«Я С МАЛОЛЕТСТВА ЛЮБЛЮ ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ»
«Я С МАЛОЛЕТСТВА ЛЮБЛЮ ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ»
«Зачинщик русской повести», поэт и литератор Александр Александрович Бестужев-Марлинский принял в событиях 14 декабря самое деятельное участие. На Сенатской площади он выдавал себя за адъютанта Константина Павловича и вместе с братом Михаилом и князем Д.А. Щепиным-Ростовским поднял часть Московского полка. Ему приписывается и высказывание, произнесенное ночью накануне мятежа в квартире у Рылеева. Размышляя об аресте царской фамилии, Рылеев начал искать план Зимнего дворца. Александр Бестужев сказал на это с усмешкой: «Царская фамилия не иголка, и если удастся увлечь войска, то она, конечно, не скроется…»{454} Впрочем, безжалостное замечание это, вероятно, всё же не распространялось на Константина, который в тот момент находился в Варшаве.
Под следствием Бестужев дал обширные письменные показания, не обойдя вниманием и фигуру цесаревича. «Я с малолетства люблю великого князя Константина Павловича, — писал он. — Служил в его полку и надеялся у него выйти, что называется, в люди. Я недурно езжу верхом; хотел также поднести ему книжку о верховой езде, которой у меня вчерне написано было с три четверти. Одним словом, я надеялся при нем выбиться на путь, который труден бы мне был без знатной породы и богатства при другом государе»{455}.
Бестужев родился в 1797 году в семье небогатого дворянина, бывшего артиллерийского офицера, литератора и просветителя Александра Феодосьевича Бестужева. «Малолетство» Александра Александровича пришлось на первое десятилетие XIX века — и значит, «любовь» Марлинского к Константину зародилась в эпоху Наполеоновских войн. Цесаревич мог явиться пылкому воображению юноши в героическом ореоле побед 1812 года, опять-таки с выдержанной в духе романтизма репутацией ненавистника всего нерусского — конфликт Константина с Барклаем был широко известен. Но, возможно, сообщение о «малолетстве» было необходимо Бестужеву для указания на победоносные походы 1799 года, в которых принимал участие Константин. Это время Марлинский вряд ли помнил, зато мог слышать о нем позднее. И все-таки под началом цесаревича Бестужев никогда не служил, на службу он поступил в 1816 году юнкером в лейб-гвардии драгунский полк, стоявший под Петергофом в Марли, которым Константин никогда не командовал, не говоря уже о том, что к тому времени он давно покинул Россию и занимался формированием польской армии.
Бестужев трогательно упоминает недописанную книжку о верховой езде, которую якобы хотел поднести Константину Павловичу, «знатному наезднику», как язвительно выразился о цесаревиче Якушкин. Но так оно и было: с молодых лет великий князь возглавлял кавалерию и действительно превосходно знал кавалерийское дело. Существовала ли у Бестужева книжка о верховой езде — неизвестно, вероятно, и она была плодом воображения узника, как и вообще «любовь» к Константину Павловичу, явно смоделированная Марлинским уже в тюремной камере. Однако направление, по которому двигалась мысль писателя, весьма характерно — как и Пушкин, Бестужев использовал готовую схему, уже существующую легенду о великом князе. Одна из составляющих этой легенды — вера в демократизм и доброту Константина; отсюда и слова Бестужева о надеждах «выбиться на путь», который был бы ему «труден» «без знатной породы и богатства при другом государе».
В этих словах, кстати, также кроется еще одно преувеличение. Богатыми Бестужевы действительно не были, но и захудалым их род назвать нельзя — свою историю они отсчитывают с XV века. Притом и карьера Бестужева поначалу складывалась удачно: с 1823 по 1825 год он служил адъютантом герцога Александра Вюртембергского, брата императрицы Марии Федоровны, в 1825 году стал штабс-капитаном гвардии, что открывало блестящую будущность — словом, в люди он и так уже вышел, без всякого участия Константина. Но заключенным не до документальной точности. Призыв писателя разглядеть на бумаге «следы слез заслуженного наказанья и слез искреннего раскаяния» только подтверждает отчаяние автора.
Представление о демократизме Константина является любопытной смычкой, соединяющей литератора-декабриста с простым людом, точно так же верившим в милосердное отношение цесаревича к незнатным и бедным.
Еще одно подтверждение того, что легенда о великодушии Константина Павловича была распространена в широких кругах, находим в следственных показаниях другого декабриста и поэта, Вильгельма Кюхельбекера. Кюхельбекер — единственный участник восстания, скрывшийся из Петербурга сразу после мятежа. В платье слуги, имея при себе случайно доставшийся ему билет на имя крестьянина, он бежал в Варшаву, надеясь перебраться из Польши за границу. Но в Варшаве Кюхельбекер был арестован. На допросе он сообщил, что стремился сюда лишь для того, чтобы «прибегнуть к ходатайству и покровительству его императорского высочества цесаревича, менее для самого себя, как для друзей»{456}. Вероятнее всего, что, как и Бестужев, Кюхельбекер сделал подобное утверждение «из тактических соображений»{457}. Вместе с тем он мог придумать и любое другое объяснение, но, по-видимому, желая выглядеть как можно более правдоподобно, развивает всё тот же распространенный в русском обществе мотив великодушия цесаревича.
Вряд ли случайно и то, что этот мотив всплывает в показаниях литераторов, причем романтического склада: им проще было перемещаться из области реальных политических планов и убеждений в мир мифологический, где вместо живых персонажей истории царили их репутации и легенды.
Совершенно довериться показаниям подследственного, которому грозит гибель, невозможно. Но существуют и другие, полученные вовсе не «под давлением», свидетельства о симпатии высшего слоя общества к цесаревичу.
Петербургский почт-директор Константин Яковлевич Булгаков, острослов, светский лев, отличавшийся не только широкими связями, но и верноподданническими настроениями, писал: «В последний приезд цесаревича сюда я его не мог видеть, будучи болен глазами, но в предпоследний был я у него очень долго и, право, с восхищением слушал его рассуждения и разные объяснения о делах, где видны были ум прямой и особенная опытность и истинное стремление к добру и к пользам государственным. Он был столько милостив, что вошел со мною в некоторые подробности насчет виденного им в Польше, и, право, всё было предпринято с отменным благоразумием. Ты, меня зная, не припишешь сие лести, к коей я не сроден, я же пишу для тебя единственно; но в глубочайшей скорби нашей мысль сия утешительна» (28 ноября 1825 года){458}.
Булгаков служил на почте и прекрасно знал механизмы перлюстрации. Не исключено, что он рассчитывал на чужие глаза, слишком уж льстивым получилось его письмо. Но среди апологетов Константина были и совершенно бескорыстные лица.
По позднейшему признанию Николая Огарева, в 1825 году он и его ближайший друг Александр Герцен, будучи тринадцати и двенадцати лет от роду, по собственному почину присягали Константину. «Нам казалось, — вспоминал Огарев, обращаясь к Герцену, — что Константин был действительно обманут, что он несравненно лучше Николая, что он человек свободы, и тебе пришла мысль, что нам надо присягнуть ему и пожертвовать всем для его восстановления. Мы взяли листок бумаги, написали присягу и подписались. Перо, которым мы подписались, хранилось у кого-то из нас как святыня»{459}.
О юношеском увлечении Константином вспоминает в «Былом и думах» и сам Герцен, также отмечая большую по сравнению с Николаем «народность» Константина Павловича: «Несмотря на то, что политические мечты занимали меня день и ночь, понятия мои не отличались особенной проницательностью; они были до того сбивчивы, что я воображал в самом деле, что петербургское возмущение имело, между прочим, целию посадить на трон цесаревича, ограничив его власть. Отсюда целый год поклонения этому чудаку. Он был тогда народнее Николая; отчего, не понимаю, но массы, для которых он никакого добра не сделал, и солдаты, для которых он делал один вред, любили его»{460}.
Герцен признается, что на некоторое время Константин стал для них с Огаревым символом оппозиции существующему консервативному правительству, именно это и побудило мальчиков решиться «действовать в пользу цесаревича Константина»{461}. Герцен рассказывает о своих отроческих пристрастиях с явной иронией, между тем вера в оппозиционность Константина имела под собой некоторую реальную почву.
Мы уже упоминали о добром отношении цесаревича к образцовому офицеру, но не слишком благонадежному гражданину майору Валериану Лукасинскому, которого Константин выгораживал, пока мог. Хорошо известна симпатия Константина Павловича и к Михаилу Лунину, когда-то принявшему вызов великого князя на дуэль и сердечно любимому цесаревичем за мужество и блестящую службу. В 1822—1825 годах Лунин служил в Слуцке и Варшаве под непосредственным начальством Константина. Некоторое время покровительство цесаревича уберегало его от неминуемого ареста — Константин даже отправил Опочинину отдельное письмо о Лунине, предназначенное для доклада Николаю и написанное только для того, чтобы уберечь любимца от неприятностей. «Не для оправдания сего подполковника Лунина, но единственно потому что его императорскому величеству благоугодно, чтоб я говорил правду и открывался перед его величеством со всем моим чистосердечием, не могу я не обратить внимания на положение оного Лунина. Статься может, что он, находясь в неудовольствии против правительства, мог что-либо насчет этого говорить, как это случается не с одним им, — даже его императорское величество изволит припомнить, что мы даже иногда, между собой, сгоряча, не обдумавшись, бывали в подобных случаях не всегда умеренными; но это еще не означает какого-либо вредного направления. Винить его в том, что он знал о тайном обществе и не донес тогда правительству, хотя можно, но надобно принять в соображение и то, что в оное, как теперь открылось, столько входило двоюродных и троюродных братьев и других родственников его… Он, Лунин, отстав в 1821 году от тайного общества и служа в Литовской уланской дивизии и, наконец, здесь, не имел уже с вышеописанными своими братьями и родственниками никаких сношений по тайному обществу; но они, вероятно, оговаривают его из злости, для того, чтобы запутать и очернить за то, что отстал»{462}. Письмо датировано 26 января 1826 года, на нем осталась великодушная резолюция Николая: «Никакой надобности нет. Здесь он не принесет пользы, там может быть полезен».
Спустя три месяца, в апреле 1826 года, когда вскрылись новые обстоятельства, приказ об аресте Лунина все-таки был получен. Убежденный в благородстве своего подчиненного, великий князь позволил ему уехать на недельную охоту. «Я знаю, Лунин не захочет бежать», — сказал Константин Павлович в ответ на упрек Куруты и не ошибся{463}. Одно ли безмерное доверие блестящему офицеру или еще и надежда на его побег руководили цесаревичем, мы не знаем. Но исключать того, что Константин таким образом давал Лунину шанс, нельзя. Тем более что, по другим сведениям, цесаревич вручил Лунину заграничный паспорт, чтобы тот бежал, но Лунин вернул паспорт со словами: «Я разделял с товарищами их убеждения, разделю и наказание»{464}.
Судя по всему, Лунин не знал, что Пестель готовил ему роль главы «обреченной когорты», небольшой группы заговорщиков, которая должна была обезвредить или уничтожить императора и великого князя Константина, после чего пожертвовать собой и отмежеваться от тайного общества. Это помогло бы сохранить добрую репутацию декабристов в глазах широкой русской общественности, по-прежнему питавшей к царской семье сентиментальные чувства. Судьба уберегла его от сомнительной роли{465}, и, похоже, Лунин всегда сохранял к цесаревичу глубокую симпатию. Во всяком случае, узнав о смерти Константина Павловича, Лунин, находившийся в то время в ссылке, поручил своей матери в знак благодарности цесаревичу заказать о покойном поминальную службу в Риме.
Случай с Луниным не единственный. Константин вообще любил, когда под его начальство поступали опальные офицеры, некоторые даже пользовались этим и избегали тюрьмы или ссылки{466}. Известно, что Константин Павлович желал также и оправдания декабриста Владимира Федосеевича Раевского. Правда, заступничество его осталось безуспешно — по настоянию Дибича Раевский был лишен всех гражданских прав и сослан в Иркутск{467}, хотя, подобно Лунину, не принимал в восстании непосредственного участия.
Но быть может, Константин делался заступником неугодных офицеров не только по любви к ним или потому, что ему нравилось выглядеть великодушным «отцом солдатов», но и из-за тайной конфронтации с Николаем, из желания лишний раз продемонстрировать свою независимость от «братца».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.