Глава двадцать пятая ВОЙНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцать пятая

ВОЙНА

22 июня — самый длинный день — в 1941 году пришелся на воскресенье. А уже к полудню вся прошлая прожитая жизнь граждан Советского Союза — всех вместе и каждого в отдельности — стала именоваться одинаково: до войны.

Никто не знал, что громадная Красная армия в эти часы терпит катастрофу и потерявшие свои штабы полки и дивизии растворяются в лесах и полях, непостижимость происходящего толкает сотни тысяч на бегство, а страх и отчаяние — на сдачу в плен… Конечно, нашлись люди, для которых воинский долг превыше всего, но они тогда оказались в меньшинстве…

Были и те, кто видел в приходе немцев освобождение от большевиков и избавление от кровавого террора, волна которого еще раз прокатилась по стране всего за три года до войны. И далеко не все готовы были считать немцев безжалостными завоевателями. Немало было таких, кто уже пережил немецкую оккупацию в 1918 году и помнил, что никакими ужасами она не сопровождалась, напротив, немцы навели порядок в раздираемой анархией стране, даже еврейские погромы прекратились…

И Беляеву, прежде всего, вспомнилась та — Первая мировая война. Оттого первую — и, как оказалось, последнюю — газетную свою заметку о новой войне он назвал: «Созидатели и разрушители».

Потому что 26 лет назад, в газете «Приазовский край» он написал:

«Борьба с „немецким засильем“ в торгово-промышленной и других областях русской жизни сделалась лозунгом наших дней.

К сожалению, эта борьба часто идет по ложному пути, не говоря уже о совершенно уродливых, недопустимых проявлениях этой борьбы.

Увлекаясь стороной „разрушительной“, часто забывают о „созидательной“. Забывают, что всякое насилие — только негатив нашего собственного бессилья.

За примерами недалеко ходить»[379].

А примеры были такие: война закрыла для русских европейские курорты. Чем же ответили на исчезновение заграничной конкуренции владельцы курортов русских? Стали — перед лицом наплыва избалованных европейским сервисом клиентов — наводить чистоту в своих ветхих халабудах? Обустроили пляжи кабинками, зонтами и навесами? Разнообразили меню, завели скатерти и вывели тараканов в своих трактирах? Электричество провели? Как бы не так!

Зато сделали то, что подсказала им неуемная жадность, — взвинтили цены. На всё!

По этой причине летом 1915 года на курортах Крыма побывало рекордно малое число приезжих. Те, у кого деньги были, не желали тратить их на жалкие хибары и зловонные харчевни; те, у кого денег было в обрез, от Крыма вообще отказались… Так что приехали на русскую ривьеру только такие, у кого выхода не было, — чахоточные и слабогрудые скромного достатка, по предписанию врачей. В их числе — Александр Беляев.

Понятно, что в 1941 году ситуация была иной. И с немецким засильем боролись теперь не хулиганы-патриоты, громившие немецкие пивные и колбасные… Теперь власть сама взялась за дело и уже не колбасную лавку, а целую Республику немцев Поволжья прикрыла и всё население ее сослала в Сибирь и казахскую степь. Наверное, чтобы Гитлер к Волге не рвался… Посему всякая там отсебятина да советы на себя оборотиться категорически не поощрялись.

Свою крымскую статью 1915 года Беляев завершил так:

«Где-то вдалеке пиликает гармония и слышится русская песня.

Как странно звучит она на морском берегу!

Точно белая березка замешалась в роскошную субтропическую растительность юга!

Это поют солдаты, присланные на лечение. У них есть сад, есть и берег моря. Но скука и привычка тянут их „на завалинку“. Тесной толпой разместились они у душной и пыльной дороги. Поют, беседуют и провожают долгим задумчивым взглядом случайного прохожего. Какие серые измученные лица! Даже южное солнце не румянит их!

— Война…

Она накладывает отпечаток на все.

Курортная жизнь течет как-то скромнее, тише. Эту тишину могут всколыхнуть только газеты, и тогда видишь, как обманчив этот сонный темп жизни, как много тревог, забот и пережитых страданий таит он в себе!

— Галиция очищена нами, враг наступает на холмское и люблинское направление, — приносят газеты печальную весть, и она точно разрывает курортный муравейник.

— Боже мой, у меня муж-доктор стоял в Сокале. Успел ли уйти?

— Ах, а у меня процентные бумаги в каменец-подольском банке. Ведь это же совсем близко!

— А у меня брат…

— А у меня сын…

Молчит только худая дама с искривленной губой и волочащейся левой ногой. Она уже отдала войне свое богатство: два сына ее убиты. Горе разбило ее хилое тело, и теперь она здесь „на поправке“».

Холм, Люблин, Сокаль — это в Польше… А сейчас, в 1941 году, врагу сдают русские города… Но ныне скорбь и уныние недопустимы. Что бы ни случилось, что бы ни происходило на фронте и в тылу, нужно проявлять неиссякаемую бодрость духа и неколебимую веру в скорое торжество. И вот результат: Беляев явно хочет сказать что-то свое, не похожее на других, ищет какие-то собственные слова, а получаются — сплошные лозунги.

«Созидатели и разрушители

Труд — создает, война — разрушает.

Наше отечество — государство трудящихся. Мы — созидатели. И наша политика была политикой мира.

Нам навязали войну-разрушительницу. Что же? Будем „разрушать разрушителей“! Наша доблестная Красная Армия докажет вероломному врагу, что рабочие и крестьяне, из которых она состоит, умеют не только строить заводы и фабрики, но и разрушать „фабрики войны“.

Какие бы тяжелые испытания ни пришлось нам пережить, армия великого народа не сложит оружия, пока враг не будет отброшен и уничтожен»[380].

Никто еще не успел постичь масштабов катастрофы, и потому совершались поступки совершенно непостижимые. Фронт был далеко, а командование Ленинградского военного округа решило отличиться уже сейчас: 25 июня нанесло авиаудары по нейтральной Финляндии.

Выполнялся, видимо, какой-то довоенный еще приказ, предполагавший совсем другую войну — ту, в которой Красная армия воюет на чужой территории, а враг бежит, бежит, бежит… Бомбы были сброшены на финские города и аэродромы. Потом оказалось, правда, что аэродромов тех и в природе нет, а которые на самом деле были, их советская разведка не засекла… Финская авиация не пострадала, а советская потеряла полтора десятка самолетов. Как и отчего они погибли, осталось тайной.

Скорее всего, налет тот был какой-то местной — не выше штаба округа — инициативой, поскольку Москва даже войны Финляндии не объявила. Что никак не помогло Советскому Союзу — согласно международному праву СССР стал агрессором. Причем без всякой выгоды для себя. А невыгоды проявились, как только немцы обложили Ленинград с юга. Теперь жертвам советской агрессии ничто не мешало (в порядке самообороны) замкнуть кольцо с запада и севера.

Но пока всё идет заведенным порядком, и, прежде всего, идут повальные аресты. И начинается эвакуация. Для начала — беженцев, успевших не попасть под немца и добраться до Ленинграда. Их отсылают подальше в тыл. Потом дошла очередь и до горожан…

Дочь писателя, Светлана Беляева, вспоминает:

«Союз писателей предложил отцу эвакуироваться всей семьей, но мама не решилась: после операции (удаление камней в мочевом пузыре. — З. Б.-С.) отец, и без того больной человек, совсем ослаб. Ехать в неведомые края было страшно. <…>

В кабинете отца висела большая карта Советского Союза. Каждый день после передачи новостей отец поднимался со своего жесткого топчана — лежать на мягком не мог из-за болезни позвоночника — и передвигал на карте флажки, обозначавшие линию фронта. С каждым днем фронт приближался к Ленинграду. Но отец был оптимистом, он уверял, что немцы до нас не дойдут»[381].

Вопрос об эвакуации жителей Ленинграда и окрестностей впервые встал на повестку дня 28 июня 1941 года. Вывозу в тыл подлежали промышленные ценности, квалифицированные рабочие, молодежь, годная к воинской службе, а также ответственные и партийные работники. Ни к одной из этих категорий Александр Беляев не принадлежал. А вот об эвакуации писателей вообще нигде и ничего не говорилось. По всей видимости, двенадцатилетняя Светлана не совсем поняла, что именно предлагали ее родителям. А предложений было как минимум два. Первое — переезд из Пушкина в Ленинград (ни на что большее у ленинградского отделения Союза писателей полномочий не было). Второе… А вот второе могло родиться лишь в голове, окончательно спятившей от страха и непосильной ответственности.

29 июня исполком Ленсовета принял решение «О вывозе детей из Ленинграда». И в тот же день приступили к вывозу. В первую очередь решено было вывезти из города 390 тысяч детей — вместе со школами и детскими садами. Матерям сопровождать детей было запрещено.

До сегодняшнего дня никто так и не дал ответа на простой вопрос: «Для чего это было нужно?»

Желание избавить родителей — и в первую очередь матерей — от забот по уходу и надзору за детьми? Или снова возобладала довоенная инструкция — по организации летнего отдыха детей и массового вывоза их в пионерлагеря?

Скорее все-таки второе, поскольку в планы размещения детей входило и направление их на запад — навстречу наступавшим немецким войскам.

А потом начались бомбежки. 13 июля в Валдайском районе Ленинградской области немцы разбомбили станцию Едрово — место, увековеченное Радищевым. На станции находилось более двух тысяч детей. Но, несмотря на это, вывоз детей в Ленинградскую область продолжался еще неделю. Родители всполошились, бросились разыскивать своих детей и выяснили, что, в довершение ко всему, дети голодают, страдают желудочными заболеваниями, завшивели, и избавиться от вшей нет никакой возможности, поскольку с самого отъезда из Ленинграда их ни разу не мыли.

Услышав про такое, матери бросились спасать детей. 1 августа из Ярославской области в Ленсовет и профком Кировского завода поступило донесение: «За последние дни усилился приезд матерей из Ленинграда, в частности Кировского завода и Куйбышевского района, к эвакуированным детям в Нейский район. Они приезжают взять своих детей… Мы не возражаем, но, получив детей, матери не могут выехать обратно, так как железная дорога не дает билеты без пропуска НКВД. В результате на станции скопилось около 100 матерей в легком платье. Это дезорганизует работу с эвакуированными детьми». В заключение председатель Нейского райисполкома настоятельно просил пресечь неорганизованный приезд матерей.

Но и матери не желали больше молчать — А. А. Майорова проживавшая в доме 80 по 3-й линии Васильевского острова, смело бросила в лицо присланному агитатору: «Эвакуацию придумали евреи. Сами они испугались и давно бежали, а мы не боимся и никуда не поедем. Нас научила эвакуация на Валдай — многие матери потеряли своих детей. Нас повезут на расстрел фашистам». А работница Кировского завода Рыжова и жена рабочего Галкина прямо заявили: «Сами повесимся и детей задушим, но никуда не поедем». И стоило агитатору ляпнуть (жильцам дома 24/25 по Косой линии), что отказавшихся будут эвакуировать в принудительном порядке, как собрание (300 человек) взорвалось: «Не поедет никто, пусть делают, что хотят», «Вы хуже немцев, хуже Гитлера», «Вы издеваетесь над нами — посылаете голодать»… А потом посыпались и угрозы: «Мы напишем своим мужьям и сыновьям на фронт, пусть бросают всё и идут нас спасать».

Власти переполошились, и к 10 августа 136 тысяч 460 детей были возвращены в Ленинград. Кроме того, неизвестное число детей было увезено матерями («несколько тысяч матерей»). Ни матери, ни дети, ни власти не знали, что в ближайшие месяцы Ленинград станет гигантской мертвецкой…

Понятно теперь, что заставило жену Беляева яростно противиться предложению об эвакуации — не было никакой надежды, что двенадцатилетней Светлане, из-за туберкулеза коленного сустава с трудом передвигавшейся на костылях, кто-то обеспечит надлежащий уход.

А потом начались ежедневные бомбежки. Дом, в котором проживали Беляевы, еще до войны был признан аварийным — между вторым и третьим этажом прошла глубокая трещина. О необходимости капитального ремонта Беляев разразился тогда заметкой в пушкинской газете[382]. Ясно было, что, даже если бомба упадет неподалеку, дом этого не переживет. Слава богу, знакомые, уехавшие в Ленинград, оставили Беляевым ключи от своей квартиры, и семейство писателя перебралось в соседний дом.

…Переезды переездами, но Беляев не оставляет и своего главного занятия. Выяснилось, однако, что творения его никому не нужны. 15 июля в письме молодому поэту Всеволоду Азарову он с горечью сообщает, что написанный им рассказ «Черная смерть» отвергнут редакторами «Красной звезды» и журнала «Ленинград». А речь в рассказе шла о новом злодейском изобретении фашистов — бактериологическом оружии небывалой силы. Трудно предположить, что за три недели, прошедшие с начала войны, Беляев успел не только написать новый рассказ, не только его перепечатать, но и отослать машинопись в Москву («Красная звезда»), затем в Ленинград и уже получить отказы из двух редакций. Скорее всего, рассказ тот давно лежал в ящике письменного стола, не будучи востребован, — подписание советско-германского пакта о ненападении закрыло выход в свет многим антифашистским сочинениям… Но вот что совершенно ясно, так это причина, по которой редакции рассказ завернули: в час, когда немецкая орда стремительно движется на восток, пугать читателя фантазиями о каких-то еще неведомых немецких способах массового истребления советских людей… И кто знает — может, это и не фантазии вовсе?! В любом случае, распространять такие россказни явно не ко времени. Но Беляев не терял надежды, что, «возможно, немного позже научная фантастика и пойдет».

В том же письме Беляев сообщал, что оборонная комиссия Союза писателей предложила ему писать «зарисовки» с фронта и «портреты героев». Это требовало поездок… Можно было, конечно, направить свою фантазию в другую сторону — в прошлое… Тоже военное. Что-нибудь из эпохи Отечественной войны 1812 года… Но — как признался сам Беляев — «не хватает материала, да и с „историками“ мне и не тягаться».

«Историки» — это, судя по всему, могучий клан советских писателей, захвативших всю область исторического романа — от Батыя до Буденного…

Нехватку материалов можно было, конечно, восполнить в библиотеках и архивах… Для этого, как и для приобретения фронтовых впечатлений, нужна, всего-навсего, подвижность… Но ее-то как раз и нет — «Никогда не сетовал на свою инвалидность, а теперь досадно».

«Но, — заканчивает письмо Беляев, — надеюсь всё поправится. Только бы мне скорее найти свою линию».

Нет, не получилось бы у Беляева перестроиться на военный лад. Ведь фантастика — это рассказ о том, чего нет, но лишь могло бы быть. И чтобы писать фантастику, надо иметь четкое представление о том, что есть. А этого уже не представлял никто.

Вот слушает писатель утреннюю сводку Совинформбюро и на большой карте передвигает флажки, обозначающие продвижение немецких войск. И так они будут стоять до вечерней сводки.

Зато соседи рассказывают совсем другое:

— Вчера летчик один в столовой аэродрома обедал. Пообедал, к кассирше подошел и говорит: «А теперь полетим бомбить врага на его территории… в Сиверской». Значит, немцы уже Сиверскую взяли![383]

А жизнь и без того с каждым днем все тяжелее… Запасов на случай войны — мука, крупа, картошка, масло постное — никто не делал. И магазины как-то сразу опустели. Продукты можно еще купить на рынке. Но не купишь — денег нет: как только началась война, в сберкассах больше 200 рублей не выдают. Хорошо тому, кто каждый месяц зарплату получает, а писателю что делать? А если писателя этого еще и не печатают?!

Скорой гибелью дышало и всё окружающее. Слухи один другого страшнее: из Ленинграда никого не выпускают, потому что принято решение превратить его в крепость и оплот народного духа и биться до последнего… Вот только солдат в городе почти нет и защищать город будут сами жители, пока их всех не поубивают…

17 августа в Пушкине объявили всеобщую эвакуацию женщин и детей.

22-го первую партию эвакуированных собрали на вокзальной площади. Но поезд за ними все не приходил. Пять суток провели эвакуированные на площади, под открытым небом, доедая взятое на дорогу. Временами шел дождь, но домой отлучаться не дозволяли и, чтобы не допустить бегства, площадь окружили милицией. Потом всех распустили. Безо всяких объяснений. Лишь доверенным лицам сообщили, что поездов больше не будет — немцы взяли станцию Мга и отрезали Ленинград от России. Тогда милиционеры поняли, что с населением лучше ладить, и устроили бесплатную раздачу соли — с государственных складов.

Но не солью единой жив человек, а больше на складах ничего не было. А потом и власти не стало — 5 сентября Лидия Осипова (о ней мы еще будем говорить в следующей главе) записала в дневнике, что не вышел очередной номер городской газеты «Большевистское слово».

Дело обстояло еще хуже — с начала года и до прихода немцев было выпущено 104 номера городской газеты[384]. Выходила она три раза в неделю — по вторникам, четвергам и субботам… И, значит, последний, 104-й номер появился в продаже 30 августа![385] А 5 сентября отсутствие газеты заметила Осипова и внесла этот факт в дневник… Но последний номер газеты, хранящийся в библиотеках Москвы и Петербурга, это даже не 104-й, а 94-й, от 7 августа. Как объяснить отсутствие еще десяти номеров в центральных библиотеках? Очень просто — с 9 августа газету уже не отсылали в Ленинград и Москву. Низы поняли, что верхам все равно, и перестали отчитываться о проделанной работе. Властная система еще не рухнула, но ее уже поразил паралич.

Жители пытались сбежать в Ленинград, но все пути были перекрыты постами НКВД. Те же посты не выпускали ни одной живой души и из Ленинграда.

А город Пушкин был попросту брошен. Потом стали искать виноватых, уверять, что, если бы не трусость командиров, самоуправство тыловых служб, потеря связи с подразделениями, город можно было бы удержать… Ведь были же и такие части, что дрались, а иногда, ввиду потери связи, даже дрались друг с другом…[386] Все это, скорее всего, выдумки… Не про трусость, конечно, не про бегство тыловиков… Но если воинская часть сражается, то слышны выстрелы. А выстрелов никто из жителей Пушкина не слыхал.

Немцы тоже не сразу разобрались в чем дело…

Дадим слово Светлане Беляевой:

«17 сентября 1941 года — этот день запомнился мне на всю жизнь — мы сидели всей семьей за столом и пили чай. Вдруг раздался страшный гул, дом затрясся как в лихорадке. Звенели стекла. Отец первым выскочил из-за стола и крикнул:

— Скорей, скорей! — бросился в переднюю.

Мама выбежала последней и, схватившись за ручку, тщетно пыталась удержать рвущуюся из рук дверь. Раздался ужасный грохот. Потом сразу наступила такая тишина, словно все вокруг перестало существовать. Мы все были, словно мукой, обсыпаны мелом, в воздухе плавала белая мгла. Мы вернулись в комнату: окна были выбиты, люстра лежала на столе среди разбитой посуды. Пол был усеян битым стеклом и кусками штукатурки. Когда мы открыли выходную дверь и вышли на площадку, то от пелены пыли не увидели лестницы. И мне показалось, что ступени провалились и нам теперь не спуститься. Хотя все стихло, отец уговорил нас пойти в убежище, которое находилось у нас во дворе. Когда мы вышли во двор, то увидели огромную воронку от авиационной бомбы, которая упала перед самыми окнами дома, в котором мы раньше жили. Как ни странно, дом выстоял, только в нем, как и во всех соседних, вылетели все стекла и перекосились двери. <…>

Чугунные ворота были сорваны с петель и так смяты, словно они были из тонкой проволоки. В убежище, куда мы пришли, было полно народа, душно, пахло керосином. Кто сидел, кто лежал на матрацах, прислушиваясь к канонаде. Какая-то беззаботная компания из нескольких человек при свете коптилки играла в карты. Только мы сели на узкую длинную скамью, как около убежища что-то грохнуло, но разрыва не последовало. Мама открыла дверь и выглянула наружу. Около самого выхода лежал огромный бронебойный неразорвавшийся снаряд. Опять мы остались живы.

Если бы он разорвался, нам несдобровать, ведь убежище могло спасти нас разве что от осколков.

В это время мама заметила, что из глубины двора к убежищу приближаются двое в сером, с автоматами в руках. Это были немцы. Заглянув в дверь убежища, они скомандовали: раус, раус! („вон, вон!“ — З. Б.-С.)»[387].

Эти двое немцев были разведчиками. Они пришли и увидели, что советских войск в городе нет. Но командование, видимо, разведчикам не поверило — первая немецкая воинская часть вступила в Пушкин лишь три дня спустя — 20 сентября.

И наступил новый порядок.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.