Новый подъем

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Новый подъем

Около пяти лет (1906–1911) Столыпин господствовал над страной. Он исчерпал ресурсы реакции до дна. «Режим 3 июня» успел раскрыть свою несостоятельность во всех областях и прежде всего в области аграрного вопроса. От комбинаций политического характера Столыпину пришлось вернуться к полицейской дубине. И как бы для того чтобы ярче обнаружить банкротство системы, для Столыпина нашелся убийца в его собственной секретной полиции.

В 1910 г. промышленное оживление стало неоспоримым. Перед революционными партиями встал вопрос: как перелом конъюнктуры отразился на политическом состоянии страны? Большинство социал-демократов оставалось на схематической позиции: кризис революционизирует массы, промышленный подъем успокаивает их. Пресса обоих течений, и большевиков, и меньшевиков, имела поэтому тенденцию преуменьшать или вовсе отрицать начавшееся оживление.

Кривая стачечного движения скоро начинает подниматься вверх. Правда, число стачечников доходит в 1911 г. всего до 100 тысяч (в прошлом году оно не достигало и половины): медленность подъема показывает силу оцепенения, которую надо было преодолеть. К концу года рабочие кварталы выглядели, во всяком случае, уже значительно иначе, чем в начале его. После хороших урожаев 1909 и 1910 гг., давших толчок промышленному подъему, наступил в 1911 г. сильный неурожай, который, не останавливая подъема, обрек на голод 20 миллионов крестьян. Начавшееся брожение в деревне снова поставило аграрный вопрос в порядок дня. Большевистская конференция в январе 1912 г. с полным правом констатирует «начало политического оживления». Резкий перелом происходит, однако, лишь весною 1912 г., после знаменитого расстрела рабочих на Лене. В глубокой тайге, за 7000 верст от Петербурга, за 2000 верст от железной дороги, парии золотопромышленности, доставлявшие ежегодно миллионы рублей прибыли английским и русским акционерам, потребовали восьмичасового рабочего дня, повышения зарплаты и отмены штрафов. Вызванные из Иркутска солдаты стреляли по безоружной толпе. 150 убитых, 250 раненых; лишенные медицинской помощи раненые умирали десятками.

При обсуждении Ленских событий в Думе министр внутренних дел Макаров, тупой чиновник, не худший и не лучший среди других, заявил под аплодисменты правых депутатов: «Так было, так будет!» Эти неожиданные в своем бесстыдстве слова вызвали электрический разряд. Сперва с заводов Петербурга, затем со всех концов страны стали стекаться по телефону и телеграфу известия о резолюциях и стачках протеста. Отклик на Ленские события можно сравнить только с той волной негодования, которая за семь лет до того охватила трудящиеся массы после Кровавого воскресенья. «Быть может, никогда еще со времени 1905 г., – писала либеральная газета, – столичные улицы не видели такого оживления».

Сталин находился в те дни в Петербурге, меж двух ссылок. «Ленские выстрелы разбили лед молчания, – писал он в газете „Звезда“, с которой мы еще встретимся, – и тронулась река народного движения. Тронулась!.. Все, что было злого и пагубного в современном режиме, все, чем болела многострадальная Россия, – все это собралось в одном факте, в событиях на Лене. Вот почему именно ленские выстрелы послужили сигналом забастовок и демонстраций».

Новое движение являлось не повторением прошлого, а его продолжением. В 1905 г. грандиозная январская стачка сопровождалась наивной петицией царю. В 1912 г. рабочие сразу выдвигают лозунг демократической республики. Идеи, традиции и организационные навыки 1905 г., обогащенные тяжелым опытом годов реакции, оплодотворяют новый революционный этап. Ведущая роль с самого начала принадлежит рабочим. Внутри пролетарского авангарда руководство принадлежит большевикам. Этим, в сущности, предрешался характер будущей революции, хотя сами большевики еще не отдавали себе в этом ясного отчета. Усилив пролетариат и обеспечив за ним огромную роль в экономической и политической жизни страны, промышленный подъем укрепил базу под перспективой перманентной революции. Чистка конюшен старого режима не могла быть произведена иначе как метлой пролетарской диктатуры. Демократическая революция могла победить, лишь превратившись в социалистическую и тем преодолев себя.

Такою продолжала оставаться позиция «троцкизма». Но у него была ахиллесова пята: примиренчество, связанное с надеждой на революционное возрождение меньшевизма. Новый подъем – «не иной какой-либо, а именно революционный», – нанес примиренчеству непоправимый удар. Большевизм опирался на революционный авангард пролетариата и учил его вести за собою крестьянскую бедноту. Меньшевизм опирался на прослойку рабочей аристократии и тянулся к либеральной буржуазии. С того момента, как массы снова выступили на арену открытой борьбы, о «примирении» между этими двумя фракциями не могло быть и речи. Примиренцы должны были занять новые позиции: революционеры – с большевиками, оппортунисты – с меньшевиками.

На этот раз Коба остается в ссылке свыше 8 месяцев. О его жизни в Сольвычегодске, о ссыльных, с которыми он поддерживал связи, о книгах, которые он читал, о проблемах, которыми интересовался, не известно почти ничего. Из двух его писем того периода явствует, однако, что он получал заграничные издания и имел возможность следить за жизнью партии, вернее сказать, эмиграции, где борьба фракций вступила в острую фазу. Плеханов с незначительной группой своих сторонников снова порвал со своими ближайшими друзьями и встал на защиту нелегальной партии от ликвидаторов: это была последняя вспышка радикализма у этого замечательного человека, быстро клонившегося к закату. Так возник неожиданный, парадоксальный и недолговечный блок Ленина с Плехановым. С другой стороны, происходило сближение ликвидаторов (Мартов и др.), впередовцев (Богданов, Луначарский) и примиренцев (Троцкий). Этот второй блок, совершенно лишенный принципиальных основ, сложился до известной степени неожиданно для самих участников. Примиренцы все еще стремились «примирить» большевиков с меньшевиками, а так как большевизм в лице Ленина беспощадно отталкивал самую мысль о каком-либо соглашении с ликвидаторами, то примиренцы, естественно, сдвигались на позицию союза или полусоюза с меньшевиками и впередовцами. Цементом этого эпизодического блока, как писал Ленин Горькому, являлась «ненависть к большевистскому центру за его беспощадную идейную борьбу». Вопрос о двух блоках живо обсуждался в поредевших партийных рядах того времени.

31 декабря 1910 г. Сталин пишет за границу, в Париж: «Тов. Семен! Вчера получил от товарищей ваше письмо. Прежде всего горячий привет Ленину, Каменеву и др.». Это вступление не перепечатывается больше из-за имени Каменева. Дальше следует оценка положения в партии: «По моему мнению, линия блока (Ленин-Плеханов) единственно нормальная… В плане блока видна рука Ленина – он мужик умный и знает, где раки зимуют. Но это еще не значит, что всякий блок хорош. Троцковский блок (он бы сказал – „синтезис“) – это тухлая беспринципность… Блок Ленин – Плеханов потому и является жизненным, что он глубоко принципиален, основан на единстве взглядов по вопросу о путях возрождения партии. Но именно потому, что это блок, а не слияние, именно потому большевикам нужна своя фракция». Обнаружив свое стремление передвинуть центр тяжести из-за границы в Россию, Коба опять торопится потушить возможные опасения Ленина: «…действовать придется неуклонно и беспощадно, не боясь нареканий со стороны ликвидаторов, троцкистов, впередовцев…» С рассчитанной откровенностью он пишет о проектируемой им центральной группе: «… назовите ее, как хотите – „русской частью ЦК“ или „вспомогательной группой при ЦК“ – это безразлично». Мнимое безразличие должно прикрыть личную амбицию Кобы. «Теперь о себе. Мне остается шесть месяцев. По окончании срока я весь к услугам. Если нужда в работниках в самом деле острая, то я могу сняться немедленно». Цель письма ясна: Коба выставляет свою кандидатуру. Он хочет стать, наконец, членом ЦК.

Амбиция Кобы, сама по себе нимало, разумеется, не предосудительная, освещается неожиданным светом в другом его письме, адресованном московским большевикам. «Пишет вам кавказец Coco, – так начинается письмо, – помните в 4-м г. (1904), в Тифлисе и Баку. Прежде всего, мой горячий привет Ольге, вам, Германову. Обо всех вас рассказал мне И. М. Голубев, с которым я и коротаю мои дни в ссылке. Германов знает меня как к…б…а (он поймет)». Любопытно, что и теперь, в 1911 г., Коба вынужден напоминать о себе старым членам партии при помощи случайных и косвенных признаков: его все еще не знают и легко могут забыть. «Кончаю (ссылку) в июле этого года, – продолжает он, – Ильич и КД зазывают в один из двух центров, не дожидаясь окончания срока. Мне хотелось бы отбыть срок (легальному больше размаха)… Но если нужда острая (жду от них ответа), то, конечно, снимусь… А у нас здесь душно без дела, буквально задыхаюсь».

С точки зрения элементарной осторожности, эта часть письма кажется поразительной. Ссыльный, письма которого всегда рискуют попасть в руки полиции, без всякой видимой практической нужды сообщает по почте малознакомым членам партии о своей конспиративной переписке с Лениным, о том, что его убеждают бежать из ссылки и что в случае нужды он, «конечно, снимется». Как увидим, письмо действительно попало в руки жандармов, которые без труда раскрыли и отправителя, и всех упомянутых им лиц. Одно объяснение неосторожности напрашивается само собой: нетерпеливое тщеславие! «Кавказец Coco», которого, может быть, недостаточно отметили в 1904 г., не удерживается от искушения сообщить московским большевикам, что он включен ныне самим Лениным в число центральных работников партии. Однако мотив тщеславия играет только привходящую роль. Ключ к загадочному письму заключается в его последней части. «О заграничной „буре в стакане“, конечно, слышали: блоки Ленина – Плеханова, с одной стороны, и Троцкого – Мартова – Богданова – с другой. Отношение рабочих к первому блоку, насколько я знаю, благоприятное. Но вообще на заграницу рабочие начинают смотреть пренебрежительно: „пусть, мол, лезут на стену, сколько их душе угодно; а по-нашему, кому дороги интересы движения, тот работай, остальное же приложится“. Это, по-моему, к лучшему». Поразительные строки! Борьбу Ленина против ликвидаторства и примиренчества Сталин считал «бурей в стакане». «На заграницу (включая и генеральный штаб большевизма) рабочие начинают смотреть пренебрежительно» – и Сталин вместе с ними. «Кому дороги интересы движения, тот работай, остальное же приложится». Интересы движения оказываются независимы от теоретической борьбы, которая вырабатывает программу движения.

Чтобы понять практическую цель, скрывавшуюся за двойственностью Сталина, надо вспомнить, что Германов, который несколько месяцев тому назад выдвигал кандидатуру Кобы в ЦК, был тесно связан с другими примиренцами, влиятельными в верхах партии. Коба считает целесообразным показать этой группе свою солидарность с ней. Но он отдает себе слишком ясный отчет в могуществе ленинского влияния и начинает поэтому с заявления своей верности «принципам». В письме в Париж – подлаживание под непримиримость Ленина, которого Сталин боялся; в письме к москвичам – натравливание на Ленина, который зря «лезет на стену». Первое письмо является грубоватым пересказом статей Ленина против примиренцев. Второе – повторяет аргументы примиренцев против Ленина. И все это на протяжении 24 дней!

В условиях подпольной работы компрометирующие письма уничтожаются, личные связи с заграницей редки: Коба не опасается, что два его письма могут быть сопоставлены. Если эти неоценимые человеческие документы оказались спасены для будущего, то заслуга принадлежит полностью перлюстраторам царской почты. 23 декабря 1925 г., когда тоталитарный режим был еще очень далек от нынешнего автоматизма, тифлисская газета «Заря Востока» опубликовала по неосторожности извлеченную из полицейских архивов копию письма Кобы москвичам. Нетрудно себе представить, какую головомойку получила злополучная редакция! Письмо впоследствии никогда не перепечатывалось, и ни один из официальных биографов никогда не ссылался на него.

Несмотря на острую нужду в работниках, Коба не «снялся немедленно», т. е. не бежал, а отбыл на этот раз свой срок до конца. Газеты приносили сведения о студенческих сходках и уличных демонстрациях. На Невском проспекте собралось не менее 10 000 человек. К студентам начали присоединяться рабочие. «Не начало ли поворота?» – спрашивал Ленин в статье за несколько недель до получения письма Кобы из ссылки. В первые месяцы 1911 г. оживление примет уже несомненный характер. Коба, который совершил до этого три побега, сейчас спокойно ожидает конца своей ссылки. Период нового весеннего пробуждения оставляет его как бы безразличным. Можно подумать, что он пугается нового прибоя, вспоминая опыт 1905 г.

Все биографы без исключения говорят о новом побеге Кобы. На самом деле в побеге не было надобности: срок ссылки кончался в июле 1911 г. Московское охранное отделение, упоминая мимоходом об Иосифе Джугашвили, характеризует его на этот раз как «отбывшего срок административной ссылки в городе Сольвычегодске». Тем временем состоявшееся за границей совещание большевистских членов ЦК назначило для подготовки партийной конференции особую Комиссию, в состав которой, видимо, намечен был, наряду с четырьмя другими, и Коба. После ссылки он направляется в Баку и Тифлис, чтобы встряхнуть местных большевиков и привлечь их к участию в конференции. Оформленных организаций на Кавказе не было, приходилось строить почти на чистом месте. Тифлисские большевики одобрили написанное Кобой воззвание о необходимости революционной партии. «К сожалению, передовым рабочим в нашем кровном деле укрепления нашей родной социал-демократической партии, помимо политических рогаток и прочей сволочи, приходится наталкиваться на новое препятствие в наших же рядах, а именно на людей с буржуазной психологией». Речь идет о ликвидаторах. Воззвание заканчивается одним из обычных для нашего автора образов: «Мрачные кровавые тучи черной реакции, нависшие над страной, начинают рассеиваться, начинают сменяться грозовыми облаками народного гнева и возмущения. Черный фон нашей жизни прорезают молнии, и вдали уже вспыхивают зарницы, приближается буря». Воззвание имело целью возвестить о возникновении тифлисской группы и тем обеспечить немногочисленным местным большевикам участие в предстоящей конференции.

Вологодскую губернию Коба покинул легально. Прибыл ли он легально с Кавказа в Петербург, остается под вопросом: бывшим ссыльным обычно запрещалось в течение известного срока проживание в центрах страны. Но, с разрешения или без разрешения, провинциал вступает наконец на территорию столицы. Партия еще только выходит из оцепенения. Лучшие силы в тюрьмах, ссылке или эмиграции. Именно поэтому Коба и понадобился в Петербурге. Его первое появление на столичной арене имеет, однако, эпизодический характер. Между окончанием ссылки и новым арестом проходит всего два месяца, из которых три-четыре недели должна была отнять поездка на Кавказ. Мы ничего не знаем, как Коба осваивался с незнакомой обстановкой и как приступал к работе в новой среде.

Новейшая «История» партии, изданная под редакцией Сталина в 1938 г., гласит: «В состав этого ЦК вошли Ленин, Сталин, Орджоникидзе, Свердлов, Голощекин и другие. Сталин и Свердлов были избраны в ЦК заочно, так как они находились в ссылке». Между тем в официальном сборнике документов партии (1926 г.) читаем: «Конференция выбрала новый Центральный Комитет, в который вошли Ленин, Зиновьев, Орджоникидзе, Спандарьян, Виктор (Ордынский), Малиновский и Голощекин». «История» не включает в ЦК, с одной стороны, Зиновьева, с другой – провокатора Малиновского; зато включает Сталина, которого нет в старом списке. Разъяснение этой загадки способно бросить свет и на тогдашнее положение Сталина в партии и на методы нынешней московской историографии. На самом деле Сталин не был выбран на конференции, а был включен в ЦК вскоре после конференции путем так называемой кооптации. Об этом совершенно точно говорит цитированный выше официальный источник: «… затем были кооптированы в ЦК тов. Коба (Джугашвили – Сталин) и Владимир (Белостоцкий, бывший рабочий Путиловского завода)». Так же и по материалам Московского охранного отделения – Джугашвили был включен в ЦК после конференции «на основании предоставленного цекистам права кооптирования». Тождественную информацию дают все без исключения советские справочники, кончая 1929 годом, когда была опубликована инструкция Сталина, совершившая переворот в исторической науке. В юбилейном издании 1937 г., посвященном конференции, мы уже читаем: «Сталин не мог принять участия в работах Пражской конференции, так как в это время находился в ссылке в Сольвычегодске. Ленин и партия уже тогда хорошо знали Сталина как крупнейшего руководителя… Поэтому по предложению Ленина делегаты конференции избрали Сталина в ЦК заочно».

Вопрос о том, был ли Коба выбран на конференции или кооптирован позже Центральным Комитетом, может показаться второстепенным. На самом деле это не так. Сталин хотел попасть в ЦК. Ленин находил нужным провести его в ЦК. Выбор возможных кандидатов был настолько узок, что в состав ЦК попали некоторые совершенно второстепенные фигуры. Между тем Коба не был выбран. Почему? Ленин отнюдь не был диктатором партии. Да революционная партия и не потерпела бы над собой диктатуры! После предварительных переговоров с делегатами Ленин счел, видимо, более разумным не выдвигать кандидатуру Кобы. «Когда Ленин в 1912 г. ввел Сталина в состав Центрального Комитета партии, – пишет Дмитриевский, – это было встречено с возмущением. Открыто никто не возражал. Но меж собой негодовали». Информация бывшего дипломата, не заслуживающая, по общему правилу, доверия, представляет тем не менее интерес как отголосок бюрократических воспоминаний и сплетен. Ленин, несомненно, наткнулся на серьезное сопротивление. Оставался путь: переждать, когда конференция закончится, и апеллировать к тесному руководящему кружку, который либо полагался на рекомендацию Ленина, либо разделял его оценку кандидата. Так Сталин вошел в первый раз в ЦК – через заднюю дверь.

Переход Кобы с провинциальной арены на общегосударственную совпадает с моментом нового подъема рабочего движения и сравнительно широкого развития рабочей печати. Под напором подпольных сил царские власти потеряли прежнюю уверенность. Рука цензора ослабела. Легальные возможности расширились. Большевизм прорвался на открытую арену сперва с еженедельной, затем с ежедневной газетой. Возможности воздействия на рабочих сразу возросли. Партия продолжала оставаться в подполье, но редакции ее газет стали на время легальными штабами революции. Имя петербургской «Правды» окрасило целый период рабочего движения, когда большевиков стали называть «правдистами». За два с половиной года существования газеты правительство восемь раз закрывало ее, но она каждый раз снова возрождалась под каким-либо сходным названием. В самых острых вопросах «Правда» вынуждена была нередко ограничиваться полусловами и намеками. Но подпольные агитаторы и воззвания досказывали за нее то, чего она не могла сказать открыто. Передовые рабочие научились к тому же читать между строк. Тираж в 40 000 экземпляров может показаться очень скромным на западноевропейский или американский масштаб. Но при напряженной политической акустике царской России большевистская газета через своих непосредственных подписчиков и читателей находила отклик среди сотен тысяч. Так вокруг «Правды» объединилось молодое революционное поколение под руководством ветеранов, устоявших в годы реакции. «Правда» 1912 г. – это закладка фундамента для победы большевизма в 1917 г.», – писал впоследствии Сталин, намекая на свое участие в этой работе.

Ленин, до которого не дошла еще весть о побеге Сталина, жаловался 15 марта: «От Ивановича ничего. – Что он? Где он? Как он? Мало людей. Нет подходящих людей даже в столице». В том же письме Ленин писал, что в Петербурге «дьявольски» нужен легальный человек, «ибо там дела плохи. Война бешеная и трудная. У нас ни информации, ни руководства, ни надзора за газетой». «Война бешеная и трудная» шла у Ленина с редакцией «Звезды», которая не хотела вести войны с ликвидаторами. «С „Живым делом“ (журналом ликвидаторов) воюйте живее – тогда победа обеспечена. Иначе беда. Не бойтесь полемики…» – настаивал Ленин снова в марте 1912 г. Такой лейтмотив всех его писем того времени.

«Что он? Где он? Как он?» – можем мы повторить вслед за Лениным. Действительную роль Сталина, как всегда закулисную, определить нелегко: нужен тщательный анализ фактов и документов. Его полномочия как члена ЦК в Петербурге, т. е. одного из официальных руководителей партии, распространялись, конечно, и на легальную печать. Однако это обстоятельство предано было полному забвению до инструкции «историкам». Коллективная память имеет свои законы, которые не всегда совпадают с уставом партии. «Звезда» была основана в декабре 1910 г., когда обнаружились первые признаки оживления. «Самое близкое участие в подготовке издания и в редакционной работе из-за границы, – гласит официальная справка, – принимали Ленин, Зиновьев и Каменев». Из главных сотрудников в России редакция «Сочинений» Ленина называет 11 человек, забывая включить в их число Сталина. Между тем он был несомненным и, по своему положению, влиятельным сотрудником газеты. Ту же самую забывчивость – теперь сказали бы: саботаж памяти – мы встречаем во всех старых мемуарах и справочниках. Даже в специальном номере, который «Правда» посвятила в 1927 г. своему собственному 15-летнему юбилею, ни в одной из статей, начиная с передовой, имя Сталина не упоминается. Когда изучаешь старые издания, отказываешься подчас верить собственным глазам!

Исключением до некоторой степени являются ценные воспоминания Ольминского, ближайшего сотрудника «Звезды» и «Правды», который роль Сталина характеризует в следующих словах: «Сталин и Свердлов появились в Петербурге в разное время после побега из ссылки… Пребывание обоих в Петербурге (до нового ареста) было коротко, но успевало существенно отразиться на работе газеты, фракции и пр.». Это сухое указание, сделанное к тому же не в основном тексте, а в подстрочном примечании, вернее всего, пожалуй, характеризует положение. Сталин появлялся в Петербурге на короткое время, производил нажим на организацию, на думскую фракцию, на газету и снова исчезал. Его появления были слишком эпизодическими, его влияние – слишком аппаратным, его идеи и статьи – слишком ординарными, чтобы врезаться в память. Когда люди пишут мемуары не по принуждению, они вспоминают не официальные функции чиновников, а живую деятельность живых людей, яркие факты, отчетливые формулы, оригинальные предложения. Ничем подобным Сталин себя не проявлял. Немудрено, если никому не запомнилась серая копия рядом с ярким оригиналом. Правда, Сталин не только пересказывал Ленина. Связанный поддержкой примиренцев, он продолжал развивать одновременно две линии, уже знакомые нам по его письмам из Сольвычегодска: с Лениным – против ликвидаторов, с примиренцами – против Ленина. Первая линия имела открытый характер, вторая – замаскированный. Но та борьба, которую Сталин вел против заграничного центра, тоже не вдохновляла мемуаристов, хотя и по другой причине: все они, активно или пассивно, участвовали в примиренческом «заговоре» против Ленина и потому предпочитали впоследствии отворачиваться от этой страницы партийного прошлого. Только в 1929 г. официальное положение Сталина как представителя ЦК положено было в основу нового истолкования исторического периода, предшествовавшего войне.

«Автор этих строк живо помнит, – писал Зиновьев в 1934 г., когда над головой его висел уже дамоклов меч, – каким событием был приезд Сталина в Краков». Ленин радовался вдвойне: и тому, что теперь удастся произвести деликатную операцию в Петербурге в отсутствие Сталина, и тому, что дело обойдется, вероятно, без потрясений внутри ЦК. В своем скупом и осторожном рассказе о пребывании Сталина в Кракове Крупская замечает как бы вскользь: «Ильич нервничал тогда по поводу „Правды“, нервничал и Сталин. Столковывались, как наладить дело». Эти многозначительные, при всей своей преднамеренной туманности, строки остались, очевидно, от более откровенного текста, устраненного по требованию цензуры. В связи с уже известными нам обстоятельствами вряд ли можно сомневаться, что Ленин и Сталин «нервничали» по-разному, пытаясь каждый отстоять свою политику. Однако борьба была слишком неравной: Сталину пришлось отступить.

Совещание, на которое он был вызван, состоялось 28 декабря – 1 января 1913 г. в составе одиннадцати человек: членов ЦК, думской фракции и видных местных работников. Наряду с общими политическими задачами в условиях нового революционного подъема совещание обсуждало острые вопросы внутренней жизни партии: о думской фракции, о партийной прессе, об отношении к ликвидаторству и к лозунгу «единства». Главные доклады делал Ленин. Надо полагать, депутатам и их руководителю Сталину пришлось выслушать немало горьких истин, хоть и высказанных дружественным тоном. Сталин на совещании, видимо, отмалчивался: только этим и можно объяснить тот факт, что в первом издании своих воспоминаний (1929 г.) почтительный Бадаев забывает даже назвать его в числе участников. Отмалчиваться в критических условиях есть к тому же излюбленный прием Сталина. Протоколов и других материалов совещания «до сих пор не разыскано». Вероятнее всего, к неразысканию приняты были особые меры. В одном из тогдашних писем Крупской в Россию рассказывается: «Доклады с мест на совещании были очень интересны. Все говорили, что масса теперь подросла… Во время выборов выяснилось, что повсюду имеются самочинные рабочие организации… В большинстве случаев они не связаны с партией, но по духу своему партийны». В свою очередь, Ленин отмечает в письме Горькому, что совещание «очень удалось» и «сыграет свою роль». Он имел в виду прежде всего выпрямление политики партии.

Департамент полиции не без иронии уведомлял своего заведующего агентурой за границей, что, вопреки его последнему донесению, депутат Полетаев на совещании не присутствовал, а были следующие лица: Ленин, Зиновьев, Крупская; депутаты: Малиновский, Петровский, Бадаев; Лобова, рабочий Медведев, поручик русской артиллерии Трояновский (будущий посол в С. Штатах), жена Трояновского и Коба. Не лишен интереса порядок имен: Коба оказывается в списке департамента на последнем месте. В примечаниях к «Сочинениям» Ленина (1929) он назван пятым, после Ленина, Зиновьева, Каменева и Крупской, хотя Зиновьев, Каменев и Крупская давно уже находились в опале. В перечнях новейшей эры Сталин занимает неизменно второе место, сейчас же после Ленина. Эти перемещения недурно отбивают такт исторической карьеры.

Департамент полиции хотел показать своим письмом, что Петербург лучше своего заграничного агента осведомлен о происшедшем в Кракове. Немудрено: одну из видных ролей на совещании играл Малиновский, о действительной физиономии которого как провокатора знала лишь самая верхушка полицейского Олимпа. Правда, еще в годы реакции среди социал-демократов, соприкасавшихся с Малиновским, возникли против него подозрения; доказательств, однако, не было, и подозрения заглохли. В январе 1912 г. Малиновский оказался делегирован от московских большевиков на конференцию в Праге. Ленин жадно ухватился за способного и энергичного рабочего и содействовал выдвижению его кандидатуры на выборах в Думу. Полиция, со своей стороны, поддерживала своего агента, арестовывая возможных соперников. Во фракции Думы представитель московских рабочих сразу завоевывает авторитет. Получая от Ленина готовые тексты парламентских речей, Малиновский передавал рукописи на просмотр директору департамента полиции. Тот пробовал сперва вносить смягчения; однако режим большевистской фракции вводил автономию отдельного депутата в очень узкие пределы. В результате оказалось, что если социал-демократический депутат был лучшим осведомителем охранки, то с другой стороны, агент охранки стал наиболее боевым оратором социал-демократической фракции.

Подозрения насчет Малиновского снова возникли летом 1913 года у ряда видных большевиков; но за отсутствием доказательств и на этот раз все осталось по-старому. Однако само правительство испугалось возможного разоблачения и связанного с этим политического скандала. По приказу начальства Малиновский подал в мае 1914 г. председателю Думы заявление о сложении депутатского мандата. Слухи о провокации вспыхнули с новой силой и проникли на этот раз в печать. Малиновский выехал за границу, явился к Ленину и потребовал расследования. Свою линию поведения он, очевидно, тщательно подготовил при содействии своих полицейских руководителей. Две недели спустя в петербургской газете партии появилась телеграмма, сообщавшая иносказательно, что ЦК, расследовав дело Малиновского, убедился в его личной честности. Еще через несколько дней было опубликовано постановление о том, что самовольным сложением мандата Малиновский «поставил себя вне рядов организованных марксистов»: на языке легальной газеты это означало исключение из партии.

Ленин подвергался долгому и жестокому обстрелу со стороны противников за «укрывательство» Малиновского. Участие агента полиции в думской фракции и особенно в Центральном Комитете было, конечно, большим бедствием для партии. В частности, Сталин в последнюю свою ссылку отправился по доносу Малиновского. Но в ту эпоху подозрения, осложнявшиеся подчас фракционной враждой, отравляли всю атмосферу подполья. Прямых улик против Малиновского никто не представлял. Нельзя же было приговорить члена партии к политической, пожалуй, и физической смерти на основании смутных подозрений. А так как Малиновский занимал ответственное положение и от его репутации зависела до известной степени и репутация партии, то Ленин считал своим долгом защищать Малиновского с той энергией, которая его отличала. После низвержения монархии факт службы Малиновского в полиции нашел полное подтверждение. После Октябрьского переворота провокатор, вернувшийся в Москву из немецкого плена, был расстрелян по приговору Трибунала.

Несмотря на недостаток людей, Ленин не спешил вернуть Сталина в Россию. Необходимо было до его возвращения закончить в Петербурге «существенные реформы». С другой стороны, и сам Сталин вряд ли очень рвался на место прежней работы после краковского совещания, которое означало косвенное, но недвусмысленное осуждение его политики. Как всегда, Ленин сделал все, чтобы обеспечить побежденному почетное отступление. Мстительность была ему совершенно чужда. Чтобы задержать Сталина на критический период за границей, он заинтересовал его работой о национальном вопросе: комбинация целиком в духе Ленина!

Уроженцу Кавказа с его десятками полукультурных и первобытных, но быстро пробуждающихся народностей не нужно было доказывать важность национального вопроса. Традиция национальной независимости продолжала жить в Грузии. Коба получил первый революционный импульс именно с этой стороны. Самый псевдоним его напоминал о национальной борьбе. Правда, в годы первой революции он, по словам Иремашвили, успел охладеть к грузинской проблеме. «Национальная свобода… уже ничего не означала для него. Он не хотел признавать никаких границ для своей воли к власти. Россия и весь мир должны были оставаться открытыми для него». Иремашвили явно предвосхищает факты и настроения более позднего времени. Несомненно лишь, что, став большевиком, Коба покончил с той национальной романтикой, которая продолжала мирно уживаться с расплывчатым социализмом грузинских меньшевиков. Но, отказавшись от идеи независимости Грузии, Коба не мог, подобно многим великороссам, оставаться безразличным к национальному вопросу вообще: взаимоотношения грузин, армян, русских и пр. осложняли на каждом шагу революционную работу на Кавказе.

По своим взглядам Коба стал интернационалистом. Стал ли он им по своим чувствам? Великоросс Ленин органически не выносил шуток и анекдотов, способных задеть чувства угнетенной нации. Сталин сохранил в нервах своих слишком многое от крестьянина из деревни Диди-Лило. В предреволюционные годы он не смел, разумеется, играть на национальных предрассудках, как делал это позже, стоя у власти. Но в мелочах предрасположения его на этот счет обнаруживались уже и тогда. Ссылаясь на преобладание евреев в меньшевистской фракции Лондонского съезда 1907 г., Коба писал: «По этому поводу кто-то из большевиков заметил шутя (кажется, тов. Алексинский), что меньшевики – еврейская фракция, большевики – истинно русская, стало быть, не мешало бы нам, большевикам, устроить в партии погром». Нельзя и сейчас не поразиться тому, что в статье, предназначенной для рабочих Кавказа, где атмосфера была отравлена национальной рознью, Сталин счел возможным цитировать проникнутую подозрительным ароматом шутку. Дело шло при этом вовсе не о случайной бестактности, а о сознательном расчете. В той же статье, как мы помним, автор развязно «шутил» над резолюцией съезда об экспроприациях, чтобы рассеять таким способом сомнения кавказских боевиков. Можно с уверенностью предположить, что меньшевистская фракция в Баку возглавлялась в то время евреями и что своей «шуткой» насчет погрома автор хотел скомпрометировать фракционных противников в глазах отсталых рабочих: это легче, чем убедить и воспитать, а Сталин всегда и во всем искал линии наименьшего сопротивления. Прибавим, что «шутка» Алексинского тоже не возникла случайно: этот ультралевый большевик стал впоследствии отъявленным реакционером и антисемитом.

В своей политической работе Коба отстаивал, разумеется, официальную позицию партии. Однако до поездки за границу статьи его на эти темы не возвышались над уровнем повседневной пропаганды. Только теперь, по инициативе Ленина, он подошел к национальной проблеме с более широкой теоретической и политической точек зрения. Жизненное знакомство с переплетом кавказских национальных отношений облегчало ему, несомненно, ориентировку в этой сложной области, где абстрактное теоретизирование особенно опасно.

8 февраля, когда Сталин еще находился за границей, Ленин поздравлял редакцию «Правды» «с громадным улучшением во всем ведении газеты, которое видно за последние дни». Улучшение имело принципиальный характер и выразилось, главным образом, в усилении борьбы с ликвидаторами. Свердлов выполнял тогда, по рассказу Самойлова, обязанности фактического редактора; живя нелегально и не выходя из квартиры «неприкосновенного» депутата, он целыми днями возился с газетными рукописями. «Он был, кроме того, очень славный товарищ и во всех частных вопросах жизни». Это правильно. О Сталине, с которым он близко соприкасался и к которому очень почтителен, Самойлов такого отзыва не дает. 10 февраля полиция проникла в «неприкосновенную» квартиру, арестовала Свердлова и выслала его вскоре в Сибирь, несомненно, по доносу Малиновского. К концу февраля у тех же депутатов поселился Сталин, вернувшийся из-за границы. «В жизни нашей фракции и газеты „Правда“ он играл руководящую роль, – рассказывает Самойлов, – и он бывал не только на всех устраиваемых нами в нашей квартире совещаниях, но нередко с большим для себя риском посещал и заседания социал-демократической фракции, отстаивая в спорах с меньшевиками и по разным вопросам нашу позицию, оказывал нам большие услуги».

Сталин застал в Петербурге значительно изменившуюся обстановку. Передовые рабочие поддержали реформы Свердлова, внушенные Лениным. Штаб «Правды» был обновлен. Примиренцы оказались оттесненными. Сталин и не думал отстаивать по существу те позиции, от которых его оторвали два месяца тому назад. Это не в его духе. Его забота теперь состоит в том, чтобы сохранить лицо. 26 февраля он печатает в «Правде» статью, в которой призывает рабочих «возвысить голос против раскольнических попыток внутри фракции, откуда бы они ни исходили». По существу, статья входит в кампанию подготовки раскола думской фракции с возложением ответственности на противника. Но, связанный собственным вчерашним днем, Сталин пытается облекать новую цель в старую фразеологию. Отсюда двусмысленное выражение о раскольнических попытках, «откуда бы они ни исходили». Во всяком случае, из статьи очевидно, что, побывав в краковской школе, автор стремился лишь как можно менее заметно переменить фронт и включиться в новую политику. Однако участвовать в ней ему почти не довелось: его скоро арестовали.

В воспоминаниях бывшего грузинского оппозиционера Кавтарадзе рассказывается о встрече его со Сталиным в одном из петербургских ресторанов под бдительным оком шпиков. Когда собеседникам показалось на улице, что они счастливо отделались от преследователей, Сталин уехал на лихаче. Но немедленно за ним двинулся другой лихач со шпиком. Кавтарадзе, решивший, что его земляку не миновать на этот раз ареста, к удивлению своему узнал, что тот на свободе. Проезжая тускло освещенной улицей, Сталин собрался в ком, перекатился незаметно назад через спинку саней и зарылся в сугроб снега на краю улицы. Проводив глазами второго лихача, он встал, отряхнулся и укрылся у товарища. Через три дня, переодетый в форму студента, вышел из своего убежища и «продолжал руководящую работу в питерском подполье». Своими явно стилизованными воспоминаниями Кавтарадзе пытался отвести уже занесенную над ним руку. Но, как и многие другие, он ничего не купил ценою унижения… Редакция официального исторического журнала умудрилась не заметить, что в 1911 г., к которому Кавтарадзе относит этот эпизод, Сталин был в Петербурге только в летние месяцы, когда снежных сугробов на улицах быть не могло. Если брать рассказ за чистую монету, дело могло идти либо о конце 1912 г., либо о начале 1913 г., когда Сталин после возвращения из-за границы оставался на свободе около двух-трех недель.

В марте большевистская организация под фирмой «Правды» устраивала вечер-концерт. Сталину «захотелось туда пойти», рассказывает Самойлов: там можно было повидать многих товарищей. Он спрашивал у Малиновского совета: стоит ли пойти, не опасно ли? Вероломный советчик ответил, что, по его мнению, опасности нет. Однако опасность была подготовлена самим Малиновским. После прихода Сталина зал был сразу наводнен шпиками. Попытались провести его через артистическую, переодев предварительно в женскую ротонду. Но его все же арестовали. На этот раз ему предстояло исчезнуть из обращения ровно на четыре года.

Свыше шести месяцев перед последним арестом отдал Сталин интенсивной работе в Петербурге и за границей. Он принимал активное участие в проведении избирательной кампании в Думу, руководил «Правдой», участвовал в важном совещании партийного штаба за границей и написал свою работу о национальном вопросе. Это полугодие имело несомненно большое значение в его личном развитии. Впервые он нес ответственность за работу на столичной почве, впервые подошел к большой политике, впервые близко соприкоснулся с Лениным. То чувство мнимого превосходства, которое ему было столь свойственно как реалистическому «практику», не могло не быть потрясено при личном контакте с великим эмигрантом. Самооценка должна была стать более критической и трезвой, честолюбие – более замкнутым и тревожным, ущемленное провинциальное самодовольство должно было неминуемо окраситься завистью, которую смиряла только осторожность. В ссылку Сталин уезжал со стиснутыми зубами.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.