Глава 15
Глава 15
Странно, но письмо из Америки все же пришло. Написал его человек, о котором я не забывала никогда во все эти годы.
«Дорогая Катрина, помните ли вы меня? Это доктор Карл Бирнбаум, психиатр из Германии, с которым вы когда-то исследовали один очень интересный случай анорексии – в Баварии, в деревушке Коннерсрейт. Как-то теперь наша Тереза? Не могу узнать, потому что воспользовался вашим прекрасным советом и удрал из Германии раньше, чем там запахло жареным. Теперь я живу и работаю в Филадельфийском институте психиатрии. Не мог вас найти, пока не увидел вашу статью о переходе от фрейдистской традиции к биологическому подходу в психиатрии. Великолепная статья, и есть о чем поспорить. Приезжайте, Катрина. Америка – страна великих возможностей, особенно сейчас, когда война кончилась. У нас тут затевается прелюбопытнейшее исследование, и как раз по теме вашей статьи… Вечно ваш Бирнбаум».
Какие дальние-дальние дни вспомнились мне, когда я дочитала письмо! Я вспомнила и Терезу, нашу милую святую, которую я, наглая и самонадеянная девчонка, пыталась загипнотизировать, но вместо этого сама оказалась под ее гипнозом. Тереза ничего не ела тридцать лет, у нее были стигматы, ее посещали видения – она стала свидетельницей многих сцен из Евангелия и Деяний Апостолов. Тереза каждую пятницу претерпевала Христовы муки, умела определять подлинность реликвий и святынь. Она исцеляла молитвами и обращала в веру еретиков. Что ж, я могла бы рассказать Карлу, как она поживает теперь. Она пережила гитлеровский режим, войну, разруху, издевательства и гонения. Гитлер преследовал всех, кто писал о Терезе, но поднять руку на церковь не решался, хотя унижал женщину и издевался над ней, через нацистскую прессу заявляя, что она якобы представляет собой угрозу «народной гигиене и просвещению». Звучали требования подвергнуть ее новому обследованию. Семья Терезы была настроена решительно против этого – к тому времени врачи уже достаточно измучили Терезу, и их дальнейшие планы в ее отношении (например, срезать стигматы и взять их на обследование в лабораторию, кормить внутривенно или через зонд) могли внушить только ужас. Не говоря уже о том, что на языке нацистских докторов «обследование» чаще всего являлось деликатным эвфемизмом «эфтаназии». Сама Тереза кротко выражала готовность подвергнуться любому обследованию, если на то будет повеление церковных властей. Но церковные власти на это не пошли, а Гитлер не стал настаивать. Полагаю, что он не так боялся лишиться поддержки церкви, сколько опасался самой Терезы. Как все неуравновешенные типы, он был до крайности суеверен. Впрочем, жители Коннерсрейта утверждали, что в деревушку то и дело присылали шпионов. Одна из них, приехавшая под видом учительницы математики, была просто-таки возмущена непатриотичным образом жизни коннерсрейтцев. При встрече они смели говорить друг другу: «Благословен будь Господь наш Иисус Христос» и отвечать «Аминь», а не выкрикивать «Хайль Гитлер». Тереза же настолько зарвалась, что вообще запретила произносить при себе имя фюрера, и даже не узнавала его на портрете, но и это сошло ей с рук. Нацисты отважились расправиться с Терезой только после капитуляции Германии, когда им нечего было терять. Американская армия подошла вплотную к Коннерсрейту, и отважные войска фюрера решили выместить досаду поражения на Терезе. Ее дом был окружен, эсэсовцы ворвались в дом, но комната прославленной пророчицы была пуста и прибрана. Родственники клялись, что ничего не знают. Тереза, предвидя визит военных, заранее укрылась в тайнике, который устроил священник под церковью – для хранения церковной кассы и особенно важных документов. И документом, и драгоценностью – всем была Тереза для Коннерсрейта, и с ней укрыли еще четырнадцать детей… Разъяренные нацисты вывели танки из города на ближайший холм и оттуда обстреляли деревушку – наскоро, потому что американцы вступили в бой. Но все же большая часть домов была разрушена, всюду пылали пожары. Тереза еле успела вывести детей наружу через запасной выход. И церковные ценности, и архивы погибли в огне. В числе сгоревших бумаг был и архив, касавшийся самой Терезы – итоги практически ежедневных наблюдений за ней в течение более чем тридцати лет. К счастью, это был не единственный источник документированных сведений о стигматичке из Коннерсрейта – я сама писала о ней и напишу еще.
Я ответила Бирнбауму, что готова приехать.
Мать устроила мне небольшую сцену.
– Ты заманила меня в эту клинику, а теперь уезжаешь, чтобы они меня тут залечили до смерти?
– Мама, что ты говоришь. У тебя достаточно денег, чтобы купить себе жилище в любой части света. Почему ты так полюбила строить из себя бедную сиротку?
– Вероятно, с возрастом я стала больше ценить семейные узы, моя дорогая. А вот ты напротив. Кстати, этот твой доктор – он еврей? Ты же не выйдешь за него?
– Я не выйду ни за кого. Хватит с меня матримониальных планов. Скажи, ты не хотела б напоследок произвести небольшую увеселительную поездку? Развеяться?
– Хорошо. А куда именно ты бы хотела отправиться?
– В обитель сестер милосердия, где я выросла.
Мать посмотрела на меня искоса, словно хитрая птица:
– Странное у тебя представление об увеселительных поездках.
И все же мы поехали – вдвоем, как я всегда мечтала. И по дороге я рассказывала матери о своем детстве. О том, как добра была ко мне сестра Мари-Анж.
Шанель сдвигает черные брови:
– Эта монашка заменила тебе мать, не так ли? Я буду очень рада познакомиться с ней. Надеюсь, она не похожа на тех сестер, что воспитывали меня. Все они были отвратительными грымзами, помешанными на чистоте и дисциплине. Оно бы и неплохо – да только в их сердцах совсем не оставалось места для любви…
– Она тебе понравится, – обещаю я.
Я рассказываю ей о гипсовой фигурке святого, которую я обожала. Ее разбила вредина Виржини, и для меня это было первой утратой, настоящей утратой. А сейчас уже даже не помню, что это был за святой.
– Это хорошо, моя дорогая. У тебя легкое сердце.
– Что это значит?
– Не могу объяснить. Но мы с тобой с легкостью прощаемся с прошлым и всегда смотрим вперед. Нет ничего хуже для женщины, чем застрять сердцем в прошлом.
И я рассказываю ей об Октаве, которого вижу и сейчас.
Шанель долго молчала.
– Ты звала его Октавом?
– Да. Наверное, в детстве услышала это имя, и оно мне понравилось.
– Возможно. Или ты вычитала его в какой-нибудь старой книге. Похоже на имя какого-то романтического героя. Скажи, ты не обижена, что я не проявляю никакой привязанности к… к Октаву?
– Нет. Ты ведь совсем не знала его. Я знала его больше, чем ты. Хотя я знала только призрак, но он всегда мне помогал.
– Должно быть, страшно видеть мертвеца?
– Для меня он никогда не был мертв. Кого страшно было видеть, так это того доктора-наци, который исследовал связи между близнецами. Он убивал их медленно, и все, что смог доказать, – что эта связь не прекращается даже после смерти одного из них. Вероятно, наши души едины, и после смерти сольются в одну… А изучение медицины помогло мне понять: Октав, который видится мне, – это выведенная вовне фантазия, которая служит облегчающим механизмом. Проще говоря, он помогает мне преодолевать вину.
– Ты-то в чем виновата?
– В том, что осталась жить.
– C этим трудно поспорить. Знаешь, вероятно, я вообще не создана для материнства, Вороненок. Но я всегда хотела иметь сына. И когда ты в следующий раз увидишь Октава – скажи ему, что я любила бы его, если б он остался жить.
– Хорошо.
– Ты обиделась?
– Нет. Ведь я-то осталась жить.
Вот и стены монастыря. Они изменились, словно уменьшились, в них стало больше трещин, из трещин растет трава. Монахиня, чьего лица не разглядеть, выходит из ворот и идет по тропинке в рощу. Там, я знаю, бьет родник с удивительно вкусной и холодной водой, которая пахнет травяной свежестью. Для хозяйственных нужд воду берут из колодца на территории монастыря, но воду, над которой свершится потом таинство освящения, набирают именно из родника. Так и есть – монахиня несет в руках церковный сосудец с крестом и сердцем. Видимо, у нее хорошо на душе, она идет почти вприпрыжку и даже напевает что-то…
– Сестра!
Она замедляет шаг.
– Сестра Мари-Анж!
Она останавливается, и я спешу, бегу к ней, словно мне снова пять, семь, девять лет. Но ее лицо… Что с ее лицом?
Она доброжелательно улыбается, глядя на меня. Круглые розовые щеки, круглые ясные глаза. Эта сестра совсем молода, она даже не похожа на Мари-Анж. Только легкой походкой и жестом, которым она приветствует меня, округло поводя рукой, словно охватывая свои владения.
– Вы не узнаете меня?
Я качаю головой.
– Когда-то вы перевязали мне колено. Помните?
Я помнила, очень смутно, не лицо девочки, а рану на ее ноге. Рана была глубокая, но девочка не жаловалась. У нее была другая рана, в душе. Ее мать умерла, и она тоже хотела умереть. Хорошо, что она передумала.
– Вы дали мне платок, чтобы я вытерла слезы. Он пах чудесными духами, и я любила его нюхать. Я ждала, что вы вернетесь, чтобы отдать вам его. Сестра Мари-Анж говорила, что вы непременно вернетесь.
– А где она? – осторожно спрашиваю я. Но я уже знаю ответ. У этой серой сестры такое славное лицо. Она не хочет приносить дурные вести. Она машет рукой туда, где, я знаю, раскинулось маленькое кладбище – на нем хоронят только сестер и пансионерок.
– Она покинула нас сразу после войны, – говорит сестра. – Она совсем не хворала, просто время ее пришло. Когда война кончилась, в ней тоже словно кончилось что-то. Как будто сестра Мари-Анж только и ждала того момента, когда немцев прогонят, чтобы упокоиться с миром.
Я чувствую, как во мне поднимается протест. Она не должна была умирать, не повидавшись со мной! Она должна была быть здесь всегда, чтобы я в любой момент могла упасть лицом в складки ее серого платья, пахнущего лекарственными травами, и выплакать свою боль, свое разочарование.
– Она была уверена, что вы придете, – говорит сестра. – И даже оставила для вас кое-что. Очень просила меня передать. Она заменила мне мать, и не мне одной… Знаете, во время войны она прятала в монастыре еврейских детей.
Я кивнула. Откуда-то я знала это.
– Пойдемте внутрь, – пригласила монахиня. – Меня зовут Мишель. Сестра Мишель.
– Я помню, – сказала я, хотя и не помнила.
– И приглашайте вашу спутницу. Это ваша мать?
– Моя тетя, – зачем-то солгала я.
Я не могла сказать этой девочке, ставшей монахиней, что у меня есть мать.
Нас поили молоком и угощали свежими пирогами с черникой. Шанель осматривалась. Я чувствовала, что ей не по себе, и в то же время – что она в восторге от этого приключения. Сестра Мишель отвела нас на могилу Мари-Анж, а затем – в подземную молельню, где во время оккупации монахини прятали еврейских детей.
– Мы слышали, нацисты за это могут повесить. Но все равно принимали детей. Мы не понимали, что делать, пока наш архиепископ монсеньор Сальеж не осудил депортацию евреев как акт бесчеловечной жестокости и грех. Монсеньор был так смел, что упрекнул духовенство в том, что оно уступило нацизму… Я слышала это послание. Оно было прекрасным. Монсеньор говорил: «Почему в наших церквях больше не действует правило убежища? Почему мы сдались? Господи, сжалься над нами!» Сестра Мари-Анж сказала нам, что монсеньора убьют в его собственной постели, и велела молиться за него, но он был слишком заметным человеком, и его не тронули. Он говорил вещи, которых никто не смел сказать – что в нашей стране наблюдаются сцены неописуемого страдания и ужаса; что в Париже с десятками тысяч евреев поступают самым варварским образом, что с мужчинами и женщинами обращаются как с животными… Во имя христианской совести он объявил протест и заявил, что все люди – братья, созданные одним Богом, что нынешние антисемитские меры являются нарушением человеческого достоинства и священных прав человека и семьи. Теперь Папа повысил архиепископа Сальежа в сан кардинала. Кардинал Сальеж успел поблагодарить сестру Мари-Анж за все, что она сделала для гонимых. Она очень страдала за этих детей… Она знала, что многие из них больше никогда не увидят свою семью. Их приводили ночью, и матери плакали, прощаясь с ними. А когда в обитель пришли солдаты, сестра Мари-Анж сказала нам, что если нацисты захотят убить детей, то им придется сначала убить всех нас. И мы собрались в часовне и начали молитву, и солдаты не тронули никого… Они просто ушли.
Ее звонкий голос странно звучал под каменными сводами. Я посмотрела на мать – у той в глазах стояли слезы. И я поняла, что мы правильно сделали, приехав сюда.
Сестра Мишель передала мне маленький сундучок с пещерой Массабьель[9] на крышке – такие сундучки любят привозить паломники в качестве сувениров.
– Она просила отдать вам, когда вы приедете.
В сундучке лежала кукла, когда-то подаренная мне матерью, – большая будуарная кукла в черном вечернем платье, в шляпке-колокольчике. В уголке ее красного рта лихо торчала папироска в мундштуке. Блестящие глаза куклы, сделанные из черного агата, слегка потускнели, но я протерла их платком, и они снова весело сверкнули. С длинной шейки свисала нитка поддельного жемчуга, с запястья – бархатный мешочек. Я заглянула в мешочек и со смехом показала матери маленькие ножницы и миниатюрный флакончик духов «Шанель № 5».
– Это первого, самого первого выпуска, – ахнула мать. – Какая ценность! Храни.
Сестра Мари-Анж оставила мне свой молитвенник – сильно истрепанный, в потертом кожаном переплете. На последних страницах, где были оставлены чистые страницы, я увидела свое имя, написанное рукой Мари-Анж. Она молилась за меня всю жизнь…
Вдруг я услышала, что сестра Мишель разговаривает с матерью. Оказывается, она узнала ее.
– Это невероятно, – говорила она, смущаясь. – Знаете, мы ведь учим девочек шить. Сейчас появилось много магазинов готового платья, и это уже не так необходимо, но ведь и эти платья кто-то должен шить, и потом, жена и мать, хранительница очага, должна уметь это делать… Не согласитесь ли вы выступить перед девочками, сказать им несколько слов?
– Даже не знаю, что я могла бы им сказать, – отнекивалась мать, но я видела, что ей приятно и что она согласится.
И она согласилась.
Я боялась за это выступление. Боялась, что мать начнет рассыпать перлы своего парижского остроумия перед этими детьми, которых сиротами сделала война. Боялась, что она будет выглядеть надменной и резкой…
Неужели нужна целая жизнь, чтобы узнать человека?
Ни с кем моя мать не разговаривала так просто и искренне, как с этими бледными сиротками в одинаковых платьицах из самой дешевой материи. Она рассказала им о своем детстве в монастыре, о том, как ей впервые дали подрубить салфетку, а она исколола себе все пальцы и испачкала ткань кровью.
– Боюсь, я часто огорчала своих добрых наставниц упрямством и своенравием, но они все простили и помогали мне даже после выхода из монастыря. Те, кто заботится о вас сейчас, никогда не бросит вас на произвол судьбы, помните это – вам помогут найти работу и друзей…
Просто и мило Шанель говорила о том, как ее и сестру монахини устроили продавщицами в магазин «Святая Мария».
– Там продавалось приданое для невест. Знаете, эти белые оборки, тюль, кружева… Я чувствовала себя внутри огромного свадебного торта.
Со смехом она рассказывала о моде прошлых лет.
– Тогда женщине, чтобы одеться, требовалась помощь двух горничных. В узком корсете, кружевных шарфах, ужасно узких юбках женщина не могла ни есть, ни пить, ни гулять, ни дышать. Никакого удовольствия от жизни, разве только тебя считали нежным цветком, но это быстро надоедало! Шляпы были похожи на клумбы, и чего только не лепили на поля! Там были и цветы, и ягоды, и чучела птиц, и целые гнезда с лежавшими в них яичками, а венчалось все перьями, огромными, вздымавшимися аж до потолка.
Она рассказала о том, как стала делать простую и удобную одежду, чтобы женщинам проще жилось. Она говорила, что для хорошей осанки и отличного цвета лица нужны долгие прогулки, а не корсет и румяна. Она говорила, что жизнь нужно потратить на добрые поступки и интересные дела, вроде путешествий, а не на разглаживание складочек.
Девочки слушали с восторгом, пищали и толкались локтями. У Шанель разгладилось лицо, она смотрела на них с веселой нежностью, откровенно любуясь.
Когда мы, простившись, вышли из обители и пошли к машине, она сказала:
– Подари эту куклу своей дочери, ладно?
– Мама, я ведь уже говорила тебе. Я не хочу выходить замуж.
– Детка, ты уже большая, и я могу тебе сказать кое-что важное. Необязательно выходить замуж, чтобы иметь детей. Необязательно даже рожать детей, чтобы иметь детей. Ты могла бы усыновить ребенка… Война настоящая фабрика сирот…
Я промолчала.
Мне нечего было брать с собой, кроме чековой книжки, но куклу Коко и Евангелие я все же взяла. Выяснилось, что мама оплатила мне место на самом дорогом рейсе – лайнер компании «Локхид» был самым большим и одновременно самым быстроходным из тех, что пересекали океан. Мне предназначалась отдельная каюта, кровать в форме лилии с шелковым постельным бельем, а на обед – русская икра. У меня сводило пальцы на ногах от бессмысленной траты денег. Я лишена была возможности высказать матери свое негодование, там более что я знала – перед моим отъездом она перевела солидную сумму Серым Сестрам…
– Ты вернешься? – спрашивала она.
– Разумеется. Может быть, не скоро, но вернусь. Или приезжай ты. Покоришь Голливуд…
– Не поздновато? – усмехнулась она и поцеловала меня в висок. Как мало мне доставалось материнских поцелуев!
В аэропорту меня встречал Карл Бирнбаум… Я его едва узнала.
Я запомнила его щуплым, узкогрудым молодым мужчиной. Тогда, в Коннесрейте, я подумала, что у него чахотка, что он недаром вызвался участвовать в эксперименте над Терезой – рассчитывал, что та исцелит его. Не знаю, что в этой догадке было правдой. Теперь я видела перед собой пышущего здоровьем мужчину. Его волосы стали белоснежными, но в глазах сохранился молодой блеск, он выглядел подтянутым и бодрым. Его улыбка просто сверкала. Мне помнилось, что у него были плохие зубы. Видимо, я слишком пристально заглянула ему в рот, потому что Карл снова рассмеялся:
– Чудеса американской стоматологии! Как я рад вас видеть, Катрина, это просто удивительно. Как мне вас звать на американский лад? Мисс? Миссис?
– Это попытка узнать, не замужем ли я? Нет, я не замужем.
– Вот и хорошо, – заметил Бирнбаум.
– Отчего такое пренебрежение к замужним? Или вам кажется, как многим мужчинам, что брак действует дурно на умственные способности женщины?
– Ничего подобного. И не спрашивайте меня больше, иначе я застыжусь.
Мы как будто и не расставались, словно и не было всех этих лет, войны, боли, крови. Как будто только вчера мы гуляли в солнечной баварской рощице и говорили обо всем на свете!
– Знаете, я никогда не забывал вас, Катрина.
– Действительно? Ах, вы смеетесь над бедной доверчивой европейкой.
– Ничуть. Я чудовищно серьезен, и вам предстоит это узнать.
Он был серьезен во всем, что касалось работы.
– Что вы слышали о вашем земляке и коллеге по имени Жак-Йозеф де Ту?
– Он жил и работал в Париже и полагал, что при лечении душевной болезни возможно заменить ее симптомы симптомами, вызванными наркотиками.
– Для чего ему понадобилось подменять одни симптомы другими?
– Чтобы контролировать их. Ему казалось, он сможет это сделать. Он давал своим больным препараты Ca?nnabis. Ему удалось вызвать значительное улучшение у нескольких пациентов с депрессией. И те пациенты, что страдали маниями, тоже, казалось, успокаивались и расслаблялись под действием Ca?nnabis. Но это был временный эффект. Выздоровление не наступило, пациенты не могли вернуться к активной жизни. А у больных шизофренией Ca?nnabis вообще провоцировал обострение…
– Вы просто ходячая энциклопедия, моя дорогая Кэти – ничего, если я буду вас так называть?
– Отчего же. Это так современно и по-американски. Так что вы еще хотите знать об использовании наркотиков в лечении душевных болезней?
– Все, что знаете вы.
– Проверялось на эффективность применение амфетаминов пациентами, страдающими депрессией и нарколепсией. Я помню, как амфетамин рекламировали для похудения, его можно было купить без рецепта… Да, энергетический потенциал повышался. Но побочные эффекты были неприятными – сильное привыкание, при регулярном применении наблюдался противоположный эффект. Антигистаминные препараты, инсулиновый шок… Об этом я не говорю. Как и о лоботомии. Кстати, дорогой доктор, вы знали, что именно лоботомия послужила косвенным признаком для моего ареста гестапо?
Бирнбаум выдохнул.
– Вы расскажете мне об этом подробнее, Кэти?
– Непременно. Еще успею надоесть вам рассказами о моем героическом прошлом.
– Буду рад. А вы будете рады услышать, что часы этой бесчеловечной процедуры сочтены. Тик-так. Здесь, в Америке, синтезировали вещество хлорпромазин. Его используют во время хирургических операций в качестве обезболивающего. Один местный врач обратил внимание прежде всего на успокаивающий эффект хлорпромазина и предложил его использование в психиатрии. Нам с вами предстоит выяснить его действие на психических больных. У нас будет много работы. Знаете, в Америке ценятся люди, умеющие работать.
Я не сомневалась. Первые дни в Америке я часто вспоминала повесть английского фантаста Герберта Уэллса – про машину времени. Мне казалось, что я села в такую машину вместо самолета и попала, по крайней мере, на десять лет вперед. Эта страна была молода, и я сама стала в ней моложе. Все тут было новое, хромированное, блестящее. Все двигались быстрее, быстрее говорили и соображали.
Вдруг мне открылся смысл выражений «Новый» и «Старый» Свет. Я была из Старого Света, но хотела принадлежать к Новому, хотела вдохнуть этот воздух, хотела жить на этих скоростях. Мне осталось только пожалеть о том, что я не уехала в Америку раньше. Но я не жалела.
В Америке мне не нравилось только одно – расовая сегрегация. Во Франции темнокожие не были ущемлены в правах. А тут меня коробили таблички на дверях туалетов, над рядами сидений в автобусах и поездах: «Только для белых»…
Я сказала об этом Карлу, и он покровительственно похлопал меня по плечу:
– Вам есть за что бороться, бойцовая курочка! Напишите об этом своей матушке, пусть она убедится, что и у нас тут не все хорошо.
Но письма, которые присылала мать, только утверждали меня в правильности принятого решения. Она писала, что мир рассыпается вокруг нее как карточный домик, что люди, которых она знала и любила, умирают. Умер великий князь Дмитрий, ушел из жизни Жозе Мария Серт, умерла Вера Ломбарди.
«Не понимаю, с чего бы им всем умирать? Я говорила им, чтобы они были умеренны в еде и страстях, больше спали, больше гуляли. Они меня не слушались, и вот результат».
Кажется, мать была уверена в том, что ее друзья умирают просто ей назло. Но ведь не у каждого человека есть такой запас энергии!
«А я, знаешь, решила не умирать. Не позволю этому «новому взгляду» пережить себя. Ты заметила, в нем проявилось все, что мне так ненавистно было еще до той, первой войны? Опять корсеты, пружины, поддерживающие грудь, китовый ус, расширяющий юбку, осиные талии, крахмальные нижние юбки. Скажи, неужели в Америке носят такое? Как же они садятся в автомобиль? Совершают прогулки? Знаешь, недавно в одном отеле я чуть не уселась на колени к такой моднице – сидя, она точь-в-точь напоминала кресло, а я была без очков. Если ты все-таки выйдешь замуж за этого еврея, то сшей себе приличное подвенечное платье. Я оплачу его. Шей только у Баленсиаги – он единственный человек, который понимает, что нужно живой женщине, а не фарфоровой кукле. Мне не нравятся его костюмы с прямым свободным жакетом, туникой или рыбацкой курткой, но его вечерние платья прелестны – струящиеся ткани, пояса из кожи или деревянных трубочек, атласные банты лавиной… Из нас всех Баленсиага – единственный подлинный кутюрье. Он один способен кроить ткань, моделировать ее и шить из нее платье своими руками. Мы же не более чем рисовальщики… Жаль, что на вашей свадьбе не будет никого из твоих родственников, словно ты совсем одинока на этой земле. Быть может, кто-то из твоих друзей живет в Америке?»
Я обещала матери сшить платье от Баленсиаги и описывала ей, что носят в Америке. Умалчивала я лишь о собственном гардеробе – я открыла для себя джинсы, белые блузки, похожие на мужские сорочки, и виниловые плащи для дождливой погоды.
А на регистрацию нашего с Карлом брака я отправилась в сатиновом платье в цветочек, из которого можно было бы сшить парашют.
Я была беременна близнецами.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.