заболевание начинается в возрасте от 15 до 30 лет; наблюдается и более позднее начало заболевания (в 40 лет и старше). Продолжительность приступов варьирует от нескольких суток до нескольких месяцев. Отдельные приступы при тяжелых формах М. д. п. могут продолжаться до года; депрессивные фазы в среднем более продолжительны, чем маниакальные, в особенности в пожилом возрасте. В происхождении М.д. п. несомненна роль наследственности».

У Всеволода Михайловича помимо бабушки, наделившей его психозом, дед по отцовской линии в конце жизни страдал шизофренией, многие родственники по обеим линиям болели различными формами психопатии, циркулярным психозом, слабоумием, алкоголизмом; многие из них лечились в психиатрических клиниках.

В начале 1873 г. у Гаршина произошло резкое обострение болезни, и родным впервые пришлось поместить восемнадцатилетнего юношу в психиатрическую больницу. Там он вроде бы чувствовал себя хорошо, но затем произошло значительное ухудшение, к нему даже перестали пускать родных. Болезнь выражалась в раздвоении личности: с одной стороны, больной четко знал, что он Всеволод Гаршин, все помнил, всех узнавал и здраво общался с родными и друзьями; с другой стороны, он не сомневался в том, что является китайским императором, который согласно древнему обряду должен вспахать поле плугом — плугом для него служил стул, который Гаршин постоянно толкал перед собой.

В конце концов родные перевели юношу в частную лечебницу известного врача-психиатра Александра Яковлевича Фрея (1847–1899), который занимался психическим здоровьем писателя всю оставшуюся жизнь. Фрей, кстати, многие годы был ведущим экспертом по уголовным делам в Санкт-Петербургском окружном суде. В лечебнице Фрея Гаршина быстро поставили на ноги, отчего он навсегда проникся великим доверием к этому врачу, что впоследствии сыграло немаловажную, даже стыдную роль в трагедии писателя.

Для окончательного выздоровления Всеволод Михайлович уехал к отцу, где его ожидало печальное известие: в начале зимы в доме отца застрелился старший брат Виктор. Это было первое, но не последнее самоубийство в семье Михаила Георгиевича и Екатерины Степановны[274].

Всеволод Михайлович принял известие о гибели брата довольно спокойно для больного человека. 2 июля 1873 г. он написал своему приятелю по гимназии Налимову: «Благую участь избрал. Прямо в сердце, не мучился нисколько. Сегодня хочу на кладбище сходить, осмотреть его могилу (похоронили по-христиански). Теперь я обретаюсь в крайнем унынии; да это пройдет, может быть, нелегкая вывезет. А теперь скверно…»[275]

5

По окончании гимназии Гаршин поступил в петербургский Горный институт, откуда и ушел добровольцем на Русско-турецкую войну 1877–1878 гг. Незадолго до этого, весной 1877 г., он опубликовал в журнале «Молва» свое первое произведение — «Подлинная история Н-ского земского собрания». Читатели приняли труд молодого писателя весьма благосклонно.

Когда 12 апреля 1877 г. в газетах был опубликован царский манифест о начале войны против Турции, Гаршин в тот же день подал прошение об увольнении из института.

В связи с этими событиями очень любопытны размышления биографа писателя Наума Зиновьевича Беляева (1900–1982): «Добровольный уход Гаршина на войну является одним из решающих эпизодов его биографии. Здесь наиболее остро сказалась противоречивость его психологического образа. Гаршин, остро и мучительно ненавидевший зло, содрогавшийся при виде чужих страданий, добровольно пошел в самую гущу борьбы, страданий и крови. Во имя чего?

В рассказе «Трус» главное действующее лицо перед отправлением на войну размышляет: «Ты всем существом своим протестуешь против войны, а все-таки война заставит тебя взять на плечи ружье, идти умирать и убивать. Да нет, это невозможно! Я, смирный, добродушный молодой человек, знавший до сих пор свои книги, да аудиторию, да семью и еще несколько близких людей, думавший через год-два начать иную работу, труд любви, правды, я, наконец, привыкший смотреть на мир объективно, привыкший ставить его перед собой, думавший, что всюду я понимаю в нем зло и тем самым избегаю этого зла, — я вижу все мое здание спокойствия разрушенным, а самого себя напяливающим на свои плечи то самое рубище, дыры и пятна которого я сейчас только рассматривал…»

Гаршин считал безнравственным оставаться дома, когда на поле сражения льется кровь и люди испытывают тяжелые лишения. Ему нужно было самому приобщиться к страданиям своего народа. Во имя этого хрупкий молодой человек, страстный поклонник искусства, добрый сын и молодой влюбленный, бросает все и в грубой солдатской шинели и тяжелых сапогах, в стужу и непогоду совершает в строю утомительнейшие переходы, терпеливо разделяя с солдатами их горькое житье».

4 мая 1877 г. в Кишиневе Всеволод Михайлович Гаршин был определен рядовым в 138-й пехотный Волховский полк. Главное, с чем впервые столкнулся молодой человек на войне, — это героизм народа и иждивенчество на нем военной бюрократии. Вечная беда России. Это была благодетельная школа осознания, раз и навсегда поставившая для Гаршина благословенный барьер между истиной войны и десятистепенностью ее обыденных социальных проявлений. Он мгновенно научился отделять подвиг от повседневность, величие от ничтожность, человечность от игрища в гуманизм и благодеяние — то, что есть вечная соль истории и что есть протекающая в небытие сторонняя водица пошлости обыкновения. Кстати, именно этой тяжкой душевной работы и недостает сегодня нашим современникам в XXI в.

В одном из писем с фронта Всеволод Михайлович рассказывал: «Каждый почти вечер видно зарево далеких пожаров, то турки жгут болгарские деревни. При этом режут болгар нещадно. Несчастный народ! Дорогой выкуп заплатит он за свою свободу…» Бедный Гаршин, бедные солдаты России! Они погибали тысячами, десятками тысяч, искренне уверенные, что спасали несчастных! Могли ли они подумать тогда, да и надо ли было думать о том, что буквально через двадцать лет после освобождения Болгария и Румыния станут злейшими врагами России? Что все это славянофильство и славянское единство — досужие застольные выдумки интеллигентов-романтиков. Что весь XX в. армии Балканских стран при малейшей возможности будут участвовать в истреблении мирного населения нашего Отечества и пособлять нашим врагам в тяжелейших боях на уничтожение «живой силы» российского воинства? И неправда, что это делали правительства! Это делали науськанные национальной интеллигенцией националисты, обычно составляющие костяк любой нации. Более того, следом пришло позорное для всех нас столетие, когда интеллигентствующие потомки болгар, румын, молдаван, глумясь уже над потомкам их освободителей, будут провозглашать с официальных трибун, со страниц газет и журналов, писать в учебниках для подрастающих поколений, что под турками их народам жилось гораздо лучше и свободнее, чем после прихода русских; что им не нужны были никакие освободители, поскольку они сами герои и освободились от ига собственными силами, а русские только примазались к их славе; что нет в мире народа более наглого, тупого и ленивого, чем русский народ… Кто мог подумать тогда, в XIX в., что молодые поколения балканских народов, наученные национальной интеллигенцией, будут осквернять могилы российских солдат, погибших на их земле в трех великих кровопролитных войнах? Замечательно, что освободителям не довелось всего это узнать! Однако мы, нынешние россияне, обязаны это знать, помнить и никогда не заблуждаться в будущем.

Всеволод Михайлович участвовал в единственном сражении при деревне Айясляр (11 августа 1877 г.) и был ранен. В реляции было записано, что он «примером личной храбрости увлек вперед товарищей в атаку, во время чего и был ранен в ногу». Несмотря на то что его уже навсегда отправили с передовой в тыл, в мае 1878 г. Гаршин был произведен в офицеры! После чего вышел в отставку.

Впрочем, того времени, которое он пробыл на передовой, оказалось достаточно, чтобы пробудить в молодом человеке истинный талант рассказчика. Буквально за несколько дней пребывания в госпитале Гаршиным был создан рассказ «Четыре дня», который в октябре 1877 г. напечатали в некрасовских «Отечественных записках». «История литературы знает немного случаев, когда безвестный молодой автор, опубликовав небольшой рассказ, стал бы знаменитостью. Успех «Четырех дней» был исключительный. Имя неизвестного доселе Гаршина было у всех на устах. Его портреты в солдатской шинели раскупались нарасхват. В короткий срок рассказ появился на нескольких европейских языках». Идея рассказа в концентрированном виде была сформулирована в анонимной статье, опубликованной в том же журнале: «Имело ли русское интеллигентное общество право, ввиду далеко не блестящего экономического положения своего народа, возлагать на него те великие жертвы, какие возлагают на него теперь ради дела, для него, во всяком случае, более или менее чуждого, по крайней мере, неразрывно не связанного с его собственным благополучием?» Мысль эта столь современна и насущна для нас сегодняшних, что дальнейшие рассуждения неуместны. Скажем лишь о том, что всю оставшуюся жизнь писатель сохранял ненависть к тем, кто организовал эту войну, и к тем, кто прославлял фальшивое торжество славянского единства.

6

По мере выздоровления после ранения к писателю стала возвращаться его душевная болезнь. Заслуженная литературная слава, которая упрочивалась с публикацией новых произведений, не способствовала улучшению здоровья Гаршина. Да и средств на лечение у него не было. Всеволод Михайлович жил очень бедно: устроиться на хорошо оплачиваемую должность не имел никакой возможности, а писал в год не более одного авторского листа. Подрабатывал писатель переводами.

Тяжелейший срыв произошел в 1888 г., и связан он был с трагическими событиями общероссийского масштаба.

5 февраля 1880 г. террорист Степан Николаевич Халтурин (1857–1882) произвел взрыв под императорской столовой в Зимнем дворце. Августейшая семья не пострадала, но погибли 11 солдат Финляндского полка, охранявшего императорскую резиденцию. В основном это были участники Русско-турецкой войны 1877–1878 гг. 14 февраля того же года срочно вызванный в столицу командующий войсками Харьковского военного округа генерал-адъютант граф Михаил Тариэлович Лорис-Меликов (1825–1888) был назначен Главным начальником Верховной распорядительной комиссии, наделенной обширными полномочиями для борьбы с революционным террором, то есть граф фактически стал временным диктатором России. А 20 февраля 1880 г. террорист-одиночка, крещеный еврей Ипполит Осипович Млодецкий (1855–1880) неудачно стрелял в Лорис-Меликова — в последнее мгновение увидев намерения убийцы, диктатор дернулся, чтобы оттолкнуть его, в результате пуля скользнула по шинели и застряла в мундире. Млодецкого судили и приговорили к повешению.

Гаршин всей душой переживал все эти события. Передачу широких властных полномочий лично Лорис-Меликову он полагал наилучшим выходом из ситуации, провоцировавшей революционный террор. А известие о покушении на генерала стало толчком к началу самого тяжелого психического кризиса в жизни писателя.

Приведу большой фрагмент из воспоминаний писателя, сотрудника «Отечественных записок» Николая Николаевича Зла-товратского (1845–1911), хорошего знакомого Всеволода Михайловича.

«Однажды Гаршин зашел ко мне, — я очень ему обрадовался, — я было заговорил с ним радушно, попросту… но, когда пристальнее вгляделся в его лицо, у меня вдруг перехватило горло: очевидно, он не слышал и не понимал ни слова из того, что я ему говорил; глаза его, широко открытые, смотрели странным, блуждающим взглядом, щеки горели. Он взял меня за руку своей холодной и влажной.

— Нет, не говорите… Все это ужасно, ужасно! — проговорил он.

— Что ужасно? — в изумлении спросил я, так как ничего ужасного совершенно не было в том, что я ему говорил.

— Нет, не говорите лучше… Я не могу… Надо все это остановить… Принять все меры… — И он боязливо сел в угол.

В это время вошел другой знакомый, я занялся с ним и не заметил, когда исчез Гаршин из комнаты. Через несколько времени входит прислуга и передает, что «барин» сидит на лестнице и что, должно быть, ему «плохо». Я бросился туда. Гаршин сидел в одном сюртуке на ступеньках лестницы, несмотря на мороз. Когда я его окликнул, он, с улыбкой провинившегося ребенка, взглянул на меня и заплакал. Я привел его в комнату.

— Это ничего, ничего… Это так… нервы, — говорил он. — Там у меня в пальто есть пузырек…

Я нашел ему пузырек с какими-то каплями. Он выпил и, по-видимому, успокоился.

— Ну, теперь надо идти, — сказал он.

— Куда же вы? Подождите еще немного…

— Нет, нет… надо… Надо непременно к одному знакомому…

И он ушел.

На другой день приходит один из наших общих знакомых и взволнованно спрашивает:

— Не видали Гаршина?.. Был он у вас? Когда?

Я сказал.

— Ведь он пропал… Его два дня уже не было дома…

Я рассказал о его странном поведении у меня. Товарищ снова бросился на поиски.

На следующий день Гаршин нашелся: где и как, я уже теперь хорошо не помню; кажется, сам явился к себе домой. Он был болен и никуда не выходил. Только спустя уже порядочное время удалось выяснить, что с ним произошло. Выйдя от меня, он отправился к одному своему знакомому, кажется чиновнику какого-то министерства, не застал его дома, написал ему записку и, оставив свое легкое пальто (я припомнил, что он в нем именно приходил ко мне), надел его «важную» богатую шубу и ушел. Оказалось, что он, наняв лихача, в этой важной шубе подкатил к подъезду дома графа Лорис-Меликова и позвонил, несмотря на поздний час (кажется, было около 9 час. вечера). Изумленный швейцар не решил его впустить, но, видя такую «важную» шубу и притом настойчивое требование видеть графа «по очень экстренному делу», лакей решил доложить. Граф был дома и принял Гаршина. Что произошло между ними — никому в подробностях неизвестно.

После таинственно передавали, что все это произошло почти накануне приведения в исполнение приговора по делу Млодецкого. Рассказывали, что будто бы Гаршин даже на коленях умолял графа об отмене исполнения приговора.

Было ли это действительно так, я лично не знаю, так как говорить с самим Гаршиным по этому поводу мне уже не пришлось»[276].

Сохранилась записка, которую Всеволод Михайлович передал Лорис-Меликову во время встречи.

«Ваше сиятельство, простите преступника!

В Вашей власти не убить его, не убить человеческую жизнь (о, как мало ценится она человечеством всех партий!) — и в то же время казнить идею, наделавшую уже столько горя, пролившую столько крови и слез виноватых и невиноватых. Кто знает, быть может, в недалеком будущем она прольет их еще больше.

Пишу Вам это, не грозя Вам: чем Я могу грозить ВАМ…

Вы — сила, Ваше сиятельство, сила, которая не должна вступать в союз с насилием…

Простите человека, убивавшего Вас! Этим Вы казните, вернее скажу, положите начало казни идеи, его пославшей на смерть и убийство…

Ваше сиятельство! В наше время, знаю я, трудно поверить, что могут быть люди, действующие без корыстных целей. Не верьте мне, — этого мне и не нужно, — но поверьте правде, которую Вы найдете в моем письме, и позвольте принести Вам глубокое и искреннее уважение Всеволода Гаршина.

Подписываюсь во избежание предположения мистификации.

Сейчас услышал я, что завтра казнь. Неужели? Человек власти и чести! Умоляю Вас, умиротворите страсти, умоляю Вас ради преступника, ради меня, ради Вас, ради государя, ради Родины и всего мира, ради Бога»[277].

Встреча закончилась тем, что Лорис-Меликов пообещал отложить казнь и пересмотреть дело. Восторженный Гаршин вернулся домой под утро, был в возбужденном состоянии, все время восхвалял ум и доброту диктатора, не усидел в комнате и ушел гулять. Ноги сами понесли его на Семеновский плац, где могла бы состояться отложенная казнь… Всеволод Михайлович поспел к агонии уже повешенного тела[278].

В этот раз приступ безумия был ужасен и длился долго. Рассказывать ход его не стоит, слишком бурные и дикие вещи происходили не один месяц и не в одном городе. В этом состоянии Гаршин приехал в Ясную Поляну ко Льву Толстому, после встречи с которым вдруг решил идти в народ и проповедовать идею уничтожения мирового зла!

Дальнейшие события великолепно описал Н. З. Беляев:

«Вскоре в деревнях и селах Тульской и Орловской губерний появилась странная фигура красивого барина с бледным лицом и горящими глазами. Пешком, иногда верхом блуждал он из деревни в деревню, проповедуя необходимость прощения и любви, как средства борьбы с мировым злом. Через несколько дней он вновь появился в Ясной Поляне, но Льва Николаевича и Софьи Андреевны уже не застал. В доме находились лишь дети, их гувернеры и прислуга.

Гаршин подъехал к дому Толстых верхом на неоседланной лошади[279]. Вид он имел растрепанный, измученный и, сидя на лошади, разговаривал сам с собой. Подъехав к дому, он взял лошадь под уздцы и попросил у домашних Толстого карту России.

На вопрос удивленных слуг и детей, зачем она ему нужна, он объяснил, что хочет посмотреть, как проехать в Харьков. При этом он заявил, что хочет ехать туда верхом.

Домашние не стали перечить, достали карту, помогли ему разыскать Харьков и определить маршрут. Гаршин поблагодарил, попрощался и уехал…

Гаршин направлялся в Харьков, но по дороге решил заехать в имение «Окуневы горы», принадлежавшее его дальним родственникам (Николаю Федоровичу Костромитину, женатому на сестре отца Гаршина, Александре Егоровне); здесь он бывал летом 1878 года».

В конечном итоге писатель оказался в сумасшедшем доме города Орла, откуда его в смирительной рубашке в специальном купе поездом вывезли в Харьков к матери, где сразу поместили в сумасшедший дом под названием «Сабурова дача». Пристроил его туда художник Г. Г. Мясоедов, тот самый, с которого И. Е. Репин писал Ивана Грозного на вышеупомянутой картине.

На «Сабуровой даче» у несчастного вновь случилось раздвоение личности: он полагал себя высокопоставленным лицом, занимавшимся тайными государственными делами, а потому старательно секретничал со всеми, кто его посещал.

Позднее, уже после того, как писатель пришел в себя, он рассказал о том, как протекало его безумие, в знаменитом рассказе «Красный цветок», который дореволюционной литературной критикой считался лучшим произведением Гаршина.

Только в сентябре 1880 г. маниакальная фаза у Всеволода Михайловича перешла в фазу депрессивную, но и это уже рассматривалось врачами как великое благо, почему больной был признан выздоровевшим.

Больше таких приступов в жизни писателя не случалось, но он постоянно жил под прессом того, что подобное может повториться. Самое ужасное — Всеволод Михайлович отлично помнил все, что с ним происходило и что он делал на протяжении всего припадка! Он ужасно мучался от этого, стыдился и страдал. Так, к примеру, на «Сабуровой даче» в Харькове его однажды посетили брат Евгений с приятелями. Один из них — в те годы еще только выпускник гимназии, а в дальнейшем выдающийся российский зоолог Виктор Петрович Фаусек (1861–1910). «Они нашли его в большом саду больницы. Гаршин всех узнал и приветливо встретил. Он брал то одного, то другого под руку и торжественно рассказывал о каких-то важных и таинственных предприятиях, которые он якобы затевает, о могущественных врагах, подстерегающих его на каждом шагу, о каком-то князе, с которым у него должна быть дуэль, и сердца его друзей сжимались бесконечной жалостью к любимому и дорогому человеку.

Вдруг внимание Гаршина привлекли очки Фаусека. Он попросил и надел их. Зрение у него было хорошее, и в очках ему было неудобно. Он отодвигал их на самый кончик носа, придвигал к глазам, забавляясь, как ребенок. Неожиданно он заметил, что Фаусеку без очков очень не по себе. Он пожалел его и решил поделиться с ним очками: переломил оправу, одну половину очков отдал Фаусеку, а другую оставил себе.

Через два года, уже совершенно здоровый, возвращаясь из Ефимовки в Петербург, Гаршин заехал в Харьков. Родных уже тогда в Харькове не было, и Гаршин пробыл два дня в гостях у Фаусека. Конечно, Фаусек и не думал напоминать Гаршину о болезни. Но как только гость умылся и переоделся с дороги, он сейчас же сконфуженно обратился к хозяину с извинением: «Я еще должен вам очки купить»»[280].

7

Приступ 1880 г. оказался переломным в судьбе писателя, причем перелом произошел в лучшую сторону. Жизнь Гаршина стала потихоньку налаживаться.

В начале 1883 г. он устроился на службу секретарем канцелярии Съезда представителей железных дорог с окладом в 1200 рублей в год (на эти деньги он мог снимать четырехкомнатную квартиру, содержать семью, иметь слуг и пр.). Начальство относилось к нему по-доброму, сочувствовали и старались идти навстречу. Материальные проблемы стали потихоньку отодвигаться в прошлое. В феврале Гаршин женился на Надежде Михайловне Золотиловой (1859–1942).

Но тогда же Всеволоду Михайловичу вновь пришлось столкнуться с самоубийством хорошо знакомого человека. Покончила с собой сестра его близкой знакомой Надежда Всеволодовна Александрова. В письме Фаусеку об этих событиях Гаршин четко описал свое отношение к самоубийству:

«Ваше письмо о бедной Наде глубоко взволновало меня, но, по правде сказать, удивило очень мало. Разучились ли мы все (ныне живущие люди) удивляться, — чего-чего не насмотрелись! — или просто такого исхода жизни Нади нужно было ожидать — не знаю. А впрочем, думаю, что последняя причина вероятнее. Право, как посмотришь теперь, когда уже все кончено и решение задачи найдено, на данные этой задачи, так кажется, что иначе и быть не могло. Что могла дать ей жизнь, да еще при такой редкой гордости? Может быть, и было что-нибудь, что спасло бы ее от смерти, если бы она снизошла до того, чтобы нагнуться и поднять это что-то, но она предпочла поступить, как тот испанский король, который задохся, а не вынес жаровни с углями из своей спальни, потому что по этикету выносить жаровню должен был особо назначенный для этого дон или там гранд какой-то: гранда этого не случилось, и король умер. Написал я это, да и боюсь, что вы поймете меня не так: я ничего дурного о Наде сказать не хочу, а только думаю, что у нее были чересчур большие требования от жизни. А впрочем, все это, может быть, вранье. Все люди, которых я знал, разделяются (между прочими делениями, которых, конечно, множество: умные и дураки, Гамлеты и дон-Кихоты, лентяи и деятельные и проч.) на два разряда или, вернее, распределяются между двумя крайностями: одни обладают хорошим, так сказать, самочувствием, а другие — скверным. Один живет и наслаждается всякими ощущениями: ест он — радуется, на небо смотрит — радуется. Даже низшие физиологические отправления совершает с видимым удовольствием… Словом, для такого человека самый процесс жизни — удовольствие, самое сознание жизни — счастье. Вот как Платоша Каратаев… Так уж он устроен, и я не верю ни Толстому, ни кому, что такое свойство Платоши зависит от миросозерцания, а не от устройства. Другие же совсем напротив: озолоти его, он все брюзжит; все ему скверно, успех в жизни не доставляет ни какого удовольствия, даже если он вполне налицо. Просто человек не способен чувствовать удовольствия, — не способен, да и все тут. Отчего? — конечно, не я вам это скажу: когда Бернары[281] найдут хвостики самих хвостиков нервов и все поймут и опишут, тогда сейчас объяснят. Посмотрят под микроскопом и скажут: ну, брат, живи, потому что если тебя даже каждый день сечь станут, то и тогда ты будешь доволен и будешь чувствовать себя великолепно.

А другому скажут: плохо твое дело, никогда ты не будешь доволен; лучше заблаговременно помирай. И такой человек помрет. Так умерла и Надя. Ей тоже все сладкое казалось горьким, да и сладкого немного было…»[282]

В письме этом на передний план выходит атеистическое направление мысли автора. И это при том, что Всеволод Михайлович, по многим свидетельствам, был верующим человеком. Для Гаршина в его перманентно болезненном психическом состоянии именно здесь кроется ключевой момент, предопределивший трагический исход. Можно сколько угодно опровергать такую точку зрения, приводить тысячи и еще массу иных доводов, но все равно именно отсутствие незыблемой духовной почвы под ногами для душевнобольного человека и есть смертный приговор. О людях со здоровой психикой здесь речи нет.

В последние годы жизни писатель создал самые знаменитые свои произведения: рассказы «Из воспоминаний рядового Иванова» (1882), «Красный цветок» (1883), «Медведи» (1883), сказку «О жабе и розе» (1884), повесть «Надежда Николаевна» (1885), «Сказание о гордом Аггее» (1886), рассказ «Сигнал» (1887); последним творением Всеволода Михайловича стала сказка «Лягушка-путешественница» (1887).

В конце жизни Гаршин оказался культовым писателем России. Как творческую личность молодежь конца 1880-х гг. ставила его выше Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского! «На студенческих вечерах, где присутствовал Гаршин, его носили на руках, качали. В театре, на публичных лекциях он неизменно привлекал к себе внимание. Из уст в уста восторженным шепотом передавалась его фамилия. Портреты писателя расходились во множестве экземпляров. Альбомы студентов, курсисток, гимназистов и гимназисток старших классов были украшены портретами любимого писателя. Гаршин достиг зенита славы».

Но все это было на публике. А в обыденной жизни с весны 1884 г. у писателя ежегодно случались припадки депрессии, которые длились до осени, всякий раз почти шесть месяцев. Выручали его сослуживцы, которые тайком выполняли обязанности Гаршина в канцелярии, начальство смотрело на это сквозь пальцы. Но более всех заботилась о муже верная супруга, благодаря которой он всякий раз благополучно выкарабкивался из тяжкого психоза. Она единственная, вернее, обязанности перед ней жестко удерживали Всеволода Михайловича от самоубийства.

Каждый, кто непредвзято прочитает переписку Гаршина и его близких и знакомых в последние годы жизни писателя, воспоминания свидетелей, тот неизбежно придет к однозначному выводу — больной человек волей-неволей стал подкаблучником, и жена им вертела как хотела. Ничего скверного в этом не было, если бы Гаршины обретались сами по себе, но в жизни их присутствовал весьма существенный довесок, если можно так выразиться… А именно — семья, то есть мать писателя Екатерина Степановна Гаршина и его младший брат Евгений с супругой!

8

«Мать Всеволода Гаршина, Екатерина Степановна, играла в жизни писателя и положительную и отрицательную роль. Женщина по характеру своему властолюбивая и деспотичная, она проявляла свою любовь к сыну крайне неровно. Она отдавала ему свои, заработанные тяжелым трудом, деньги, заботилась о его судьбе, карьере, но каждая встреча матери с сыном приводила к ссорам и тяжелым недоразумениям.

В этих семейных разладах значительную роль играло и отношение Гаршина к отцу. Так, например, мать писателя не могла ему простить рассказа «Ночь», в котором Гаршин в теплых выражениях описывал своего отца. Опубликование этого рассказа она считала личным оскорблением. Очевидно, ненависть к человеку, причинившему ей и ее возлюбленному столько горя, не покидала ее всю жизнь и не смягчилась даже с его смертью»[283].