Часть IV 1941–1945 годы
Часть IV
1941–1945 годы
С 17 июня 1941 года начинались малые гастроли МХАТа в Минске. В репертуаре гастролей были: «Турбины», «На дне», «Школа злословия», «Тартюф». Артисты, не занятые в этих спектаклях, играли на основной сцене в Москве. Декорации, как всегда, были отправлены заранее. Постановочной частью руководил Вадим Васильевич Шверубович, административной — Федор Николаевич Михальский со своим помощником Снетковым, художественное руководство было поручено Ивану Михайловичу Москвину.
Как известно, 22 июня Молотов объявил о вероломном нападении Германии без объявления войны и о жестоких бомбежках наших городов в ночь на 22 июня. Мы с ужасом услышали о том, что бомбили Минск.
Распоряжением нашего тогдашнего директора Калишьяна приказано было продолжать гастроли. Известно, что Алла Константиновна Тарасова категорически протестовала против такого приказа и стала хлопотать в правительстве о его отмене.
Телефонная связь с Минском была прервана. О судьбе ста человек — актеров, вокальной и постановочной групп ничего известно не было.
В театре сразу создали несколько бригад для шефских концертов, главным образом, на призывных пунктах и на вокзалах перед отправкой воинских частей на фронт.
Мы продолжали репетировать «Куранты», а после окончания спектаклей дежурили в конторе Ф. Н. Михальского у телефонов по два человека до 8 часов утра на случай важных приказов и в ожидании вестей из Минска.
Моя мама в эти страшные дни гостила в Кратове, в поселке старых большевиков, у друзей по Красноярску Клоповых. А брат 23 июня, на второй день войны, должен был явиться на сборный пункт. Я приехала к нему, проводила его до соседней улицы (дальше он меня не пустил), а Наташа поехала за мамой в Кратово.
У нас, москвичей, был дом, и мы еще не знали воздушных налетов, а наши товарищи в Минске подвергались смертельной опасности. Оказывается, в первую же бомбежку было много разрушений и человеческих жертв, но наши решили, что спектакли должны идти. Из нашей группы физически никто не пострадал.
Минск продолжали бомбить, и 24 июня фашистская бомба попала в здание театра, сгорели декорации гастрольных спектаклей. Гастроли оборвались. Все жались в гостинице, пока уцелевшей, ожидая распоряжений от местного руководства, а их не было. Наконец появились люди и предложили Ивану Михайловичу Москвину уехать в Москву в легковой машине.
Елизавета Феофановна Скульская, жена Михаила Михайловича Тарханова (он с сыном в это же время был в Выборге, на премьере своих студентов), в те дни была все время с Москвиным. Она рассказывала мне, что в такой ярости видеть Москвина ей никогда не доводилось. Не выбирая выражений, он гнал этих людей и требовал хотя бы один грузовик.
Все-таки удалось добиться грузовой полуторки, в которую были помещены женщины и дети. Остальные пошли пешком. Город горел. Машина отвозила людей на несколько километров и возвращалась за теми, кто шел пешком. Так они и передвигались — ехали и шли, собирали топливо для машины и прятались от бомбежек. Бросили все, остались кто в чем был. (У Ивана Михайловича сгорели ордена вместе с парадным костюмом, оставшимся в гостинице. Впоследствии, когда было необходимо, он надевал ордена Ленина и Трудового Красного Знамени, которыми к тому времени был награжден театр.)
Кажется, это было в ночь на 27 июня. Софья Николаевна Гаррель и я дежурили в конторе Михальского. Раздался телефонный звонок, и голос произнес: «Примите телеграмму». Мы замерли. Я слушала, Соня записывала: «Двумя группами вышли Минска направлении Борисова все живы». Каким чудом дошла эта телеграмма?
В продолжение всей ночи мы по телефонной книжке Михальского обзванивали родных и близких наших товарищей.
Как выяснилось потом, они разделились: группа рабочих сцены во главе с Вадимом Шверубовичем и Леонидом Поповым пошла самостоятельно, все остальные — с Москвиным и Михальским. Конечно, если бы не Иван Михайлович, все могло бы быть гораздо трагичнее.
28 июня, придя утром на репетицию, я увидела в комнате младшего администратора, у нашего служебного гардероба Михаила Михайловича Тарханова. Был он серый, заросший, измученный, в грязном костюме и тихонько плакал. Рядом стоял сын Ваня, тогда подросток. Они вернулись из Выборга, где их застала война. Тархановы пришли прямо в театр после мучительного возвращения. Они пережили много страшного по дороге в Москву. Им уже сказали, что есть вести от «минчан».
А 29 июня ранним утром помощник директора Игорь Нежный поехал в Вязьму — конечный путь электрички. И только там Иван Михайлович Москвин согласился сесть в легковую машину, усадив с собой Лидию Михайловну Кореневу. Остальные ехали поездом, и их встречали в Москве. Иван Михайлович появился дома, держа в руке обломки удочки — единственное спасенное им «имущество».
Наш театр — обе его сцены — работал с большой нагрузкой, концерты и выступления для армии шли ежедневно.
В первые месяцы войны моральное состояние было очень тяжелым, даже не чувствовалось усталости, а только черная тоска.) Моя сестра Наташа и мама остались вдвоем. В конце июня Наташа поступила на курсы медсестер.
Разные предприятия и наркоматы готовили к эвакуации. Москва пустела. Ночные дежурства в театре продолжались. У подъездов и ворот некоторых домов появились надписи «Бомбоубежище» и стрелка, указывающая вход.
Начали эвакуироваться в глубокий тыл семьи писателей, артистов, кинематографистов… Уехала с матерью и маленьким Шурой Ангелина Степанова. Отправил семью в Свердловск Добронравов, туда же уехали жена и дети Ливанова. Петкер куда-то увез жену и сразу же вернулся. Многие семьи были разделены.
Как-то в самом начале июля, поздно вечером, к нам пришел Фадеев. Наверное, часу во втором ночи раздался телефонный звонок. Я подошла. «Это квартира Дорохина? Говорят из ЦК. Товарищ Фадеев у вас?» Я позвала. Он коротко отвечал: «Да, да». И еще что-то. Потом сказал мне: «Дай зубную щетку», пошел в ванную, почистил зубы, умылся и уехал. Мы с мужем просили, чтобы он позвонил потом. Часов в 5–6 утра Александр Александрович позвонил и сказал только: «Пока спите спокойно».
А вечером была первая воздушная тревога — ложная, но все думали, что она настоящая. Жильцы нашего большого дома 5/7 по нынешней улице Немировича-Данченко стали спускаться в подвалы, в котельную и прачечную. Многие были с собаками, мы тоже пошли с нашим Прохором. И вот ведь, злейшие враги — боксеры и овчарки, всегда кидавшиеся друг на друга, тут вели себя сдержанно, прижимаясь к ногам хозяев, и только иногда сильно дрожали. Это был единственный раз, когда мы с мужем были в нашем бомбоубежище. Елену Григорьевну нашу дети увезли под Каширу — на родину.
Через день-два стало известно, что наш «золотой фонд», наших старейшин, а их в Москве был много — художников, музыкантов, певцов, артистов академических театров — отправляли с семьями в Нальчик — беспрекословно.
6 июля в санатории «Сосны» внезапно скончался Леонид Миронович Леонидов. Была короткая гражданская панихида и кремация, все очень спешно. Помню растерянные лица Анны Васильевны и Ани Леонидовых. Юра был уже в армии, но его отпустили на похороны и проводить мать и сестру в Нальчик со всеми.
22 июля мы поехали на дачу в Валентиновку, где постоянно жили родители мужа. Хотели вернуться засветло, но задержались. Когда электричка подошла к перрону в Москве, она не остановилась, а повезла нас дальше. Нас выпустили из вагонов и приказали идти в тоннель. Никакие протесты людей на милиционеров не действовали. Большая толпа оказалась в тоннеле на рельсах. Раздался приказ: «Всем на корточки или сесть!» Доносился какой-то гул.
У мужа начался сердечный приступ — очень было душно и тесно. Я, не слушая окриков, пошла к старшему милиционеру и попросила разрешения пройти дальше по тоннелю, где было меньше людей. Сказала, что муж болен, и назвала фамилию. К актерам кино отношение тогда было особое. Милиционер даже помог нам пройти метров сто. Там можно было на что-то сесть. Но я стояла, слушала зловещий гул, иногда очень резкий, короткий.
Наконец дали отбой, и мы пошли по путям к станции «Комсомольская площадь». В залах метро стояло много раскладушек, и было много женщин с детьми.
Выйдя на волю, мы поняли, что это была не ложная тревога, видны были разрушения. Пешком, очень медленно, часто останавливаясь, дошли мы до дома — цел!
Было уже совсем светло, когда мы вошли в квартиру и увидели нашего пса. Он стоял, сильно дрожа, в ванне, где с начала войны всегда была налита вода. Так он, бедный, спасался в одиночестве.
Я позвонила маме, она была спокойна, зная, что мы на даче. Наташа была на дежурстве и тоже уже звонила. О нашем путешествии я ничего не рассказала. На следующий день рано утром муж повез Прохора на дачу.
Так мы пережили первый налет фашистов. Больше по своей воле я в бомбоубежище не спускалась. А многие ходили к 8 часам вечера ежедневно. Из наших театральных это были в основном те, кто пережил минские гастроли.
Отъезд наших «стариков» в Нальчик был назначен на 9 июля. Уезжали все во главе с Немировичем-Данченко.
Нина Николаевна и Василий Иванович Качаловы до этого, кажется, были устроены в Пестово — нашем подмосковном доме отдыха. Вадим Шверубович был уже на фронте — он сразу добровольно ушел в ополчение. Федор Михальский тоже ушел, но его, по распоряжению Ивана Михайловича Москвина, через два-три дня вернули в театр. Качаловым надо было провести перед отъездом одну ночь в Москве.
С 8 на 9 июля было опять наше с Гаррель дежурство, теперь уже в качестве доморощенных медсестер. У каждой из нас была большая сумка с медикаментами, бинтами, ватой, йодом и большой винной бутылкой с валерьянкой, приготовленной доктором Иверовым.
Придя днем в театр, мы с Соней рассказали нашему замечательному заведующему бутафорией Горюнову, что хотим устроить Качаловых особо в нашем бомбоубежище (оно было в подвале под Школой-студией). Василий Иванович Горюнов принес маленький диванчик, кресло и ширму. Таким образом был устроен отдельный уголок.
Позвонили Ольге Леонардовне, приглашая к нам в подвал, но она, поблагодарив, сказала, что лучше сидеть в передней — «безопасно».
К 8 часам вечера стали собираться в чайном буфете театра. Пришли Качаловы, Нина Николаевна — постаревшая, молчаливая, а у Василия Ивановича глаза грустные — вопрошающие. Он все благодарил и иногда спрашивал, когда и куда надо идти. Около половины девятого мы проводили их.
Помню, что Фаина Васильевна Шевченко с мужем Георгием Александровичем Хмарой и дочерью Фленой выбрала производственный корпус — в обоих наших подвалах народу было много.
Аккуратные фашисты не заставили себя ждать, ровно в 9 часов загудели моторы. Некоторые наши «специалисты» якобы различали звук и наших моторов.
В этот вечер муж дежурил на крыше нашего дома, мама была у себя, а я в подвале театра. Бомбили сильно. Привыкнуть к вою летящей бомбы было трудно, но я после каждого грозного звука от ее падения все старалась выбраться во двор, откуда была видна башня нашего дома — цел ли?
Иногда к нам врывался Ваня Рыжов и кричал: «Пять зажигалок скинули!» Он с несколькими храбрецами оберегал крышу театра.
Валерьянку нашу пили очень часто, и все больше мужчины. В минуту затишья я пошла навещать производственный корпус и, когда уже почти подошла к двери, опять услышала этот вой. Меня толкнуло о дверь довольно сильно, но даже валерьянка не пострадала. Оказывается, бомба упала перед зданием Моссовета, а по прямой это близко. Когда я проникла внутрь, валерьянку выпили всю. В этом не слишком приспособленном убежище была отчетливо слышна страшная музыка налета, но, слава Богу, обошлось, все остались живы.
А днем наши старейшие уехали. В театре стало одиноко.
…Репетировали каждый день. Спектакли начинали днем, чтобы закончить до налетов. Странно, но на спектаклях народ был. Когда мы бывали свободны от дежурств, то во время налетов никуда не ходили. Правда, светомаскировку соблюдали — спускали на окна черные бумажные жалюзи.
Как-то вечером, во время налета, вдруг появился мой брат. Сказал, что на сутки, с каким-то поручением. Я стала его кормить, а он засыпал сидя. Потом я уложила его в маленькой комнате, и он сразу заснул, даже не сняв сапоги.
Ночью нас навестил Фадеев. Я что-то собрала на этот поздний ужин. Разбудили брата, он умылся и пришел знакомиться.
Мы сидели до рассвета. Мне было приятно услышать от Александра Александровича: «Понравился мне твой брат».
Маму брат так и не увидел — пришел домой, а ее не было, и он сразу пошел к нам. От нас ушел около 6 утра, не сказав куда.
Наташа ежедневно дежурила в госпиталях или в родильных домах. Во время налетов она выводила и выносила раненых и рожениц. Маму мы уговорили переехать на дачу — так было нам спокойнее: Наташа была уже на казарменном положении, только иногда забегала.
…С самого начала войны были запрещены переписка и посылки в лагеря. Бедная Лена осталась без поддержки и известий.
Наступил август. Неожиданно в Москву вернулись Москвин и Тарасова. Он решил быть с театром, а с Иваном Михайловичем не поспоришь. Семья Тарасовой — мать и сын с женой — осталась в Нальчике.
Как-то в свободный от дежурств день мы решили поехать на дачу — выспаться. Пригласили Раевского. Приехали и сразу на веранде стали готовить еду. Зашел Добронравов — его дача была близко. Он все подгонял меня: «Истинный Бог, ты шевелись, а то не успеем “приложиться”».
Стол по тем временам получился даже роскошным: водка, вина, коньяки.
Борис Георгиевич довольно быстро ушел к себе, а муж и Раевский попросились «немножко» отдохнуть тут же на веранде на двух раскладушках. Раевский, аккуратно сложив, повесил брюки на стул и в ту же минуту захрапел, потом заснул и муж.
В положенное время загудели моторы — фашисты летели бомбить Москву. На обратном пути они старались бомбить военные заводы, а один из них был на соседней станции. Тревогу в Валентиновке объявляли ударом о железный лист чем-то тяжелым.
Мой свекор, Иван Кириллович, человек с золотым сердцем и с золотыми руками, вырыл за домом «щель», по всем правилам — глубокую, с двумя выходами, со скамейками…
Старики, дети, соседи, Чебан с женой (у него всегда на поясе была саперная лопатка) — все укрылись в «щель». Я стала будить Раевского, но скоро поняла, что это бесполезно — он не просыпался, а муж, доказывая мне, что оставлять гостя неприлично, опять заснул.
Все время бомбежки я сидела на ступеньках веранды в обнимку с верным Прошей, он дрожал, но не убежал прятаться, а я курила в кулак — так нас учили.
Объявили отбой, все разбрелись спать. Где-то что-то звякнуло, и вдруг Раевский, бодро вскочив, произнес: «Готов дам проводить в щель!» — «Больше ты у меня на даче не будешь», — зашипела я, а муж хохотал до слез. Потом помирились. Мне все-таки было страшно сидеть, какие-то осколки стучали по крыше…
Наступил сентябрь. Ночи стали длиннее, и фашисты начинали налеты раньше и бомбили дольше.
В один из дней на имя мужа пришла повестка из военкомата. Я растерялась — с его-то больным сердцем! К этому времени очень многие из нашего театра ушли на фронт — кто по призыву, а довольно много замечательных людей из всех цехов — добровольно в ополчение.
Мы с Николаем Ивановичем пошли в Мосторг покупать рюкзак и еще что-то нужное. В проезде Художественного театра рядом с нами вдруг остановилась машина, и мы увидели Фадеева. «Куда это вы? Подвезу». Я рассказала. Александр Александрович стал оглядываться, увидел будку автомата и быстро пошел к ней. Он что-то говорил довольно резко, потом, подойдя к нам, сказал: «Вот путаники, а кто же будет играть для фронта? Идите, никакого «сидора» вам не надо. Ну я поехал». Вот такой был Фадеев. На следующий день мужу выдали бронь.
…«Куранты» готовились к прогонам на сцене. Я была очень занята.
Уходя из дому, каждый из нас брал гримировальный чемоданчик или просто сверток со сменой белья и самым необходимым — деньги, документы, на всякий случай.
Я поехала в военизированное учреждение, начальствующее над медкурсами, где училась Наташа, не без труда нашла какого-то начальника, молодого военного. Мне надо было узнать, что ожидает этих девочек, когда они закончат курс обучения.
Этот военный заверил меня, что все вновь обученные останутся для работы в «третьем поясе», то есть в Москве — там же, где они работают сейчас. Я надеялась устроить Наташу в Институт Вишневского — на любую работу, чтобы быть вместе.
…В те трудные дни мы очень сдружились с Николаем Павловичем Хмелевым. Он остался один — жена его уже уехала со своим театром. Квартира Хмелева была в другом подъезде нашего дома. Во время бомбежек он часто бывал у нас, так же как и Раевский, потому что Лиза, жена Иосифа, всегда уходила перед бомбежкой в метро, после пережитого в Минске.
Наши ужины стали очень скромными, вернее, их почти не было — одни беседы, Мы строили догадки, что нас ожидает. Когда давали отбой, Хмелев и Раевский уходили к себе спать.
Однажды, когда кончился налет и Хмелев быстро ушел, вдруг без объявления началась страшная бомбежка (потом это бывало часто, но тогда — впервые). Впечатление было сильным. Зазвонил телефон, и плачущий голос Хмелева произнес: «Я же один! Я! Я!..» Он что-то хотел сказать, но голос сорвался. У него и в личной жизни были причины для волнения. «Приходите! Прошу! У меня коньяк!» Тут уж Раевский и Дорохин приободрились и решили, что «надо войти в положение». И мы втроем, по стенке, побежали.
Хмелев услышал наши шаги (лифты не действовали) и стоял в дверях квартиры с бутылкой в руках. Едва мы успели войти в комнату, как Николай Павлович, что-то восклицая, стал выбивать пробку приемом, каким бывалые люди открывают водку. Бутылка — вдребезги, общий крик. Я тут же закричала: «Коля, руки?!», а Раевский: «Не умеешь, не берись! Что же нам, ковер лизать?» Дорохин тоже очень активно горевал. Хозяин показал нам невредимые руки, а лицо у него было растерянно-виноватое. Пока суетились, кончилась бомбежка, и мы пошли по домам досыпать.
Сентябрь того года, как мне помнится, был сухим и теплым. Мы иногда ездили в Валентиновку с ночевкой — надо было привезти продукты.
Как-то оказались мы в той же Валентиновке на даче у общих театральных знакомых, где был и Борис Николаевич Ливанов. Темнело рано, и время налета застало нас там. Из Москвы к нам доносился гул взрывов, и когда раздался особенно сильный, Ливанов сказал: «Ковры выбивают». Это его определение потом долго повторяли.
Во второй половине сентября опять внезапно появился мой брат. Меня поразила его голова: у нас в семье рано седели, и в свои 33 года Станислав уже был с сильной проседью, а теперь стал почти совсем седой. Он сказал, что свободен до следующего утра. На мое счастье, в «Курантах» была назначена монтировка и я была свободна. Николай Иванович решил, что мы пойдем в кафе «Националы» — там по старым знакомствам еще чем-то кормили, — а потом поедем на дачу к маме.
Брат по-прежнему ничего не говорил о причине своего приезда в Москву, был спокоен, расспрашивал о маме и Наташе, а выглядел как минимум на сорок пять.
В Валентиновке была великая радость мамы. Когда брат, здороваясь с ней, снял фуражку, она тихонько сказала свое обычное: «Матка Боска!», но ни о чем не спросила.
День прошел быстро. Рано утром мы стали собираться в Москву. Мама ехала с нами. Муж настоял, чтобы Станислав надел под гимнастерку его теплый свитер. В Москве брат, простившись с нами, поехал с мамой домой, а мы, забежав к себе и наспех приведя себя в порядок, пошли в театр. Мама на дачу больше не поехала.
Все пошло как обычно: репетиции, шефские концерты, бомбежки, дежурства и после отбоя телефонный перезвон, что живы. Если в мирное время могли играть нервы по пустякам, то теперь все были сдержанными, суровыми и немногословными.
«Кремлевские куранты» готовились к прогонам на сцене.
Анастасия Платоновна Зуева и мой муж сделали очень смешной концертный номер, выстроенный из комедии Островского, который принимался любой аудиторией очень горячо.
В конце сентября уже к вечеру прибежала Наташа показать аттестат об окончании курсов. Во время налета она крепко спала. Она похудела, бедная, стала совсем взрослой.
На следующее утро на мамин адрес, где была прописана Наташа, пришла из военкомата повестка — 30 сентября явиться с вещами на сборный пункт. Соврал мне молодой начальник — это была отправка на фронт.
Я кинулась в Институт Вишневского, но Александр Александрович был на фронте (к тому времени он уже был главным хирургом Западного фронта), а Александр Васильевич, его отец, был болен. Мне сочувствовали, но помочь ничем не могли.
Мы с Наташей стали перезваниваться с мамами ее подруг, все они тоже были в растерянности. Советовались, что собирать. Упаковали теплые вещи: шерстяные носки, рейтузы, две смены белья, маленькую думку-подушечку, теплую шаль, и все это закатали в кусок толстого сукна. Хоть Наташа и протестовала, но одели мы ее тепло. В сумке — томик стихов, документы, фото родителей, деньги и много открыток с надписанными адресами мамы и нашим. Буквально всучили ей какой-то еды и даже термос с чаем.
Наташа простилась с мамой спокойно, обещала часто писать. Я поехала с ней на сборный пункт. Он был далеко от центра, после конечной остановки трамвая.
На каком-то пустыре, у фронтового маленького автобуса, уже собрались девочки, их было двенадцать. Растерянные лица родных. У некоторых девочек был громоздкий багаж. Один в военном, другой в штатском отдали приказ сократить поклажу. Матери судорожно перебирали вещи, не зная, что оставить. Отчаянным голосом одна крикнула: «Вязанку чесноку на всех я оставлю». Суетились довольно долго. Мы отошли в сторону.
Наташин багаж пропустили. Она сказала мне тихонько, крепко прижавшись: «Знаешь, мне вдруг стало страшно. Глупо, конечно, но страшно». Мне самой было жутко, но я говорила ей что-то бодрое, даже боясь обнять ее, чтобы не выдать себя. Я ей твердила, чтобы писала подробней и чтобы прислала свой адрес — полевую почту. На мгновение мелькнула мысль — увезти ее.
Тот, кто был в штатском, громко сказал: «Ну, девчата, ехайте, ехайте, пора, время!» Стали прощаться, и он сказал военкому: «А ты по-умному, чтобы порядок!» Девочки, стараясь быть бодро-веселыми, пошли к автобусу, военный сел с водителем, и они тронулись. Кто-то из матерей зарыдал в голос, кто-то крикнул: «Ведь дети еще!» Наташа была самой старшей.
Человек в штатском, отмахнувшись от нас рукой, почти побежал в какой-то обшарпанный домик неподалеку.
Провожающие обменялись телефонами, утешая друг друга как умели, и мы расстались.
Я поехала прямо в театр, там уже началась репетиция сцены «Кабинет Забелина», но мне простили опоздание. В перерыве Елина спросила меня: «Ну как, проводила?» И я, что-то почувствовав, сказала ей, что уверена — больше не увижу… Елена Кузьминична очень резко почти крикнула: «Ну, это истерика!» И отойдя от меня, вдруг заплакала.
Прошло больше недели, и мы получили открытку от Наташи: «Едем хорошо, даже весело, но медленно. Не тревожьтесь, скоро прибудем на место, и я сразу напишу. Всех обнимаю, целую, ваша Наташа».
С начала октября положение на фронте стало еще сложнее. Часто говорили о Вязьме. По другим направлениям немцы подошли к Москве еще ближе.
Большой театр эвакуировали в Куйбышев. Моя подружка, наша актриса Ольга Лабзина, уехала туда с мужем Селивановым, годовалым сынишкой и мамой (мы называли ее «мама, бобровы брови»), Клавдия Николаевна Еланская уехала в эвакуацию с Малым театром, куда к этому времени перешел ее муж Судаков. Дипкорпус тоже был отправлен в Куйбышев. Многие театры уже эвакуировали, а мы все еще играли спектакли и готовили «Куранты» к генеральным репетициям.
13 октября, в понедельник утром, муж был свободен и поехал на дачу навестить родителей, отвезти им кое-что из продуктов и Проше костей. (Рядом с театром была пельменная, и там нашлась поклонница Дорохина, которая иногда одаривала нас костями.) Муж сказал, что переночует на даче. Уже был вечер, когда позвонил Александр Михайлович Комиссаров, дежуривший в театре у телефонов, и сообщил, что мне и мужу нужно срочно явиться в дирекцию театра. Я обмерла и потом побежала.
В театре было довольно много актеров. В кабинете Калишьяна сидели Василий Григорьевич Сахновский и Сергей Иванович Калинин — актер, который был уже несколько лет партийным секретарем театра, после того как был изгнан Мамошин. (Тот до войны заведовал не то складом, не то столовой — проворовался и был посажен в тюрьму.) Калишьян коротко сообщил мне, что к 11 часам вечера мы должны быть в театре. «Только по одному иждивенцу и по одному чемодану. Театр едет в Ташкент».
Я вышла, не помня себя, из кабинета и, увидев Павла Массальского, кинулась к нему и буквально завыла. Скоро налет. Мама у себя. Коля на даче.
Стала звонить маме — молчанье, мог отказать телефон, и я побежала на Покровку. Перед бомбежкой трамваи остановили. Прибегаю — закрыто. Схватив кусок штукатурки, пишу на входной двери: «Срочно к нам с вещами. Зося».
Когда я бежала обратно, уже начался налет. Меня загоняли в убежище, но я как-то вырывалась и, иногда забегая в подъезды, бежала дальше. Не было страха, был ужас — где мама? И муж там, в Валентиновке! Вскарабкалась на наш 7-й этаж, открыла дверь и увидела маму и мужа в передней. Тут мне стало плохо, и я свалилась в обморок.
Оказывается, с мамой я разминулась. Пока я бегала к ней, она сидела у нас в доме, там, где раньше были лифтерши, и ждала, а мужа на даче встретил наш заведующий осветительным цехом Иван Иванович Гудков (его дача была близко) и сказал, что в театре неспокойно. Николай Иванович сразу поехал в театр, там ему рассказали, как я металась, и теперь они с мамой в тревоге ожидали моего возвращения. Пока меня не было, из театра сообщили, что являться надо от часа до двух ночи.
Налет кончился, фашисты улетели спать. Муж попросил живущую в нашем доме женщину, дав ей какие-то деньги, чтобы она пошла с мамой за вещами и помогла принести их. Я очень просила маму брать только самое необходимое, она заверила меня, что все будет сделано как надо и что к часу ночи она будет у нас.
Мы с мужем присели и постарались спокойно решить, что надо укладывать. В первую очередь я отложила два своих концертных платья и парадный костюм мужа. В два чемодана были уложены две смены постельного белья, две камчатных дорогих скатерти, старинное покрывало, папин подарок — скатерть, еще что-то… Всего я, конечно, не вспомню, укладывали много летних вещей (ведь в Ташкент!), но теплое тоже хватали. Взяли один купальный халат на двоих, все ванные принадлежности, обувь, все мыло, какое было в доме, конечно, лекарства, несколько смен белья, три столовых прибора. Два чемодана заполнились. А одеяла, а подушки? Я решила, что возьму еще портплед и об этом сказала мужу, а он ответил, что посчитает, сколько мест будет у Калишьяна.
В рюкзак стала укладывать продукты. Собрала весь чай и кофе, сахар, еще что-то, оставив какую-то еду на ужин — последний в нашем доме.
Пока я возилась, муж, аккуратно обертывая салфетками, укладывал в плетеный ящик бутылки: коньяк, водку, итальянский вермут (почему-то его было много в Москве), бутылку шампанского, еще какие-то бутылки. Когда я закричала, что это сумасшествие и кто это будет носить, он гордо ответил: «Я!» А остальные вещи как? Ответ был: «Потихоньку».
Мама пришла даже раньше, чем обещала. У нее был один небольшой чемодан в чехле, откуда выглядывал плед, она была в двух пальто — в осеннем и зимнем.
К этому времени пришла к нам Прасковья Артемовна — моя свекровь с дочерью Софьей Ивановной. Сели ужинать, но никому кусок не шел в горло, только пили чай. Уложены были три кружки. Какие-то куски этого ужина свекровь, завязав в салфетку, отдала маме — пригодится.
Муж проверил сумки — на месте ли паспорта, театральный пропуск, деньги. Обошли квартиру, прощаясь с ней, и стали одеваться. Мне на плечи надели рюкзак с продуктами, Софья Ивановна тащила два чемодана, портплед — я, мама свой чемодан, а муж — драгоценную плетенку. Присели, простились с Прасковьей Артемовной — они с Иваном Кирилловичем решили остаться на даче и навещать квартиру, если удастся. Муж сказал матери: «Продавайте, что хотите, но сохраните Прохора».
Стали спускаться по лестнице, не оглядываясь, да я и не могла из-за рюкзака, а за закрывшейся дверью в голос заплакала свекровь.
Очень медленно, отдыхая, дошли до улицы Горького и увидели Хмелева. Он с трудом тащил большой чемодан, а немного впереди шли Елизавета Телешева со своей няней и вдвоем, на толстой трости, несли чемодан и по мешку каждая. Пустой город освещала полная луна — видно было хорошо. У театра простились с Софьей Ивановной, и она пошла в теперь уже бывшую нашу квартиру.
В театре было много людей, и не только отъезжающих, но и тех, кто не попал в эту первую группу. Предполагалось, что вторая партия выедет днями позже. Весь багаж «адъютанты» Михальского складывали к стене «круглого» коридора у дверей, ведущих к правительственной ложе, а на багаже — «иждивенцы».
И тут мы узнали, что отправляют не в Ташкент, а в Саратов. Выход из театра в 6 часов утра, на трамвае до Павелецкого вокзала, а там — куда укажут. Для тяжелых вещей будет грузовая машина.
Через какое-то время я подошла к маме, она сидела на наших чемоданах в двух пальто, по совершенно белому лицу ее катились слезы. Я стала успокаивать, а она шепотом: «Стась, Наташа!» В последний раз я видела ее плачущей.
В 6 часов утра мы вышли из театра, прошли через расступившуюся толпу остающихся. Нам было совестно смотреть в их растерянные, тоскливые глаза. В трамвае молчали. У вокзала какие-то полувоенные люди отводили нас небольшими группами, чтобы не привлекать внимания (все вокзалы были забиты народом), на запасные пути, где стояли два общих, жестких вагона. Откуда-то сбоку подъехала машина с багажом. У подножки, на которой стояла дюжая проводница, Михальский по списку (билетов не было) впускал в вагон. Когда мы грузились, я спросила мужа, где его драгоценный багаж, он указал на Ершова и еще на кого-то, с величайшей бережностью несущих его поклажу.
Когда вещи были разобраны и люди устроены, оказалось, что в нашем отделении на двух полках было по три человека — одна верхняя полка, чтобы спать по очереди, а на остальных — крупные вещи. В нашем отделении ехали Хмелев, Михальский, Ливанов с домработницей немкой (она ехала в Энгельс) и мы трое. Вот так, по тем временам, хорошо был устроен наш отъезд.
Мой муж был прав: еще до того, как мы сели в поезд, в одном из вагонов, в купе проводника, уже тихонько сидела жена Калишьяна с огромным количеством крупного и мелкого багажа.
Вскоре оба вагона были укомплектованы и двери закрыли. По списку Михальского было нас всех, включая детей, жен и родителей, 92 человека. Кедровых, Топорковых, Блинниковых и Сахновских с нами не было. Иван Михайлович Москвин с Аллой Константиновной Тарасовой ехали в нашем вагоне. Вдруг мы услышали голос Ивана Михайловича: «Федя, почему у нас просторно?» Оказывается, Москвин требовал у Михальского, чтобы их уплотнили.
Было уже часа два или около этого, а мы все еще стояли на запасных путях, запертые наглухо. Мы были сильно взволнованы появлением у вагонов родственников. В их числе была мать мужа Прасковья Артемовна с дочерьми Соней и Анной. Но ни в вагон, ни из вагона не пускали. Мы, отъезжающие, толпились на площадке и даже пытались пролезть на буфера, чтобы поговорить, но проводница прогоняла. Кому-то особенно настойчивому она сказала: «Артист — пляс отпал!»
Так продолжалось еще часа два. Наконец вагоны дернулись и мы тихонько покатили в неведомое. Не обошлось без слез. Тем, кто оставался, конечно, тоже было несладко.
Особенно тоскливой оказалась первая ночь, в вагоне почти не спали. Ехали довольно благополучно, прямых налетов не было, подолгу стояли. Если мне не изменяет память, наше путешествие кончилось на четвертые сутки.
Где-то на середине дороги поезд остановился на какой-то маленькой станции. Подъезжая к ней, мы увидели базарчик, где продавали жареных кур и еще что-то. Хмелев шепнул мне: «Бери деньги и пошли за курами». Зажав в кулак какие-то деньги и ничего не сказав маме (муж был где-то в другом конце вагона), я отправилась «за курами». Мы с Колей спросили у проводницы — долгая ли будет стоянка? «Дак час простоим, не мене». Мы побежали на базар. С нами был еще один актер. Не успели мы дойти до базарчика, как поезд тронулся. Наш спутник стремглав побежал, мы с Хмелевым тоже, но я уже тогда была не мастер бегать — задыхалась.
Если бы не Хмелев, я бы пропала — отстать в то время от поезда без документов было равносильно гибели. Коля бежал, но останавливался и ждал меня, кричал что-то ободряющее. Наш попутчик уже был в вагоне, когда мы на ходу, с помощью товарищей вскочили, но не в свой вагон, а в соседний. Я была в панике, хоть меня и уверяли, что из нашего вагона видели, что мы успели. Ехали так довольно долго — тамбуры были закрыты. Когда наконец поезд остановился, Хмелев и я побежали к своему вагону, проводница приоткрыла дверь, Хмелев подсадил меня — без платформы было очень высоко.
Муж стоял в тамбуре. Молча взяв меня крепко выше локтя, провел почти через весь вагон, сунул в угол у окна и только тогда произнес: «Будешь так сидеть до места». Мама молчала, глаза закрыты. Хмелев стал объяснять, что это он меня соблазнил, но муж молчал, а я не смела оправдываться. Деньги я потеряла, когда хваталась за поручни. Только через какое-то время напряжение прошло, и тогда уж можно было обсуждать наше происшествие. Мама и муж благодарили Николая Павловича. Он действительно вел себя геройски. «Вот уж подлинно — курочка из Художественного театра», — резюмировал Ливанов.
Когда-то в шефской поездке Блинников разыграл Павла Массальского. Выйдя из грязного, набитого людьми станционного буфета, он, увидев Массальского, стал с довольным лицом орудовать зубочисткой. Массальский сразу попался. «Что ел?» — «Курочку». — «В этом буфете?». — «Да! Только надо тихонько сказать: «Из Художественного театра» — дадут!»
Массальский, подойдя к стойке, где в немытые стаканы и кружки разливали чай и продавали что-то малосъедобное, стал шептать буфетчику про курочку. Сперва тот его не понял, а когда разобрался, на Массальского обрушился поток таких «русских слов» в разнообразном сочетании, что он с позором сбежал. С тех пор и пошло это — «Курочка из Художественного театра».
На четвертые сутки ночью мы подъезжали к перрону саратовского вокзала. Было очень жутко и тоскливо. Наш вагон за эти дни стал как бы нашим домом, и не хотелось выгружаться в темноту на чужую землю.
На большом расстоянии тускло горели два фонаря. Крупный багаж растянулся по платформе. На вещах старики и дети — «иждивенцы». Ясно помню Сергея Ярова с двумя малышами на руках. Мы, актеры, окружали Ивана Михайловича Москвина.
Дежурный по вокзалу повел его в особое помещение, мы большой группой пошли за ним. Дежурный соединил Москвина с кем-то из начальства. Мы услышали: «С вами говорит народный артист Советского Союза, депутат Москвин. Художественный театр прибыл в Саратов». Уже в самом начале этой короткой речи голос Ивана Михайловича прервался, и закончил он почти шепотом. Стояла мертвая тишина, Москвин слушал, молча кивал. Положил трубку и хрипло сказал: «Их даже не предупредили… Просили ждать».
Ждали мы недолго. Зазвонили телефоны, на платформе появились военные, чтобы охранять наш багаж. А примерно через час приехали хозяева города — штатские и военные — на двух легковых машинах и с ними два грузовика. Замечательные эти люди заверили, что в скором времени сделают все, что в их возможности, а нам пока придется ночевать в городском театре (кажется, он носил имя Карла Маркса).
Одна легковая машина тут же стала курсировать между вокзалом и театром, перевозя женщин с детьми и стариков. Багаж грузили военные, мы — несколько человек, тоже поместились в грузовой и подъехали к театру. Там все уже было освещено, суетились люди. Мы принимали багаж и помогали переносить в большое фойе-буфет, где в подсобном помещении уже растапливали титан для кипятка.
Как сейчас вижу Анастасию Платоновну Зуеву — она, туго обвязавшись платком и засунув сумку за пазуху, с неожиданной силой и сноровкой стала таскать с крыльца вещи в буфет, тяжелые волоком, а что-то — на спине. Поведение этой необыкновенной женщины и актрисы как бы стряхнуло с нас оцепенение. Еще не рассвело, когда все и всё было доставлено в театр. Ни одна мелочь не пропала. Разместились так: тем, у кого были дети, предоставляли ложи амфитеатра. Москвина и Тарасову поместили в ложу дирекции. Остальные — человек семьдесят — в большом буфете. Четко помню, что у буфетной стойки мы соорудили из шести связанных ремнями от портпледа стульев двуспальное «ложе». Раевские также устроились на шести стульях. На полу, на зашитых в парусину качаловских шубах — Федор Михальский и моя мама. Виктор Яковлевич Станицын (к тому времени он развелся с Софьей Николаевной Гаррель) лежал на чем-то, головой под наши стулья. Некоторые расположились даже на сдвинутых буфетных столиках. Табор наш устраивался деловито, ни споров, ни громких разговоров. Все были предупредительны друг с другом.
Что-то пожевали, попили кипятку. Все еще была ночь. Михальский потушил свет, оставив синюю дежурную лампочку, и все затихли. Помню, что лежали мы лицом к стойке, на правом боку (на левом мужу было нельзя). Я задремала… Проснулась я от шороха на буфетной стойке: прямо надо мной сидела большая крыса. Вытянувшись, она принюхивалась.
Замерев, я в ужасе смотрела на нее, понимая, что кричать нельзя. Так прошло несколько секунд, затем крыса спокойно удалилась в конец стойки, и я опять услышала шорох ее движения. Никогда не забуду эти мгновения: как я лежала в холодном поту без сна и увиденное казалось мне символом всего тоскливо-мучительного, что ожидало впереди…
Когда стало уже совсем светло, зашевелился табор. Федор Михальский сообщил, что после «завтрака» Иван Михайлович просит всех работников театра собраться около зрительного зала. Помню тусклый свет осеннего утра, землистые лица товарищей. Москвин говорил о том, как замечательно к нам отнеслись и что ответом на это должна быть абсолютная дисциплина и корректность поведения. Он с Михальским идет по вызову властей, а мы должны составить график дежурств для уборки помещений, обеспечить порядок и распределить обязанности.
В составе нашей группы был театральный работник по снабжению Лифшиц. Иван Михайлович взял его с собой, а в помощь ему — жену Карева Людмилу Константиновну, тогда молодую, очень деловую и энергичную. Они ушли, а мы продолжали собрание: составили список дежурств по уборке — на каждый ближайший день по три человека, организовали комиссию по распределению будущих продуктов, дабы делить их на 92 части строго поровну.
Когда собрание кончилось и наше «жилище» было приведено в порядок, мой муж и еще несколько человек собрались на рынок — «в разведку».
Раисе Николаевне Молчановой, тогда жене Прудкина, и мне пришлось первыми распределять продукты. Через два-три часа приехали Лифшиц с помощницей и привезли хлеб, огромную копченую рыбину и даже маленький бидон молока для детей, а в придачу два больших острых ножа. И мы — «комиссия» — стали действовать. В тот день нам досталось. Самым сложным было разделить поровну рыбу, с хлебом было проще, а молоко отдали мамам. Наши хозяйственники где-то раздобыли стопку писчей бумаги, на которой мы укладывали порции — пайки. Все обошлось благополучно, без суеты и недоразумений. В таких сложных обстоятельствах даже самые нервные, а иногда и капризные, вели себя очень корректно. От первого дня нашей с Раисой Молчановой деятельности на руках остались волдыри.
Вернулись мужчины с рынка. Рассказывали, что как только в городе узнали о нашем приезде, цены на рынке сразу сильно подскочили. Мой хозяйственный муж приобрел таз, примус, кастрюлю, сковородку, какой-то сосуд для воды и несколько тарелок. Все это богатство помогли дотащить товарищи. Удивительно, с какой готовностью и даже радостно тогда почти все, за очень редким исключением, помогали друг другу. Среди мужчин было организовано дежурство для заготовки топлива, чтобы всегда кипел титан. Наши премьеры Андровская, Тарасова, Хмелев, Ливанов, Станицын, Прудкин трудились на равных со всеми.
К концу дня явились измученные Москвин и Михальский с сообщением, что для нас освобождают гостиницу «Европа» (переселяют военный госпиталь, расположенный там), это потребует какого-то времени, и до тех пор мы будем жить здесь, а местный театр будет на это время закрыт. «Ребяты, вникните, раненых переселяют из-за нас. Надо быть достойными!» Я точно запомнила эту фразу Москвина. Алла Константиновна увела его кормить, а мы стали кормить Михальского.
Случилось так, что к Раевским и к нам как-то прибились Хмелев, Ливанов и Петкер — они были без жен и совсем беспомощны в хозяйственных делах, особенно Николай Павлович Хмелев и Борис Николаевич Ливанов. Ершов был с матерью и поэтому только «приходил в гости». «Бесценная плетенка» Николая Ивановича пока была неприкосновенна и содержалась в укрытии. С нами был и наш доктор Иверов с женой. В первый же день в одной из лож амфитеатра у него начался прием больных.
Прожили мы в этом прибежище девять суток, на десятые состоялся переезд. С ним совпало прибытие из Москвы новой группы актеров: Кедрова с женой и маленькой дочкой двух лет, Топорковых, Блинниковых с сыном, Соколовской с сестрой и дочерью и других. Эта вторая партия ехала из Москвы почти две недели.
В гостиницу с утра стали перевозить на каком-то маленьком грузовичке по нескольку человек со скарбом. Перевозка и размещение в гостинице заняли весь день. Ливанов, Сухарев и я — дежурные по уборке, задержались в театре, чтобы все убрать и проветрить помещение. Оно должно было остаться после нас чистым.
Когда мы подъехали к «Европе», одновременно с нами выгружали Нину Александровну Соколовскую с семьей и еще кого-то. В этот момент из репродуктора над входом раздался голос: «Граждане, воздушная тревога!» Услышав это, Нина Александровна покачнулась, ей стало дурно, ее подхватили, а Борис Ливанов, корчась от смеха, говорил: «И тут ковры трясут!» Это оказалась ложная — учебная — тревога.
Первоначально нас устроили почти роскошно — на каждую семью отдельный номер. Гостиница была трехэтажная. На первом этаже — большая душевая. В день приезда ее топили с утра до ночи, и впервые после приезда все могли помыться (в строгой очередности). Вскоре всех уплотнили, и нам с Раевскими достался один номер на втором этаже — первый, где мы и — прожили дружно девять месяцев. Второй — очень маленький номер — достался Телешевой с ее няней, а третий, чуть побольше, узкий, как пенал, — Ливанову и Петкеру.
Еще до приезда третьей, самой большой группы наших актеров с семьями (среди них был и наш главный художник Владимир Владимирович Дмитриев с женой, двумя дочками и тещей) стало известно, что нам дают помещение ТЮЗа. Почти всех вновь прибывших пришлось расселять в фойе и подсобных помещениях этого маленького театра. Но пока были только люди. Не было декораций, костюмов, необходимых аксессуаров — всего того, без чего не может состояться спектакль.
С приездом второй группы мы узнали поразившее нас известие: арестован Василий Григорьевич Сахновский, Долго гадали — за что? Оказалось, что его жена — Зинаида Клавдиевна, валялась у него в ногах и, воя, не соглашалась ехать без сына Анатолия, который был в команде Театра Красной Армии. Боясь за сына, требуя взять его с собой, она чуть не погубила мужа, потому что, как нам позже стало известно, одна сволочь донесла, что Сахновский якобы остался ждать немцев!
На режиссерском заседании, которое вел Москвин, было решено открыть театр спектаклем из отдельных актов: «Царь Федор» — четвертая картина «Я царь или не царь», акт из «Школы злословия», второй акт из «Горя от ума» и сцена из «Последней жертвы». Играть будем в сукнах и в концертных костюмах. Так как ни одной царицы Ирины с нами не было, стали вводить меня. Состав был такой: Федор — Хмелев, Годунов — Ершов, Шуйский — Орлов, Луп Клешнин — Блинников. Из-за отсутствия Ангелины Степановой мне же пришлось быть Софьей в «Горе от ума».
Приблизительно в это время стало известно, что мимо Саратова пройдет пароход, на котором эвакуируется театр «Ромэн». Наша администрация пошла его встречать, надеясь увидеть Яншина. Действительно, он был с ними, но отказался наотрез присоединиться к нашей труппе и уплыл.
Таким образом, Станицыну — постановщику «Школы злословия», пришлось срочно вводиться на роль сэра Питера, а в остальном состав был премьерным: Андровская, Соколова, Зуева, Массальский, Кторов, Попов.
С третьей нашей группой из Москвы прибыли большие корзины с мягкими подвесками-сукнами. Начались интенсивные, каждодневные репетиции с Телешевой по «Федору» и по «Горю» и со Станицыным по «Школе злословия». А в это время в фойе театра под руководством Владимира Владимировича Дмитриева мамы и бабушки — «иждивенцы» шили нам мхатовский занавес с «Чайкой».
Работа над ролью Ирины была для меня ответственной и очень напряженной. Когда «Федора» не мог почему-либо репетировать Хмелев, за него читал наш замечательный суфлер Алексей Касаткин. Он в молодости был актером в провинции и теперь с наслаждением лил слезы в монологах, а безумно смешливый Василий Орлов, мучительно сдерживаясь, просился покурить, и Блинников тоже. Но такие репетиции были редкими.
Если не ошибаюсь, наш занавес открылся для публики во второй половине ноября. Эти спектакли проходили с большим успехом. А параллельно мы готовили премьеру «Кремлевских курантов». Декорации строили сами актеры — все, кто умел держать молоток и рубанок. Расписывал декорации Владимир Владимирович Дмитриев, ему помогали артисты Василий Петрович Марков и Николай Павлович Ларин.