Глава седьмая НОРМАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ
Глава седьмая
НОРМАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ
Моя мама, Розель Симон, скончалась в 1981 году после тридцати пяти лет пребывания в Израиле. С ее смертью мы с мужем потеряли самого дорогого спутника жизни. Она очень любила своих внуков, наших троих сыновей, детей Манфреда с Дитой и свою правнучку — дочь нашего Дорона. Те, в свою очередь, были к ней очень привязаны. Для всех нас ее смерть была большим ударом. В немалой степени именно ее мудрости мы обязаны своим счастьем.
Потеря мамы стала для меня одним из самых болезненных событий после войны. Я снова потеряла способность улыбаться едва ли не на целый год. На меня нахлынули воспоминания о Холокосте, я снова переживала мучительную боль и страх. Пока мама была жива, мы с ней поддерживали друг друга, и я никогда не оставалась один на один со своей памятью, ведь мы вместе прошли через эти испытания. Она была моим единственным другом в гетто, когда я была еще девочкой, мы с ней вместе видели, как расстреляли дядю Бенно, мы с ней вместе встретили весть о том, что немцы увезли и убили папу. Мы вместе терзались страхом в концлагере от того, что нас в любую минуту могут разлучить или немцы, или сама смерть. И вот безжалостная смерть добилась своего. Мама прожила после войны долгие счастливые годы, но мое горе от утраты было очень глубоким.
Первые годы жизнь на новом месте, в новой стране была трудной и некомфортной, но мама никогда не жаловалась. Она поехала в Палестину вовсе не потому, что мы с Зеевом приняли такое решение. Нет, мама сознательно сделала свой выбор. Она стала убежденной сионисткой. Она самоотверженно учила иврит, пусть даже не смогла достичь в нем совершенства. Нам все приходилось начинать с нуля, и мы помогали друг другу. Новую жизнь мы осваивали плечом к плечу. Все наши трудности мама разделяла с нами на равных.
Первые годы мы прожили в Хайфе и вместе снимали квартиру. Мы с Зеевом работали, а мама пекла на продажу печенье. Имущества у нас не было никакого, нам удалось привезти с собой немного одежды, которую присылали из Америки родственники, подаренную на свадьбу картину и одеяло со следами крови как память о плавании на барже перед освобождением. Но нам и этого хватало. Мы были так благодарны судьбе за то, что остались в живых, что довольствовались минимумом.
До войны наш дом стараниями мамы был полон различных милых безделушек, но ни одной из этих вещиц у нас не осталось. Мама никогда не горевала об этих потерях, но до последнего вздоха она оставалась леди, какой она была в лучшие свои дни во Франкфурте, одеваясь с отменным вкусом и держась с редким достоинством. Она даже снова села за фортепьяно, как только мы смогли обзавестись инструментом. Мои мальчики любили ее и восхищались ею, они старались бывать с ней как можно чаще и очень ею гордились.
Время, проведенное нами вместе в гетто и концлагере, сблизило нас с мамой настолько, насколько вообще могут быть люди близки между собою. Мы понимали друг друга с полуслова. Я могла открыто говорить с нею на любую тему и всегда могла рассчитывать на ее четкий и внятный ответ. Она сохранила ясность ума до самой последней минуты. К несчастью, в последние свои годы мама не могла свободно передвигаться — она сломала шейку бедра и была вынуждена ходить с палочкой; но все эти неудобства и сильную боль переносила с присущим ей мужеством.
Мама вообще никогда не жаловалась, и мы с Зеевом в этом следовали ее примеру, хотя работать приходилось много и тяжело. Для нас самым важным было то, что мы все вместе в нашей новой стране. Во время войны за независимость на нас обрушились новые опасности. Однажды на Нижний город в Хайфе, неподалеку от того места, где мы с Зеевом работали, упала бомба, и был такой грохот, как тогда, когда русские обстреливали Штуттгоф. Мама очень расстроилась, и нам пришлось перейти на другую работу, поближе к дому, где, по мнению мамы, опасность была меньше.
Во время этой войны мы с Зеевом служили в Армии обороны Израиля (ЦАХАЛе). Я работала в полевом госпитале, Зеев был просто солдатом. Днем я чувствовала себя достаточно уверенно, но ночью меня одолевали кошмары. Однажды я проснулась среди ночи, охваченная ужасом: мне приснилось, что я снова в Торуне с распухшей ногой, что капо куда-то тащит меня и бьет. Я кричала по-немецки и звала на помощь, я всех разбудила. Мне понадобилось немало времени, чтобы успокоиться. Им понадобилось немало времени, чтобы заставить меня поверить в то, что я невредима и нахожусь в Израиле.
Пока мы жили в Хайфе, я часто глядела на море и вспоминала о двух наших с мамой путешествиях. Как непохоже между собой оказалось наше плавание по Балтике, когда нас в любую минуту могли бросить в холодные волны, и второе, когда я снова обрела способность смеяться, потому что мы приближались к своей стране.
После войны за независимость самым сильным моим желанием стало рождение детей. Но у меня был туберкулез, и мне сказали, что роды могут оказаться опасными.
— А почему? — спросила я врача. — Кому при этом грозит опасность — мне или ребенку?
Узнав, что мне, а не ребенку, я решила идти на риск, и мой первенец, Дорон (это имя означает «подарок»), родился в 1951 году. Акушер, который принимал Дорона, знал Зеева еще по Дахау; его умение и забота помогли мне избежать кесарева сечения, сделав возможными следующие роды, которые подарили мне двух следующих сыновей, Одеда и Гиля.
Мы с Зеевом не хотели, чтобы на наших детей падала тень Холокоста. Пусть они знают, что мы прошли через концлагеря, но мы никогда не будем рассказывать им страшные подробности. Я хотела, чтобы они восхищались нами, а не жалели за то, что мы оказались жертвами нацистского террора. Я хотела быть просто любящей матерью своим сыновьям. Еще больше я не хотела, чтобы мои мальчики почувствовали, что мне не хватает образования, ведь я не могла учиться во время войны. Я стала много читать и копить знания, чтобы обсуждать с ними школьные задания и помогать им в учебе. Я много лет работала лаборанткой в самых различных медицинских клиниках и за это время окончила множество курсов, получив знания в объеме ученой степени бакалавра микробиологии.
Я так и не вернулась к ортодоксальному иудейству моей юности. Возможно, я потеряла веру, когда мой отец был расстрелян. Как я могла верить в бога, который допустил, чтобы убили доброго, искренне религиозного человека только за то, что он попытался спасти ни в чем не повинных детей? Я часто обращалась к богу, а он меня не слышал, но я чувствовала, что когда-нибудь он услышит мои молитвы, как это и случилось на барже, тонущей посреди Балтийского моря, или когда мама чудесным образом избавилась от дизентерии.
Во время войны я придерживалась принципа, который по-немецки звучал так: «Em Schlag zu meiner Rechten, ein Schlagzu meinen Linken, nur triff mich nicht».[7] Тогда по-другому было нельзя. Такая позиция помогала экономить силы и поддерживать своих ближних. Часто у нас были все основания подумать: «Все. Это конец». Но это не было концом. Шансы выжить были так ничтожно малы, а система уничтожения так убийственно жестока, что спасение каждого узника воспринималось как чудо. Но чудо случалось только с тем, кому удавалось победить отчаяние. Я всегда верила, что уцелею, я не теряла надежды на спасение. Мне только было непонятно, почему весь мир делает вид, что ничего не происходит, в то время как нам причиняют столько страданий? Как могло случиться, что целых пять лет никто не спешил спасать нас?
До сих пор я говорю себе: «Забудь эти пять лет своей жизни. Хватит об этом. Живи тем, что у тебя сейчас есть, живи для будущего». Мне хочется забыть о прошлом навсегда, убежать от него, скрыться. Но я не убегаю. Потому что, во-первых, от прошлого убежать нельзя, а во-вторых, что значит забыть? Кого забыть? Папу, дядю Бенно, маминых родителей и вообще всех, кого замучили и убили? Это означало бы предать их. Вот почему я обязательно встречаюсь с израильскими школьниками в День памяти жертв Холокоста, хотя мне очень трудно и больно рассказывать им о своих страданиях, и весь ужас минувших дней снова наполняет меня. Я чувствую себя обязанной рассказать нашим детям правду о Холокосте, пока еще живы те, кто прошел через ад и остался в живых.
Несколько лет назад в Иерусалиме состоялась встреча переживших Катастрофу. Сначала я решила не принимать в этом участия. Но какая-то сила вдруг подхватила меня и потащила в Иерусалим. Кончилось тем, что я провела на конференции полных три дня и с трудом заставила себя вернуться домой.
Наблюдая за участниками встречи, я обнаружила странную закономерность: приходили нормальные люди, но едва они переступали порог, как тут же преображались. Их походка менялась. Они начинали волочить ноги, хромать, сутулились, опускали головы и прижимали руки к груди. Они становились такими, какими были сорок лет назад.
В зале были выставлены эмблемы различных гетто и концлагерей со списками заключенных. Мы вглядывались в лица живых, мы читали эти списки, стараясь найти знакомые имена. Среди собравшихся я не встретила знакомых ни из Ковенского гетто, ни из концлагеря Штуттгоф, но обнаружила в списках имена нескольких девушек, которые учились вместе со мной в Ковно перед войной. Теперь они жили в Австралии. «Слава Богу, — подумала я. — Слава Богу, они живы». К сожалению, мне не удалось получить их адреса, и я не могу им написать.
Многие из бывших узников заболели шизофренией, а я отделалась «всего лишь» инсомнией — хронической бессонницей. Это не означает, что меня мучили кошмары, я просто не могла уснуть. Днем я чувствую себя замечательно, но ночью, особенно в кризисных ситуациях — а надо сказать, жизнь в Израиле богата такими ситуациями, — мне очень плохо, и я говорю себе: «Все, больше не могу». Во время войны Судного Дня, когда мой муж и сыновья были мобилизованы, я пошла добровольцем в госпиталь, кроме того, навещала семьи раненых и погибших — и все это время чувствовала себя на краю гибели. На грани безумия. Мой сын Одед, который служил в танковых войсках, участвовал в одном из самых кровавых сражений этой войны, я знала о грозящей ему смертельной опасности, и это было для меня совершенно невыносимо. Когда я услышала, что он возвращается невредимым, я почувствовала такую радость, какую можно сравнить лишь с тем чувством, которое мы испытали в момент освобождения от ужаса концлагерей.
У меня нет сил посещать кладбища — я делаю исключение только для могилы моей мамы, которую навещаю каждую пятницу. На кладбище мне мерещатся горы трупов. Думая о тех временах, я неизбежно прихожу к тому, что было нечто худшее, чем смерть. В тех кошмарных условиях люди легко деградировали. Немцам было легко убивать тех, кто потерял человеческий облик, они и так смотрели на евреев, как на насекомых-паразитов. И после смерти они относились к нам, как к мусору. Но не все деградировали, и моя жизнь тому пример.
Как я уже упоминала, мне часто приходится выступать перед школьниками, кроме того, я написала книгу, чтобы люди не забывали о зверствах нацистов по отношению к еврейскому народу. Конечно, подобная работа исключительно важна. Ничего, кроме высочайшего уважения, у меня не вызывают люди, создавшие Яд-ва-Шем — Институт памяти жертв Катастрофы в Иерусалиме, равно как и в других местах, как в Израиле, так и за рубежом. Не позаботься они о том, чтобы собрать документы и свидетельства, не построй они музеи, не создай специальные образовательные программы, то даже еврейский народ со временем, скорее всего, забыл бы об этой трагедии. А если мы, евреи, забудем об этом, то и другие народы, неевреи, тоже будут рады стереть всякое воспоминание о Холокосте, и тогда повторение катастрофы станет неизбежным.
Но я не могла посвятить этому полностью свою жизнь. Это был не мой путь. Я более тяготела к социальной активности, к работе с людьми. Урок, который я лично извлекла из всего, что мне и моей семье довелось пережить, состоял в том, что под влиянием внешних физических и социальных факторов люди быстро приходят в уныние и деградируют, поэтому им, не жалея сил, нужно помогать. Я взвалила на себя, совершенно добровольно, тяжелую ношу помощи другим людям, чтобы научить их заботиться о себе.
Я начала свою работу добровольцем в начале 1950 года, но, будучи молодой матерью, не имела времени посвятить себя большому количеству проектов. Я растила двух сыновей, работала на трех работах (лишь много позднее мне удалось устроиться на одну полную ставку), вести дом и наверстывать упущенное в образовании.
После того, как в 1965 году мы перебрались в Иерусалим (в то время я уже носила третьего сына), я включилась в программу, организованную движением «Бней-Брит», которая призвана была помочь иммигрантам из восточных стран. Идея состояла в том, что каждая из пятидесяти израильтянок-добровольцев возьмет шефство над одной иммигрантской семьей из иерусалимского квартала Ромема, где социальные проблемы стояли особенно остро.
Я сразу же увидела, как много пользы могу принести. Женщины в этих семьях не знали, как обращаться с незнакомыми им прежде израильскими продуктами. Я начала с того, что помогала им составлять ежедневное меню и рассчитывать правильно расходы на питание, и во многих случаях добилась того, чтобы они включали мясо или птицу в свой субботний или праздничный рацион.
Многие семьи нуждались в самом необходимом: им нужны были кровати, постельное белье, керосиновые обогреватели, одежда. Я организовала сбор пожертвований среди владельцев лавок и предпринимателей различного уровня, уговаривая их сделать взнос в пользу нуждающихся, я стала собирать поношенную одежду для моих подопечных. Когда я сама верю во что-нибудь достаточно сильно, то могу убеждать и других.
Семьи, проживавшие в Ромеме, отвечали мне теплой признательностью, и я сама вскоре привязалась к ним всей душой. Может показаться странным, что человек из богатой еврейской семьи, прошедший сквозь ужасы гетто и концлагерей, так быстро нашел общий язык с людьми, на него непохожими. Возможно, секрет в том, что я никогда не относилась к ним свысока. Никогда не пыталась предстать в их глазах кем-то, кем я не была на самом деле, как никогда не пыталась насильно заставить их быть другими, чем они были на самом деле. Вскоре я обнаружила, что провожу в Ромеме все свое свободное время. Проблем было так много. Я отправлялась в этот район прямо с работы и переходила от одного дома к другому. В то время как я все глубже и глубже втягивалась в дело помощи порученным мне семьям, другие женщины, таким же образом приступившие к той же работе, постепенно бросали ее. Они видели, что единственная возможность добиться успеха — это работать так, как работала я, день и ночь, без передышки, на что у них просто не хватало сил. «Для этого существует социальная служба», — говорили они в свое оправдание. И они были правы. Подобная деятельность лишь тогда может рассчитывать на успех, когда она хорошо организована и вовлекает широкие слои общества. Индивидуальные усилия тоже могут быть успешны, но они в состоянии охватить и затронуть лишь малую часть проблемы, не проникая вглубь.
После двух лет работы по программе «Бней-Брит» я решила создать свой собственный, независимый проект «Ромема» и принялась его проталкивать. Прежде всего, как я уже сказала, следовало позаботиться о самом необходимом, материальном. Это была непростая задача. Одна из «моих» семей осела в арабской деревушке Лифта, расположенной под обрывом неподалеку от въезда в Иерусалим, с которым Лифту соединяла немощеная дорога. Семья насчитывала двенадцать человек, а туалета не было, и единственный кран с водой находился у них на кухне. Глава семейства был опытным строительным рабочим, но где он мог найти цемент, шлакоблоки, кафель, чтобы построить ванную. Мы с Зеевом нашли материалы. У этих людей было и желание, и умение; получив поддержку, они прогрессировали изумительно быстро.
Другой ключевой проблемой было образование — область, в которой родители были не в состоянии помочь своим детям или могли в самой незначительной степени, ибо сами не получили никакого образования. Очень часто они не могли позволить себе даже купить учебники для детей, не говоря уже об энциклопедиях, атласах, словарях и просто книгах для общего развития.
Для решения этой проблемы я нашла деньги и договорилась с одним из книжных магазинов в Нижнем городе, чтобы дети из составленного мною списка (более трехсот) могли получать в нем необходимые им учебники — подержанные, но вполне пригодные. Я также записала этих детей в районную библиотеку и требовала, чтобы они брали там книги, читали и каждую неделю рассказывали мне о прочитанном. Точно так же я взяла в привычку ежедневно обходить семьи, находившиеся под моим попечительством, и проверять, как дети приготовили свои домашние задания. Если оставалось время, я заходила в школы и интересовалась, как идут дела у моих подопечных; я регулярно посещала родительские собрания, помогая матерям установить более тесные контакты с учителями. И в конце всего, я настояла на том, чтобы старшие ребята помогали в учебе младшим. Это был мой пунктик: люди, которые получают помощь, должны немедленно сами помогать кому-то.
Несмотря на помощь в учебе и усиленное внимание, контрольные тесты интеллектуального развития показывали очень низкий уровень детей из квартала Ромема. Мне пришлось приложить немало настойчивости на переговорах с попечительскими советами школ, обещая им, что я лично берусь отвечать за подготовку и успехи отстающих детей. Сейчас я могу с гордостью сказать: в большинстве случаев дети меня не подвели. Многие из них успешно окончили школу, колледж и некоторые даже университет. Тем не менее, я в состоянии была помочь только тем детям, которые хотели и были в состоянии принять на себя ответственность за собственное будущее. В Ромеме были очень серьезные социальные проблемы общего порядка: преступность, алкоголизм, наркотики. Так что я могла иметь дело лишь с теми, кто обладал достаточной силой воли, чтобы противостоять окружающей среде. И когда я видела, что ребенок хочет добиться успеха и готов приложить усилия, я делала для него все возможное.
Едва ли не каждый день на улицах Иерусалима я встречаю кого-нибудь из своих бывших подопечных. Как-то раз полицейский, наблюдая, как я пытаюсь припарковать свою машину, подошел ко мне и, улыбаясь, сказал: «Труди, ты меня помнишь? Не беспокойся о машине, я присмотрю за ней». Другой, еще один их них, ставший администратором престижного отеля, пригласил меня и чуть ли не насильно угостил чашкой кофе с пирожным. Из рук Президента Израиля я получила премию как лучший доброволец страны, но успехи, достигнутые моими мальчиками и девочками, по сию пору я рассматриваю как самую вдохновляющую награду.
В конце 1970 года мы с мужем получили возможность прожить несколько лет в Париже и уехали в Европу. С самого начала я испытывала по этому поводу довольно смешанные чувства, поскольку вынуждена была оставить в Израиле маму и двух старших сыновей. Наш первенец, Дорон, был уже женат, Одед учился в университете. Равным образом беспокоилась я и об оставленных мною семьях в Ромеме. Кто позаботится о них сейчас, когда меня нет рядом?
Так что понятно теперь, почему первые полгода или более того, пока я тревожилась о своих сыновьях и опекаемых мною семьях, я не слишком-то радовалась своему пребыванию в Париже. Я получала письма каждый день — у бедняков одни проблемы сменялись другими. Я делала все, что могла, сообщаясь по почте. Я писала письма школьным администраторам и другим официальным лицам, но при этом ясно понимала, что этого недостаточно. И тогда у меня родились две идеи.
Первая: я знала, что многие французские евреи родом из Северной Африки и Среднего Востока, и мне удалось убедить несколько десятков сефардских еврейских семей во Франции, пусть не самых богатых, взять под свое покровительство и оказать посильную помощь бедным семьям в Иерусалиме. Они начали переписываться, потом последовали бандероли и посылки с одеждой, пусть даже бывшей в употреблении, денежные переводы и, наконец, личные встречи в то время, когда французы оказывались в Иерусалиме. Эти отношения продолжаются у многих десятки лет.
Вторая моя идея, в конце концов, обернулась грандиозным и самым значительным проектом. Еще в Иерусалиме я заметила, что забота о состоянии зубов подавляющему большинству абсолютна не по карману. А кроме того, сюда же присоединилось множество вредных привычек: матери давали своим детям слишком много сластей, как бы компенсируя им тяготы жизни; равным образом они не объясняли своим детям необходимости ухода за зубами, не объясняли, как пользоваться зубной щеткой после каждого приема пищи, не объясняли вообще ничего. Ни министерство здравоохранения, ни государственные оздоровительные программы не имели в своем распоряжении достаточно средств, чтобы решить эту проблему, так что дети бедняков, похоже, были обречены ходить с гнилыми зубами всю свою жизнь. Я понимала, что могу рассчитывать только на добровольцев. Но кто из зубных врачей мог помочь мне? И каким образом? Что касается Израиля, то я знала, что все израильские стоматологи как минимум один месяц в год служили в армии, так что времени на добровольную помощь у них просто не было. Но почему бы не попросить помощи у специалистов из-за рубежа?
Я начала оговаривать мою идею с разными людьми и договорилась с шестью французскими стоматологами. Они согласились приехать в Иерусалим летом 1979 года. Но где они будут работать? Следующей проблемой стало помещение для зубоврачебной клиники. Чтобы не затягивать это повествование, скажу только, что мне пришлось совершить недолгое путешествие из Парижа в Иерусалим в конце 1978 года, чтобы основать там благотворительную зубоврачебную клинику; в это же время я нашла, арендовала и отремонтировала подходящее для моих целей старое здание. Вернувшись во Францию, я уговорила производителей медицинской техники подарить нам двадцать тонн самого современного оборудования. Затем я обратилась к руководству израильской компании морских перевозок, и они согласились бесплатно доставить весь этот груз. Я умудрилась беспошлинно провезти это оборудование через таможню, убедив их в том, что иначе к лету клиника не будет готова принять врачей и пациентов и благотворительная акция сорвется.
С тех пор мы постоянно расширяем состав дантистов-добровольцев, и на сегодняшний день их насчитывается уже девятьсот из девяти различных стран. Они самостоятельно прибывают в Израиль и работают у нас по две недели — некоторые ежегодно, а некоторые даже два-три раза в году. Пациенты к ним приходят по направлениям бюро социальной помощи, и, разумеется, мы не делаем различий между евреями и арабами. Мы требуем от больных посещения курсов медицинской гигиены как непременного условия получения стоматологической помощи. К настоящему моменту ее уже получили у нас тысячи детей.
Все это время, занимаясь проектом «Ромема» и зубоврачебной клиникой, которая работает по сию пору, я не давала себе ни минуты перерыва вне зависимости от того, насколько мой день был заполнен делами фонда, общественными связями, административными хлопотами и встречами.
Каждый день хоть чем-то напоминает мне о Холокосте. Чувства плохо поддаются контролю. Картины прошлого преследуют меня. Мне часто мерещится военный госпиталь. Стоит мне зайти в общественный туалет, и я внезапно вижу, что стою на коленях и чищу загаженные унитазы. Или когда Зеев паркует машину у «Хилтона», возле концертного зала, и мне на глаза попадается дым из каминных труб отеля, мне вспоминается крематорий в Штуттгофе. Мне тогда становится уже не до музыки, у меня в ушах звучат предсмертные стоны. А картина Акселя Бенца на стене гостиной нашего дома в Иерусалиме напоминает мне о добром сердце, которое нашлось все-таки среди бесчисленных врагов. И я еще глубже, еще сильнее ощущаю благодарность к нему за то, что он, с таким риском для себя, отдал мне свои золотые часы.
Иногда я даже сама не знаю, что именно нажимает на спусковой крючок памяти. Например, картина моста в Ковенском гетто часто является мне безо всякого повода. Я вижу вереницу евреев, волокущих свои пожитки через мост, ведущий их к гибели, и мне хочется закричать: «Остановитесь, бросьте свои узлы и чемоданы — они вам не понадобятся! Не будьте покорными! Бегите отсюда прочь! Прячьтесь! Не давайте нацистам убивать вас!» Но я молчу, они не услышат меня. Даже если бы кто-нибудь тогда попытался их остановить на том мосту и сказал бы им, что они идут на верную смерть, они не стали бы его слушать. Потому что летом 1941 года у евреев не было шансов спастись от смерти. И бежать им было некуда.
И картошка всегда напоминает мне о тех временах. До сих пор стоит у меня во рту вкус водянистой бурды, которой нас кормили в лагерях. Как счастлива я была, если мне удавалось выловить из жижи кусочек картофельной кожуры. Да ни один миллионер не в состоянии испытать такое блаженство от изысканной пищи, какое мне удавалось получить, если вдруг я находила в поле гнилую картофелину, — пусть испорченную — но ведь какую-то часть ее можно употребить, если удастся пронести в гетто. Я была настоящим специалистом по части картошки и до сих пор могла бы выступать в этом качестве; я ничего не забыла. Точно так же я знаю симптомы надвигающейся депрессии. Если я, будучи полностью в здравом уме и ясном сознании, вдруг начинаю покупать огромное количество хлеба и припрятывать его, — это самый верный признак. И еще. Каждый раз, когда мой муж спрашивает меня, каким маршрутом ехать домой, я превращаюсь в испуганную девчушку, я боюсь, что нас снова остановят нацисты и направят на нас свои винтовки, как тогда, в 1934 году.
Иногда я начинаю сомневаться, какой смысл рассказывать об этом? Разве кто-нибудь, не прошедший через гетто и лагеря, не видевший войны, сможет понять меня? Кому нужны мои страдания? Кому какое дело до боли и страха миллионов людей, уничтоженных только за то, что они были евреями, до горя их близких? С одной стороны, эти сомнения огорчали меня, с другой, наоборот, стимулировали мою работу над книгой. Нет, говорила я себе, ты обязана, ты должна растопить даже самое ледяное сердце.
И еще: я вовсе не хотела писать книгу о себе, моя жизнь во время войны — всего лишь пример, один из очень и очень многих, и я прибегаю к нему только потому, что это мой единственный материал. Я все это сама пережила. До того, как я начала свою работу над этой книгой, мои воспоминания казались мне очень яркими и богатыми, но по мере того, как я стала углубляться, обнаружилось, что огромное количество самых страшных подробностей и деталей стерлось в моей памяти, оставив только мучительные ощущения, которые уже никогда меня не оставят. Они проникли в тело, в кожу и кости, — все, кто пережил Холокост, могут это подтвердить. Когда читатель перевернет последнюю страницу моего повествования, он снова вернется в сегодняшний день к своим друзьям, близким и детям, а я и все оставшиеся еще в живых узники гетто и концлагерей останемся наедине со своим горем и болью.
И нам никогда не дано от этого уйти.
Никогда.