I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

В конце августа 1768 года, вскоре после дня Святого Людовика, Луи Давид стоял перед Лувром в толпе художников, учеников академии и любителей искусства, ожидавших результатов конкурса на Римскую премию. Солнце палило. Капли пота стекали из-под парика на лоб. Давид не уходил. Он волновался, словно его собственная картина висела сейчас перед глазами судей. Все ученики академий в эти дни испытывали волнение: каждый знал, что рано или поздно его ждет такая же участь, и тщился угадать в нынешних событиях свою будущую судьбу. Иные тревожились за друзей, некоторые жаждали посрамления врагов. А большинство приходило сюда просто из векового чувства цеховой солидарности и бескорыстной любви к искусству.

Премию по живописи присудили Венсану. Его пронесли на руках вокруг площади. Толпа приветствовала победителя громкими криками. Давид размахивал треуголкой. Голова его пылала от жары и восторженной зависти.

Когда объявили результаты конкурса по скульптуре, раздались возмущенные голоса. Никто не сомневался, что премия достанется Мило, талантливому и бедному юноше. Однако получил ее Ла Муатт, ученик Пигаля, ничем не примечательный художник, но сын академика. Площадь бушевала. Ла Муатта едва не избили. «Пачкун, гнусный пачкун, ничтожество!» — кричали ему. Он и сам был не рад, что получил премию. Профессоров освистали. Взбешенный Пигаль — Луи видел, как налилось кровью его лицо, — надменно спросил одного из самых яростных крикунов:

— Вы, может бьпь, полагаете, что разбираетесь в барельефах лучше, чем я — академик Пигаль?

— Нет, м-сье, — ответил тот, — но я отлично разбираюсь в нахалах и готов побиться об заклад, что вы не последний из их числа!

Ошеломленный столь непоследовательным, но крайне обидным ответом, Пигаль поспешно сел в карету и уехал. Другие академики боялись показаться.

Ученики открыто выражали свое презрение профессорам, стоявшим на стороне Ла Муатта. К их числу принадлежал и Вьен, учитель Давида. Луи был потрясен. Он слишком недавно поступил в академию, она оставалась в его глазах авторитетом. К Вьену он испытывал искреннее уважение. Профессор понравился ему еще в тот далекий день, когда Луи впервые явился в его мастерскую. Тогда Вьен принял юношу с отменной любезностью: письмо Буше произвело должное впечатление.

Большеглазый и густобровый, с веселой ямочкой на подбородке, в отлично завитом и напудренном парике, Вьен выглядел щеголем и светским человеком. Рисунки юноши художник одобрил.

— Очень недурно, даже просто хорошо. У кого вы учились?

— У меня еще не было учителя, м-сье.

— Ах, вот как, — Вьен был заметно удивлен. — Тем более вас можно поздравить. Вы, я вижу, склонны скорее всего к композиции.

— Да, м-сье, я очень люблю рисовать без натуры, просто все, что приходит в голову.

— Очень хорошо. Но вам придется всерьез взяться за работу, если вы хотите поступить в академию и стать профессионалом. Думаю, вам мало улыбается перспектива выставлять свои будущие картины под открытым небом на площади Дофина.

— Нет, м-сье, конечно, нет.

Луи знал о выставках на площади. На них показывали свои работы живописцы, не сумевшие стать членами академии. Разумеется, он не хотел оказаться в их числе. И он готов много работать, это его не пугает, лишь бы никто не заставлял зубрить латинские глаголы и Тита Ливия. Ведь просто чудо — после стольких лет унылых и бессмысленных занятий, наконец, делать, что хочется!

Вьен улыбнулся горячности мальчика.

— Вы будете заниматься ежедневно. Первые три дня недели — упражнения в композиции; по четвергам, пятницам и субботам — рисунок с натуры, анатомия, перспектива. Рисовать вы сможете не только у меня в мастерской, но и в натурных классах академии.

— Да, м-сье, благодарю вас. Я, конечно, буду стараться. Когда мне можно прийти?

— Завтра.

С того дня Луи стал называть себя живописцем. На самом деле он был только прилежным учеником. Дни неслись, до отказа заполненные работой. Композиция: сдвинуть фигуру, приподнять руку, центральную группу чуть уменьшить, драпировкой заполнить пустой угол, центр выделить с помощью сходящихся перспективных линий, лицо героя повернуть слегка вбок — все понятно, а композиция разваливается, ее просто нет, глупые люди в смешных театральных позах. Конечно, ему никогда не стать настоящим художником, незачем было браться. Вот сейчас подойдет м-сье Вьен и увидит, какая бездарность самонадеянный мальчишка Давид.

Бьет три часа; оказывается, урок уже прошел. Вьен в другом углу мастерской разговаривает с веселым темноволосым русским, усердно жестикулирует и, видимо, совершенно забыл про Давида. Скорее домой, может быть, там придет решение. «До свидания, м-сье Вьен!» Давид идет по улице, не видя ничего перед собою, кроме фигур и линий. Он не бездарность и докажет это. В маленькой кофейне напротив башни Сен-Жак Давид спрашивает чашку кофе, бриошь; закрывшись газетой, чертит карандашом по бумаге. Только когда из хаоса штрихов и пятен проглядывает намек на удачное решение, ему становится легче. Завтра будет что показать Вьену. Теперь можно выпить уже остывший кофе и отправляться домой.

А назавтра — сосредоточенная тишина натурного класса, душный воздух, раскаленный жаром бесчисленных свечей, и скрип доброй сотни карандашей— привычная музыка художественной школы. И редкие радостные мгновения, когда под нажимом карандаша ложится на бумагу верно взятый тон, форма приобретает объем, жизнь, а в груди возникает счастливый холодок — сознание удачи. Анатомия, костяк, мышцы, правила перспективы — ее Давид терпеть не мог — и множество других занятий. И все это еще не искусство, а только подступы к нему, только азбука живописи.

Новый ученик радовал Вьена: счастливая натура, в которой все заложено природой, нужны лишь толчок; помощь, чтобы скрытые прежде возможности щедро проявились. Юноша работал с ожесточением. И не только первые месяцы — страстность в работе осталась у него на все годы учения. Он страдал от малейшей неудачи и ничего так не боялся, как насмешки товарищей. «Этому всего будет мало», — думал Вьен, наблюдая, как стремительно движется к мастерству Давид. Вьену не стоило труда ввести Луи в число учеников академии — рисунки юноши говорили сами за себя. Разумеется, Вьен взял его в свой класс.

Давид пробыл в академии уже два года и скоро мог получить право конкурировать на Римскую премию. Удивительно ли, что события нынешнего дня он принимал близко к сердцу. Несправедливость академии, присудившей премию Ла Муатту, больно его задела. Даже профану ясно, насколько барельеф Мило лучше, талантливее работы Ла Муатта. Не хотелось думать, что профессора и в их числе Вьен так пристрастны. Как, однако же, извилист путь к славе, от каких случайностей зависит порой успех! (Давид впервые открывал для себя эти нехитрые истины.) Да, видно, не так все просто в мире…

В Тюильрийском парке он разыскал скамейку, защищенную от солнца ветвями густого каштана. Снял треуголку, с наслаждением подставил лицо прохладному предвечернему ветерку. Мыслями Давид все еще оставался на площади перед Лувром, где скоро и ему придется ждать решения своей участи.

Большая Римская премия — предмет мечтаний каждого ученика академии! Неповторимые минуты триумфа, пылкая зависть товарищей, поздравления профессоров, несколько лет обеспеченной жизни в Италии, возможность спокойно работать на родине великих мастеров, среди реликвий античного Рима, наконец, прямая дорога к славе, к званию академика — словом, все, чего только может желать молодой художник.

Без Римской премии Давид не представлял будущего. Но в отличие от большинства своих соучеников об Италии он думал без волнения.

Давид был верен единожды выбранному образцу — Буше. Кое-кто из молодых художников зачитывались недавно переведенной на французский язык «Историей искусства древностей». Ее написал немецкий ученый, главный антикварий римского двора — Винкельман. По словам Винкельмана, одно искусство древних заслуживало изучения и подражания, только «благородная простота и спокойное величие» должны царить в произведениях искусства. Давиду это представлялось схоластикой. Он предпочитал работу в мастерской чтению ученых трактатов. Мраморные статуи греческих и римских богов казались существами иного мира, они были слишком строги и холодны в своей совершенной красоте. Другое дело персонажи античных мифов, изображенные кокетливой и легкой кистью Буше! Эти грациозные создания нравились Давиду куда больше, чем их каменные прообразы. Галантное искусство французской школы с богами и героями, словно припудренными искусным парикмахером, неудержимо влекло к себе неопытный взгляд Луи. Италия? Хорошо, очень интересно, но истинный источник высокого искусства здесь, в лучшем городе мира — Париже, и из этого источника можно черпать без конца.

Луи Давид любил видеть перед собою ясную цель, неопределенность его пугала, сомнения раздражали и лишали уверенности. К чему бесплодные размышления о теории Винкельмана? Стать настоящим профессионалом, добиться Римской премии, какие бы мучения ни пришлось претерпеть! Сегодня он стал свидетелем мало обнадеживающих событий. Значит, надо быть готовым ко всему.

Он вытащил часы. Тонкие золоченые стрелки показывали пять. Давид с удовольствием вспомнил, что сегодня его ждет урок музыки. Вечер обещал отдых. Скрипка приносила Луи ту бескорыстную радость, которая дается дилетантам, не ищущим в искусстве ничего, кроме удовольствия. За мольбертом он постоянно сдерживал себя, старался подчинить фантазию разуму, вложить теснящиеся в голове образы в строгую систему академической композиции. Рассудок сковывал руку. А играя на скрипке, Давид не искал совершенства, он музицировал, забывая о волнениях, усталости и заботах.

Итак, сегодня скрипка, а завтра опять классы академии. Сколько еще голов и торсов надо нарисовать, сколько сделать эскизов, прежде чем настанет вожделенный день! Нет, Давид не падал духом, он уже начинал понимать — терпение необходимо художнику не меньше, чем талант. Но, черт возьми, когда, наконец, его допустят к конкурсу? Он чуть было не угодил под карабасс[2], пересекая улицу Сент-Оноре; не следует давать волю чувствам и увлекаться размышлениями — того и гляди не доживешь до Римской премии.