Глава четвертая СТРАТЕГИЯ ИГРЫ И РАБОТЫ
Глава четвертая
СТРАТЕГИЯ ИГРЫ И РАБОТЫ
Агония «Эпохи». — Долговая повинность. — Кабальный договор. — Сестры Корвин-Круковские. — Висбаденская западня. — На подступах к «Игроку». — Комбинация с «Русским вестником». — В Копенгагене у Врангеля. — В петербургском чаду
Парижский знакомый А. П. Сусловой (революционер-землеволец, «правая рука Чернышевского» на поприще студенческих волнений начала 1860-х, лидер «молодой эмиграции») Н. И. Утин в начале февраля 1865 года как-то спросил ее, пишет ли она Достоевскому и почему не идет за него замуж: нужно, чтобы она «прибрала к рукам его и “Эпоху”». Поддразнивая девушку, которой он весьма, но, кажется, без взаимности, симпатизировал, Утин иронически заметил, что, быть может, Достоевский сам на ней не женится. «Прибрать к рукам “Эпоху”! Но что я за Ифигения!» — записала Аполлинария в дневнике, вполне отдавая себе отчет в том, что не собирается, подобно героине греческих трагедий, жертвовать собой ради общего дела.
Жертвовать собой ради «Эпохи» досталось одному Достоевскому. Смерть брата стала для него не только тяжелым горем, но и предвестником пожизненной работы по выплате огромного долга, с той только разницей, что прежде в гибельных обстоятельствах его всегда выручал Mich-Mich, а теперь нужно было полагаться только на себя. «После брата осталось всего триста рублей, — писал Ф. М. Врангелю спустя девять месяцев, — и на эти деньги его и похоронили. Кроме того, до двадцати пяти тысяч долгу, из которых десять тысяч долгу отдаленного, который не мог обеспокоить его семейство, но пятнадцать тысяч по векселям, требовавшим уплаты... У него был чрезвычайный и огромный кредит; сверх того, он вполне мог занять, и заем уже был в ходу. Но он умер, и весь кредит журнала рушился. Ни копейки денег, чтоб издавать его, а додать надо было шесть книг, что стоило 18 000 руб. minimum, да сверх того удовлетворить кредиторов, на что надо было 15 000, — итого надо было 33 000, чтоб кончить год и добиться до новой подписки журнала. Семейство его осталось буквально без всяких средств, — хоть ступай по миру. Я у них остался единой надеждой, и они все — и вдова, и дети сбились в кучу около меня, ожидая от меня спасения. Брата моего я любил бесконечно; мог ли я их оставить?»
Их — тех, кто ждал спасения, — было пятеро: 42-летняя вдова брата Эмилия Федоровна и четверо детей (младшей Кате было всего десять). Достоевский видел две возможности не оставить семью брата. Первая — прекратить издание журнала, предоставив кредиторам редакционное имущество вместе с мебелью, взять семейство к себе и работать на них всю жизнь. Вторая — достав денег, продолжить издание «Эпохи», улучшить ее и постепенно выплатить долг. «Как жаль, что я не решился на первое!.. Семейство, отказавшись от наследства, по закону не обязано было бы ничего и платить... Но я предпочел второе, то есть продолжать издание журнала...»
В августе 1864-го Достоевский отправился к А. Ф. Куманиной. «Я... выпросил у старой и богатой моей тетки 10 000, которые она назначала на мою долю в своем завещании, и, воротившись в Петербург, стал додавать журнал. Но дело было уже сильно испорчено: требовалось выпросить разрешение цензурное издавать журнал». Необходимо было найти официального редактора — Достоевский, бывший политический преступник, состоящий под секретным надзором, не мог поставить свое имя на журнале ни как редактор, ни как издатель. На роль редактора он пригласил А. У. Порецкого, постоянного сотрудника «Времени»; в роли издателя выступила вдова брата.
«Для того чтобы издание по-прежнему служило поддержкою ныне осиротевшему семейству, чтобы затраты, на него сделанные, не пропали даром, а обязательства были выполнены, я, как опекунша детей моих, а вместе с тем и сонаследница прав и обязательств моего мужа имею честь просить С.-Петербургский Цензурный Комитет исходатайствовать утверждение за моим семейством и за мною права продолжать издание журнала “Эпоха”, с тем, что редакцию журнала примет на себя статский советник Александр Устинович Порецкий, если Комитет не найдет препятствий утвердить его в звании редактора»51.
Прошение Э. Ф. Достоевской (написанное ее деверем), а также прошение А. У. Порецкого, обратившегося в Цензурный комитет «по соглашению с наследниками покойного редактора журнала “Эпоха”», были приняты благосклонно; к дозволению вдове отставного поручика М. М. Достоевского продолжить издание журнала со стороны Третьего отделения «препятствий не встретилось».
Однако и редактор, и издатель выступали фигурами номинальными: всю работу — и хозяйственную, и финансовую, и редакционную — тянул на себе Достоевский. «Я стал печатать разом в трех типографиях, не жалел денег, не жалел здоровья и сил. Редактором был один я, читал корректуры, возился с авторами, с цензурой, поправлял статьи, доставал деньги, просиживал до шести часов утра и спал по 5 часов в сутки и хоть ввел в журнале порядок, но уже было поздно. Верите ли: 28 ноября вышла сентябрьская книга, а 13 февраля генварская книга 1865-го года, значит, по 16 дней на книгу и каждая книга в 35 листов. Чего же это мне стоило! Но главное, при всей этой каторжной черной работе я сам не мог написать и напечатать в журнале ни строчки своего. Моего имени публика не встречала, и даже в Петербурге, не только в провинции, не знали, что я редактирую журнал».
О черной работе Ф. М. по спасению «Эпохи», а с ней и осиротевшей семьи Михаила писал Николай Достоевский сестре Вере: «Брат предался весь семейству, работает по ночам, никогда не ложится ранее 5 часов ночи; и днем постоянно сидит и распоряжается в редакции журнала. Надо пожить и долго пожить, чтобы узнать, что за честнейшая и благороднейшая душа в этом человеке; а вместе с тем я не желал бы быть на его месте, он, по-моему, несчастнейший из смертных. Вся жизнь его так сложилась. Он никогда не пожалуется и не выскажет всего, что у него, может быть, накипело на сердце»52.
Однако усилия Ф. М. оказались тщетными и жертвы напрасными. Журнал опаздывал; подписчики, «которым ни до чего нет дела», негодовали; баланс за 1864 год вел к полному и окончательному разорению: приход 22 тысячи рублей, расход — 29 тысяч наличными и 9500 векселями. Катастрофически упала подписка — Достоевский объяснял это всеобщим журнальным кризисом: «Во всех журналах разом подписка не состоялась. “Современник”, имевший постоянно 5000 подписчиков, очутился с 2300. Все остальные журналы упали. У нас осталось только 1300 подписчиков... Никогда еще не бывало с самого начала нашего журнализма, с тридцатых годов, чтоб число подписчиков убавилось в один год более чем на 25 процентов. И вдруг почти у всех убавилось наполовину, а у нас на 75 процентов».
В марте 1865-го наступил момент, когда никаких надежд на продолжение журнала не осталось: подписка прекратилась, касса была пуста, кредиторы требовали уплаты по векселям. Агония журнала длилась недолго. «При начале подписки долги, преимущественно еще покойного брата, потребовали уплаты. Мы платили из подписных денег, рассчитывая, что за уплатою все-таки останется чем издавать журнал, но подписка пресеклась, и, выдав два номера журнала, мы остались без ничего... Я ездил в Москву доставать денег, искал компаньона в журнал на самых выгодных условиях, но кроме журнального кризиса у нас в России денежный кризис. Теперь мы не можем, за неимением денег, издавать журнал далее и должны объявить временное банкротство».
«Эпоха» погибала. После февральской книжки в редакции не осталось ни гроша, нечем было платить сотрудникам, авторам, за бумагу, в типографию. Последние номера страдали, как позже заметит Страхов, «отсутствием выдающегося содержания»: Ф. М. писать не мог, добыть «замечательных вещей» было неоткуда. В сентябре 1864 года умер Аполлон Григорьев («Без сомнения, — писал Достоевский об А. А. Григорьеве, — каждый литературный критик должен быть в то же время и сам поэт; это, кажется, одно из необходимейших условий настоящего критика. Григорьев был бесспорный и страстный поэт; но он был и капризен и порывист как страстный поэт... Григорьев был хоть и настоящий Гамлет, но он, начиная с Гамлета Шекспирова и кончая нашими русскими, современными Гамлетами и гамлетиками, был один из тех Гамлетов, которые менее прочих раздваивались, менее других и рефлектировали. Человек он был непосредственно и во многом даже себе неведомо — почвенный, кряжевой. Может быть, из всех своих современников он был наиболее русский человек как натура... “Я критик, а не публицист”, — говорил он мне сам несколько раз и даже незадолго до смерти своей, отвечая на некоторые мои замечания. Но всякий критик должен быть публицистом в том смысле, что обязанность всякого критика — не только иметь твердые убеждения, но уметь и проводить свои убеждения. А эта-то умелость проводить свои убеждения и есть главнейшая суть всякого публициста».), статьи которого придавали журналу вес и цвет.
Февральский номер «Эпохи» с рассказом Достоевского
«Крокодил» (несправедливо истолкованный как аллегория, где осмеяна трагическая судьба Чернышевского, так что и спустя годы Ф. М. будет отвергать обвинение, будто он, бывший ссыльный и каторжный, написал на другого «несчастного» зловредный пасквиль) оказался последним. «Многие неблагоприятные обстоятельства... заставляют нас прекратить в настоящее время выпуск нашего журнала, а вместе с тем и продолжающуюся на него подписку. Мы вошли в соглашение с издателем “Библиотеки для чтения”, и он принял на себя высылать всем согласным на то подписчикам нашим, вместо нашего журнала, свой журнал, со всеми его приложениями, вплоть до конца нынешнего года», — значилось в объявлении от издателей «Эпохи» (спустя десятилетия П. Д. Боборыкин вспомнит вечер, когда в тесной квартире Достоевского они обсуждали соглашение, и Ф. М. «говорил очень толково, на деловую тему, своим тихим, нутряным и немножко как бы надорванным голосом»53). Но и «Библиотека для чтения» не смогла выполнить соглашение: она прекратилась в то самое время, когда объявление «Эпохи» появилось в печати.
После долгих, но безрезультатных попыток продлить жизнь
«Эпохи», после раздачи кредиторам векселей на огромные суммы, после необходимых выплат, на которые ушли все подписные деньги, Достоевский сдался: в ситуации журнального кризиса, когда подписка едва ли не везде убавилась наполовину, оказалось невозможным даже на самых выгодных условиях найти компаньона. «Я слышала, — писала Е. В. Салиас де Турнемир своей близкой приятельнице А. П. Сусловой 16 мая 1865 года, — что “Эпоха” Достоевского приказала долго жить, что “Современное слово”, “Отечественные записки”, “Библиотека” при последнем издыхании... Говорят, что Достоевский собрал своих сотрудников и, как прилично честному человеку, заплатил все долги, возвышавшиеся до 40 т. сер. и закрыл журнал. Все это весьма печально»54.
Но и это была еще не вся печаль. «На мне... до 10 000 вексельного долгу и 5000 на честное слово» — так обстояли дела весной 1865 года, и Ф. М. писал Врангелю, что охотно бы пошел опять в каторгу на столько же лет, чтобы уплатить долги и почувствовать себя опять свободным. Права на собрание его сочинений были давно заложены — на выкуп требовалось две тысячи рублей, так что, когда он вновь обратился к Литературному фонду с просьбой о 600 рублях, предложить в обеспечение займа, кроме честного слова, было нечего.
«Известному романисту Достоевскому выдано 600 руб. для уплаты срочных долгов, которые он принял на себя после смерти издателя и редактора журналов “Время” и “Эпоха” и за которые он должен был подвергнуться тюремному заключению, что лишило бы его возможности, при его болезненном состоянии, продолжить литературные занятия и рассчитаться с долгами»55 — этой записью в отчете Литературного фонда от 7 июня 1865 года был подведен печальный итог недолгому благополучию Достоевского при его вторичном вступлении на литературное поприще. «Теперь опять начну писать роман изпод палки, то есть из нужды, наскоро. Он выйдет эффектен, но того ли мне надобно! Работа из нужды, из денег задавила и съела меня» — этими словами из письма Врангелю начинал Достоевский свой путь к «Преступлению и наказанию».
Положение, однако, было много хуже и унизительнее, чем Ф. М. предполагал. Работу из-под палки, которую он заранее ненавидел, необходимо было еще получить: печатаясь в своих журналах почти пять лет, он отвык предлагаться другим редакциям и зависеть от них. Теперь нужно было в третий раз все начинать заново — кроме писательского имени, у него не было никакого тыла, а гигантские долги и шлейф прогоревшего предпринимателя вынуждали к срочным поискам работодателей, тем более что никто не торопился беспокоить его заказом на роман или повесть.
Сразу после получения денег в Литературном фонде Достоевский встретился с редактором «Отечественных записок» и после краткого разговора письменно изложил просьбу — именно так он назвал свое предложение написать для журнала роман.
«1) Я прошу 3000 руб. теперь же, вперед за роман, который обязуюсь формально доставить в редакцию “Отечественных записок” не позже первых чисел начала октября нынешнего года.
2) На случай моей смерти или на случай не доставления в срок рукописи романа в редакцию “Отечественных записок” представляю в заклад полное и всегдашнее право на издание всех моих сочинений, равномерно право их продать, заложить, одним словом, поступить с ними как с полною собственностью».
Он запродавал себя на самых невыгодных условиях — просил 150 рублей за лист (после того как за «Мертвый дом» получал в чужом «Русском мире» и в своем «Времени» по 250 рублей); в случае отказа печатать роман редакция имела право удерживать заклад до тех пор, пока он не вернет три тысячи рублей с процентами, и могла отбирать у него все гонорары за работы, напечатанные в другом месте. Он уговаривал Краевского пойти на выгодную для редакции сделку весьма неубедительно: «За право издания всех сочинений моих на один только раз, два книгопродавца (Стелловский и Воганов) давали мне уже 2000 сейчас, наличными (зная, что я в нужде). Следственно, мне кажется, сочинения представляют достаточное обеспечение». Через три дня Краевский, прекрасно знавший и о банкротстве «Эпохи», и, по-видимому, о письме Достоевского в Литературный фонд («...на меня одного обратились все труды издательские и редакторские, и, сверх того, за этими трудами я сам не успел написать почти ни строчки»), ответил вежливым, но категорическим отказом: «Редакция... не так богата денежными средствами, чтоб могла делать значительные выдачи вперед за статьи, тем более что за нынешний год она совершенно обеспечена беллетристическими статьями, за которые вперед уже выданы деньги»56.
В те же дни Достоевский просился со своим пока не существующим романом в «Санкт-Петербургские ведомости», и В. Ф. Корш, вначале ответивший осторожным согласием («если только роман будет отвечать газетным требованиям, которые не всегда совпадают с требованиями толстых месячных журналов») и обещанием платить по 150 рублей за лист, чуть позже испугался «лишнего расхода» и засомневался: «Мои обстоятельства таковы, что я просто не могу, несмотря на сильное желание хоть сколько-нибудь поддержать Вас».
Достоевский просил аванс под будущие сочинения или хотя бы под «письма из-за границы» у редакции «Библиотеки для чтения», но за неимением денег ему было отказано и там.
Все попытки обойтись без услуг Стелловского, который принуждал к кабальному контракту силой, напуская кредиторов и грозясь засадить в тюрьму («так что уж и помощник квартального приходил ко мне для исполнения»), провалились: 1 июля 1865 года крайне невыгодный контракт был подписан и 2 июля заверен у частного маклера. За три тысячи рублей, которые Краевский отказался выплатить за «Пьяненьких» (роман о пьянстве «и всех его разветвлениях» не был даже начат), Достоевский продавал право на издание Полного собрания своих сочинений в трех томах, куда должно было войти и совсем новое произведение объемом не менее десяти листов, предоставленное не позднее 1 ноября 1866 года. В случае невыполнения договора Стелловский получал право перепечатывать все будущие сочинения Достоевского без вознаграждения.
...Падение «Эпохи», при всем драматизме происшедшего, Страхов назовет позже счастливым событием для литературы: Ф. М., поставленный перед необходимостью писать, а не заниматься журналом, смог достичь, огромным напряжением сил, своих главных вершин. «Если бы “Эпоха” существовала, эти силы пошли бы на нее»57.
Но еще за год до закрытия журнал сумел воскресить в Достоевском новые надежды на личное счастье. Выдающийся математик С. В. Ковалевская (урожденная Корвин-Круковская) расскажет в своих воспоминаниях, как в 1865 году, подростком, была влюблена в Достоевского, как он читал и хвалил ее детские вирши, как восторженно поклонялась она «гениальному человеку, которого встретила на своем пути»58, как он почти не замечал ее, пятнадцатилетнюю девочку, будучи увлечен старшей сестрой Анной, почти год состоявшей в тайной от своих родителей переписке с писателем.
Рассказы двадцатилетней А. В. Корвин-Круковской, присланные ею в «Эпоху» из родительского имения Палибино в Витебской губернии и напечатанные в 1864 году, покорили Достоевского обаянием искренности и теплоты чувства. «Вам не только можно, но и должно смотреть на свои способности серьезно. Вы — поэт, — писал Ф. М. девушке, отец которой, генерал старой закалки В. В. Корвин-Круковский, считал женщин-писательниц «олицетворением всякой мерзости». — Это уже одно много стоит, а если при этом талант и взгляд, то нельзя пренебрегать собою». Глава семейства, наставляя супругу и дочерей, которым разрешил встретиться с писателем, предупреждал: «Достоевский — человек не нашего общества. Что мы о нем знаем? Только — что он журналист и бывший каторжник. Хороша рекомендация! Нечего сказать! Надо быть с ним очень осторожным!»59
Весной 1865 года Анна, оказавшись с матерью и сестрой в Петербурге, в доме своего деда Ф. Ф. Шуберта на Васильевском острове, пригласила писателя в гости. Не с первой встречи, но очень скоро сестры оценили пламенную откровенность Ф. М. и его вдохновенный дар рассказчика, а он — он был до того очарован поэтической красотой высокой, стройной, зеленоглазой Анюты, мечтавшей о средневековых рыцарях и сценических триумфах, что признался девушке в своих чувствах и просил стать его женой. Анна Васильевна, при всем почтении к писателю, в этой роли себя не видела. «Ему нужна совсем не такая жена, как я, — в тот же вечер объясняла она младшей сестре. — Его жена должна совсем посвятить себя ему, всю свою жизнь ему отдать, только о нем думать. А я этого не могу, я сама хочу жить!»60
Итак, гибель «Эпохи» сопровождалась не только сварой с кредиторами, но и романтическим сватовством, которое хоть и не закончилось свадьбой, но явило урок: сердце 44-летнего писателя, задавленного тяжелыми утратами и нуждой, ничуть не омертвело и по-прежнему жаждало любви. «Всё мне кажется, что я только что собираюсь жить! Смешно, не правда ли? Кошачья живучесть», — писал он Врангелю в разгар своего незадачливого жениховства.
Впрочем, А. Г. Достоевская, уверенно называя Анну Корвин-Круковскую невестой Ф. М., всегда помнила его восторженное впечатление о замечательной девушке. «На мой вопрос, почему разошлась их свадьба, Федор Михайлович отвечал: “Анна Васильевна — одна из лучших женщин, встреченных мною в жизни. Она — чрезвычайно умна, развита, литературно образованна, и у нее прекрасное, доброе сердце. Это девушка высоких нравственных качеств; но ее убеждения диаметрально противоположны моим, и уступить их она не может, слишком уж она прямолинейна. Навряд ли поэтому наш брак мог быть счастливым. Я вернул ей данное слово и от всей души желаю, чтобы она встретила человека одних с ней идей и была бы с ним счастлива!” Федор Михайлович всю остальную жизнь сохранял самые добрые отношения с Анной Васильевной и считал ее своим верным другом. Когда, лет шесть спустя после свадьбы, я познакомилась с Анной Васильевной, то мы подружились и искренно полюбили друг друга. Слова Федора Михайловича о ее выдающемся уме, добром сердце и высоких нравственных качествах оказались вполне справедливыми; но не менее справедливо было и его убеждение в том, что навряд ли они могли бы быть счастливыми вместе. В Анне Васильевне не было той уступчивости, которая необходима в каждом добром супружестве, особенно в браке с таким больным и раздражительным человеком, каким часто, вследствие своей болезни, бывал Федор Михайлович».
...Получив деньги от Стелловского, Достоевский выехал за границу, «чтобы хоть каплю здоровьем поправиться и что-нибудь написать». Однако Висбаден, куда он добрался 29 июля (10 августа), его интересовал, как и прежде, совсем не целебными водами. Пять дней спустя, попав в игорную западню, он писал Тургеневу в Берлин о том, как туго ему пришлось недавно в Петербурге, как продавал свои сочинения «за что дадут», потому что хотели посадить в тюрьму за долги по журналу, которые он имел глупость перевести на себя; как из трех тысяч оставил себе всего 175 рублей, а остальное раздал. «Хотя я теперь и не думал поправлять игрой свои обстоятельства, но франков 1000 действительно хотелось выиграть, чтоб хоть эти три месяца прожить. Пять дней как я уже в Висбадене и всё проиграл, всё дотла, и часы, и даже в отеле должен».
Достоевский оправдывался перед Тургеневым за проигрыш, ссылаясь на обстоятельства двухлетней давности, когда за один час в Висбадене он выиграл около 12 тысяч франков: это и был исходный момент его игорной страсти.
Драматические обстоятельства молодости Достоевского и законы Российской империи, где игорные заведения были запрещены, не дали случиться тому слишком вероятному несчастью, чтобы игра завладела им еще на старте писательского пути. И здесь уместно поставить вопрос: почему после общедоступного бильярда (заветные столы были не только у Доминика и Излера, но и во многих других петербургских ресторациях, где Достоевский «пробовал бильярд»); после столь же демократического домино; после карт (стихии, по слову П. А. Вяземского, «непреложной и неизбежной»), которые со времен царя Алексея Михайловича владели всей империей и процветали, например, в доме семипалатинского судьи Пешехонова, в гостиных провинциального Кузнецка, в доме сестры, Веры Михайловны Ивановой(«Однажды Федор Михайлович... видел небывалую игру. Эта игра произвела на него сильное впечатление: он, рассказывая про нее, быстро ходил по комнате и с волнением закончил: “Ух, как играли... жарко! Скверно, что денег нет... Такая чертовская игра — это омут... Вижу и сознаю всю гнусность этой чудовищной страсти... а ведь тянет, так и всасывает!”» (Скандин А. В. Достоевский в Семипалатинске // Ф. М. Достоевский в забытых и неизвестных воспоминаниях современников. С. 104—105). «Когда устраивались карты, Федор Михайлович не отказывался принимать участие; случалось ему, как другим, выигрывать и проигрывать. Сам Окороков (знакомый Достоевского по Кузнецку, очевидец свадьбы писателя. — Л. С.) не раз играл с ним» (Булгаков В. Ф. Ф. М. Достоевский в Кузнецке // Там же. С. 160). См. также: «Вечером отправились к Ивановым. Пятница была их журфиксом, и мы застали много гостей. Общество разделилось: старшие сели за карты в гостиной и кабинете; молодежь, я в том числе, осталась в зале. Стали играть в модную тогда стуколку... Федор Михайлович, игравший в преферанс в кабинете, часто выходил посмотреть на нас» (А. Г. Достоевская).), — почему после всех этих азартных проб Достоевский все же выбрал рулетку?
После первых опытов игры в казино ответ был получен. Бильярд немыслим без хорошего глазомера, четких движений и крепких рук, гибкого тела и здоровых суставов, а также ясных представлений о кинематике. Домино, как и карты, невозможно без комбинаторной памяти, без умения блефовать, без учета партнера — его психологии, азарта и игровых качеств. Бильярд и преферанс, домино и штосс требуют мастерства и зависят от квалификации игрока, то есть можно говорить о тактике, стратегии, шансах на успех.
Иное дело рулетка, где вероятность, что выпадет вожделенное zero, иллюзорна и где никакая стратегия игры не может быть выигрышной. Слепое, непредсказуемое счастье, которое во мгновение ока может обернуться непереносимым горем. Рулетка не требует от игрока опыта и специальных знаний, и он, игрок, может быть неизлечимо глуп, нетрезв или подкатить к столу в инвалидном кресле. Единственный способ не проиграть в казино — это не играть, ибо цифры рулетки — это такая «математика», на которую не действуют математические методы и новоизобретенные системы.
Но вновь и вновь маньяки рулетки, потерявшие контроль над своей жизнью, приходят к «колесу удачи», одержимые злым духом азарта, мечтая легко, красиво и без труда разбогатеть. Один оборот колеса, одно неуловимое движение шарика, и всё чудесным образом изменится — настолько, что вчерашние моралисты сами прибегут поздравлять сегодняшнего счастливца. Рулетка — это мистика везения, эзотерика удачи, торжество случая и вызов судьбе в самом чистом виде, риск отчаянных и одержимых, дерзнувших дать своей жизни щелчок по лбу или показать ей язык.
«Ради Бога не играй больше. Где уж с нашим счастьем играть? Что головой не возьмем, того счастье нам не даст»61,— писал Достоевскому брат Михаил в июне 1862-го из Петербурга. В это свое первое заграничное путешествие Достоевский провел день за игрой в курзале «Висбаденские воды», а спустя два месяца, возвращаясь из Вены, заехал на день в Гомбург и пробыл в казино целый день. Он жадно тянулся к игре, и брат Михаил с упреком замечал: «После твоего пассажа в Висбадене письма твои приняли какой-то деловой тон. О путешествии, о впечатлениях ни полслова»62.
С Висбадена и началось игорное его десятилетие. В следующем году, на пути из Петербурга в Париж, где его ждала Суслова, Достоевский отклонился от маршрута и направился к рулетке, в знакомый по прошлому году курзал. В тот самый день 7/19 августа, когда он выехал из Берлина через Дрезден и Франкфурт в игорный город, Аполлинария писала ему злополучные строки: «Ты едешь немножко поздно...»
На его беду четверо суток в Висбадене обернулись удачей.
«Да Вы что думаете? — писал он из Парижа свояченице. — Ведь выиграл, а не проиграл; хоть не столько выиграл, сколько хотел, не 100 000, а все-таки некоторую маленькую капельку выиграл».
Он ни минуты не сомневался в том, что игра — проклятый омут. Он просил Варвару Дмитриевну ни в коем случае не рассказывать об «удаче» пасынку: ведь «он еще глуп и, пожалуй, заберет в голову, что можно составить игрой карьеру, ну и будет на это надеяться... Ну, и не следует ему знать, что его папаша посещает рулетки. И потому ни слова». Он говорил об опасности игорной карьеры так, будто застрахован от подобных «глупых» мыслей...
Но возбуждение и азарт были сильнее здравых рассуждений. «Я, Варвара Дмитриевна, в эти четыре дня присмотрелся к игрокам. Их там понтирует несколько сот человек, и, честное слово, кроме двух, не нашел умеющих играть. Все проигрываются дотла, потому что не умеют играть. Играла там одна француженка и один английский лорд; вот эти так умели играть и не проигрались, а напротив, чуть банк не затрещал. Пожалуйста, не думайте, что я форсю, с радости, что не проиграл, говоря, что знаю секрет, как не проиграть, а выиграть. Секретто я действительно знаю; он ужасно глуп и прост и состоит в том, чтоб удерживаться поминутно, несмотря ни на какие фазисы игры, и не горячиться. Вот и всё, и проиграть при этом просто невозможно, а выиграете наверно».
И чудо произошло. Банк слегка «затрещал», рулетка коварно подарила выигрыш в 11 тысяч франков. Это вчетверо превышало сумму, которую ссудил ему под процент Литературный фонд. В письме к В. Д. Констант монолог Достоевского о выигрыше звучал будто «на два голоса». Первый голос был трезв и осторожен, знал об опасности, которая подстерегает ловцов удачи. «Постигнув секрет, умеет ли и в состоянии ли человек им воспользоваться? Будь семи пядей во лбу, с самым железным характером и все-таки прорветесь. Философ Страхов и тот бы прорвался. А потому блаженны те, которые не играют и на рулетку смотрят с омерзением и как на величайшую глупость». Второй голос, возбужденный и взволнованный, пытался замять «маленькое» осложнение. «Я, голубчик Варвара Дмитриевна, выиграл 5000 франков, то есть выиграл сначала 10 тысяч 400 франков, и уж домой принес и в сак запер и ехать из Висбадена на другой день положил, не заходя на рулетку; но прорвался и спустил половину выигрыша. Таким образом, и остался только при 5000 франков».
Все же ему достало благоразумия послать часть денег из выигрыша брату на сохранение и свояченице для передачи сестре.
Но спустя неделю, приехав с Сусловой в беспощадный Баден-Баден, он за четыре дня потерял всё. «Здесь, в Бадене, я проигрался на рулетке весь, совершенно, дотла. Я проиграл до
3-х тысяч с лишком франков. У меня в кармане теперь только 250 франков», — писал он свояченице; тотальный проигрыш настиг его через дразнящий выигрыш. «Приехал в Баден, подошел к столу и в четверть часа выиграл 600 франков. Это раздразнило. Вдруг пошел терять, и уж не мог удержаться и проиграл всё дотла».
Теперь Ф. М. вынужден униженно просить родных вернуть ему обратно часть отосланных денег. Но даже после этих неловких, несчастных писем он не смог удержаться: «взял последние деньги и пошел играть; с 4-х наполеонов выиграл 35 наполеонов в полчаса. Необыкновенное счастье увлекло меня, рискнул эти 35 и все 35 проиграл».
Сидеть в Баден-Бадене более было незачем и не с чем; на остаток денег Достоевский и Суслова выехали в Турин, ждать денежных переводов из Петербурга. Суслова равнодушно смотрела на незадачливого игрока. «Федор Михайлович проигрался и несколько озабочен, что мало денег на нашу поездку. Мне его жаль, жаль, отчасти, что я ничем не могу заплатить за эти заботы, но что же делать — не могу. Неужели ж на мне есть обязанность — нет, это вздор».
На пути в Турин они остановились в Женеве: Достоевскому пришлось заложить часы, его подруга сдала кольцо, без надежды когда-либо выкупить заклады. («Благородный» ростовщик «даже процентов не взял, чтоб одолжить иностранца, но дал пустяки»). Десять дней, проведенные в Турине, были донельзя тоскливы и мучительны: «Каждую минуту мы дрожали, что подадут счет из отеля, а у нас ни копейки, — скандал, полиция... гадость!»
Игорный опыт лета 1863 года не вызвал у Достоевского ощущение края бездны — милое развлечение удостоилось легкого комментария: «Приключения бывают разные; если б их не было, то и жить было бы скучно». Сезон 1863 года, хотя и завершился материальными потерями, дал важные стратегические приобретения.
Во-первых, Ф. М. убедил себя, будто создал беспроигрышную систему игры, которая оправдает все издержки. Mich-Mich деликатно намекал: «Не понимаю, как можно играть, путешествуя с женщиной, которую любишь»63. Достоевский парировал: «Ты пишешь: как можно играть дотла, путешествуя с тем, кого любишь. Друг Миша: я в Висбадене создал систему игры, употребил ее в дело и выиграл тотчас же 10 000 франков. Наутро изменил этой системе, разгорячившись, и тотчас же проиграл. Вечером возвратился к этой системе опять, со всею строгостью, и без труда и скоро выиграл опять 3000 франков. Скажи: после этого как было не увлечься, как было не поверить — что следуй я строго моей системе, и счастье у меня в руках».
Во-вторых, он нашел моральное оправдание: рулетка — не развлечение праздного путешественника, а благородная миссия. «Да я ехал с тем, чтоб всех вас спасти и себя из беды выгородить. А тут, вдобавок, вера в систему... А мне надо деньги, для меня, для тебя, для жены, для написания романа».
В-третьих: новые впечатления (курзал в Висбадене и казино в Баден-Бадене) нужны как сюжеты и уже пущены в дело — если учесть план рассказа о заграничном русском, который третий год играет по игорным домам. Игра на рулетке — это сбор материала для будущего сочинения; походы писателя в казино — это часть его работы.
До сих пор приключения писателя-игрока не выходили из разряда литературных (путешествие женатого человека с тайной подругой по европейским курортам, скитания по дешевым отелям, проигрыши в казино и безденежье). Но сюжет развивался — и замысел сочинения об игроке вступал в автономную фазу. Продолжая итальянское путешествие и переезжая из города в город, Достоевский надеялся, что уже в следующем населенном пункте он получит деньги, присланные по почте от кого-нибудь из России, для продолжения поездки или возвращения домой. Список возможных кредиторов к середине путешествия был фактически исчерпан. Так возник план займа денег под ненаписанное сочинение, под замысел. Ничего необычного в этом не было: Достоевский всегда отстаивал право на аванс. «Я литератор-пролетарий, и если кто захочет моей работы, то должен меня вперед обеспечить. Порядок этот я сам проклинаю. Но так завелось и, кажется, никогда не выведется», — писал он Страхову из Рима.
Он честно признавался, что ничего готового у него нет. Но была идея: «Составился довольно счастливый (как сам сужу) план одного рассказа. Большею частию он записан на клочках. Я было даже начал писать, — но невозможно здесь... Приехал в такое место как Рим на неделю; разве в эту неделю, при Риме, можно писать?»
Ф. М. излагал Страхову сюжет, пока еще летучий экспромт.
«Я беру натуру непосредственную, человека, однако же, многоразвитого, но во всем недоконченного, изверившегося и не смеющего не верить, восстающего на авторитеты и боящегося их. Он успокоивает себя тем, что ему нечего делать в России, и потому жестокая критика на людей, зовущих из России наших заграничных русских. Но всего не расскажешь. Это лицо живое (весь как будто стоит передо мной) — и его надо прочесть, когда он напишется. Главная же штука в том, что все его жизненные соки, силы, буйство, смелость пошли на рулетку. Он — игрок, и не простой игрок, так же как скупой рыцарь Пушкина не простой скупец. Это вовсе не сравнение меня с Пушкиным. Говорю лишь для ясности. Он поэт в своем роде, но дело в том, что он сам стыдится этой поэзии, ибо глубоко чувствует ее низость, хотя потребность риска и облагораживает его в глазах самого себя. Весь рассказ — рассказ о том, как он третий год играет по игорным городам на рулетке».
Достоевский просит Страхова раздобыть аванс в «Библиотеке для чтения», у Боборыкина, который, после запрещения
«Времени», звал его в сотрудники. Никак не позже 10 ноября 1863 года, то есть через полтора месяца, рассказ об игроке в полтора печатных листа (за плату 150—200 рублей с листа) будет, обещает Достоевский, предоставлен в «Библиотеку для чтения».
Завлекая издателя иллюзией точного плана, писатель обещает дать «наглядное и подробнейшее изображение рулеточной игры». Полагая, что сочинение к сроку непременно напишется, он рискует своим честным словом, которое дает не задумываясь. «Я имею уверенность, что в честном моем слове еще никто не имеет основания сомневаться».
Чтобы усилить эффект предложения, он не жалеет красок для рекламы. «Вещь может быть весьма недурная. Ведь был же любопытен “Мертвый дом”. А это описание своего рода ада, своего рода каторжной “бани”. Хочу и постараюсь сделать картину». Он дает Страхову два-три дня и просит, в случае, если Боборыкин откажется, пойти, не мешкая, и в другие журналы.
«Я пропал, пропал буквально, если не найду в Турине денег». Сагитированный Страховым Боборыкин искренне благодарит Достоевского за обещанный рассказ, предлагает автору тесное сотрудничество и без промедления высылает 300 рублей аванса, которые Достоевский получает в Турине, куда приезжает один, расставшись с Сусловой в Ливорно64. Однако вместо того чтобы немедленно возвращаться в Петербург и засесть за работу, он едет в Гомбург, где, как известно всем знатокам рулетки, самая настоящая игра и есть.
Гомбург, роковой Рулетенбург... Здесь он играет неделю, проигрывается дотла, и теперь это уже не то легкое приключение, без которого русскому путешественнику скучно жить. Кредит исчерпан, и, кроме как к Сусловой, которая уже дней пять пребывает в Париже, обратиться не к кому. На 350 франков, присланных Аполлинарией, можно было, однако, доехать только до Дрездена, а в Дрездене просить взаймы еще и еще (выручили граф А. К. Толстой и его друзья).
Так в историю создания романа «Игрок» включилась мистика денег: аванс, полученный под замысел сочинения об игроке, автор бросает на игорный стол в заведении экстра-класса и проигрывается «весь».
Но за работу он так и не берется. Три тысячи рублей серебром, доставшиеся ему по завещанию дяди Куманина, дают возможность расплатиться с кредиторами и освобождают от необходимости срочно отрабатывать аванс. 300 рублей были возвращены Боборыкину, замысел сочинения об игроке отложен, но наркотическая уверенность, что расчисленная в Висбадене система ставок беспроигрышна, осталась. Она станет ахиллесовой пятой дальнейшего игорного поведения Достоевского.
Меж тем Mich-Mich не зря предупреждал: «Так, брат [как ты играешь], всегда будешь в проигрыше: нужна известная система в игре. Выиграл 10 т. и баста на время. Из них 7 т. на другой же день ты должен был послать ко мне, для того чтоб я положил их для тебя в банк, а на остальные продолжай играть, и поверь — ты будешь играть на них совсем легче. Чем ты играл, когда у тебя в кармане лежали 10 т. Если уже тебя нельзя уговорить не играть, то играй по крайней мере с таким расчетом. А как бы пригодились эти 7 т.»65.
Но даже и в системе, которую предлагал брат, был видимый изъян: Михаил исходил из возможности крупного выигрыша, но не крупного проигрыша. В одном только Mich-Mich был прав: ни о какой системе игры не могло быть и речи; в рулетке таковой не существует в принципе. Искать стратегию, нацеленную на победу, бессмысленно. Расчет на хладнокровие, которое удержит от проигрыша, может сработать, если крупье не подыгрывают «своим» игрокам, с кем позже делят добычу. Но крупье-профессионалы умеют катать шарик, блюдут казенный интерес и недаром убеждены, что у игорного заведения невозможно выиграть.
И вот центральный эпизод предыстории романа «Игрок». В июле 1865 года, после проигрыша в Висбадене, Достоевский обращается к Тургеневу с просьбой о 100 талерах. «Потом я жду из России из одного журнала (“Библиотеки для чтения”), откуда обещались мне, при отъезде, выслать капельку денег, и еще от одного господина, который должен мне помочь. Само собою, что раньше трех недель, может быть, Вам и не отдам. Впрочем, может быть, отдам и раньше». Ф. М. отчетливо сознавал, что для заграничной поездки ему нужна сумма, втрое большая той, с которой он пустился в путешествие. Так что теперь он относит в казино уже не выигрыш, а гонорар — и отныне полагается на казино как на свой единственный источник дохода.
Можно видеть роковую зависимость проигрышей Достоевского, сделанных до написания романа «Игрок», от происхождения денег, на которые он играл. Если в 1863-м в Гомбурге был проигран аванс за рассказ (так и не написанный), то в 1865-м, в Висбадене, в считаные дни рулетке жертвовался уже остаток гонорара от Стелловского, который включал и весь заработок за не написанный пока роман.
Этот проигрыш не останется без последствий и станет причиной нескольких неприятностей. Самая болезненная заключалась в том, что Ф. М. начисто забыл о займе у Тургенева, а Тургенев начисто забыл, что дал Достоевскому всего 50 талеров, а не 100, как тот просил («Благодарю Вас, добрейший Иван Сергеевич, — писал Достоевский своему кредитору через пять дней после получения денег, — за Вашу присылку 50 талеров. Хоть и не помогли они мне радикально, но все-таки очень помогли. Надеюсь скоро возвратить Вам»). Забывчивость Достоевского, затянувшаяся на целое десятилетие (он вернет долг Тургеневу только в 1876 году), даст кредитору повод для едких упреков в связи с пародийным Кармазиновым. «Все это прекрасно, — скажет Тургенев в адрес автора «Бесов», — но мне кажется, ему бы следовало сперва отдать мне деньги, которые он у меня занял, — а потом уже, освободившись от бремени обязательств, и лупить меня. Но видно, бремя это ему легко»66.
Пятьдесят тургеневских талеров помогли лишь отчасти, и Достоевский с промежутками в несколько дней написал о своем несчастье Герцену в Женеву, Сусловой в Париж, Милюкову в Петербург и Врангелю в Копенгаген. Герцен с недельным опозданием сообщил, что если бы Ф. М. просил у него сумму меньшую, чем 400 флоринов, то он бы непременно помог. «Денег не прислал», — жаловался Достоевский Сусловой после короткого свидания с ней в Висбадене, куда она приехала по его зову. «Только что ты уехала, на другой же день, рано утром, мне объявили в отеле, что мне не приказано давать ни обеда, ни чаю, ни кофею. Я пошел объясниться, и толстый немецхозяин объявил мне, что я не “заслужил” обеда и что он будет мне присылать только чай. И так со вчерашнего дня я не обедаю и питаюсь только чаем. Да и чай подают прескверный... платье и сапоги не чистят, на мой зов нейдут, и все слуги обходятся со мной с невыразимым, самым немецким презрением. Нет выше преступления у немца, как быть без денег и в срок не заплатить».
«По-немецки» поступил и Герцен; Достоевский, ожидая «другой полосы несчастий и пакостей», затравленно писал Сусловой: «Странно, однако же: почему же он все-таки не прислал 150 гульд.? если сам говорит, что мог бы их прислать. Прислал бы 150 и сказал бы, что не может больше. Вот как дело делается. А тут очевидно: или у него у самого туго, то есть нет, или жалко денег. А между тем он не мог сомневаться, что я не отдам: письмо-то мое у него. Не потерянный же я человек».
Суслова на его жалобы («Продолжаю не обедать и живу утренним и вечерним чаем... Меня притесняют и иногда отказывают в свечке по вечерам, в случае, если остался от вчерашнего дня хоть крошечный огарочек... Каждый день в три часа ухожу из отеля и прихожу в шесть часов, чтоб не подать виду, что совсем не обедаю») ничего не ответила; в ее дневнике о висбаденском свидании с Достоевским не появилось ни слова, а письмо Ф. М. прямо кричало: «Поля, друг мой, выручи меня, спаси меня! Достань где-нибудь 150 гульденов, только мне и надо». Милюков, которого Достоевский просил «запродать повесть хоть куда ни было, но только с условием выслать немедленно 300 рублей», побывал в трех редакциях («Современника», «Отечественных записок» и «Библиотеки для чтения»), где ему бесповоротно отказали. Врангель, с запозданием получивший первое из двух писем Достоевского, прислал деньги при повторной просьбе («Здесь уже грозят полицией») вместе с характерным комментарием: «Беда, настигшая Вас, — не редкость в Висбадене, и я, живший там год, так устрашен был этими примерами, что бегу всегда рулетки, как черт от ладана»67.
В промежутке между вторым письмом Врангелю и его ответом, на который в тот момент уже трудно было надеяться, Ф. М. решился, по совету родственницы Каткова Н. П. Шаликовой (он познакомился с княжной в доме И. Л. Янышева, священника русской церкви в Висбадене), обратиться в «Русский вестник». Спустя неделю, когда деньги от Врангеля всетаки пришли, Достоевский сообщил другу свои опасения насчет комбинации с «Русским вестником». «6 лет тому назад Катков мне выслал в Сибирь (перед отъездом из Сибири) 500 р. вперед за повесть, которую еще я ему не послал... А вдруг потом мы письменно повздорили в условиях и разошлись. Деньги Каткову были возвращены и повесть, которую тем временем я успел уже выслать, взята назад. С тех пор в продолжение издания “Времени” были между обоими журналами потасовки. А Катков до того самолюбивый, тщеславный и мстительный человек, что я очень боюсь теперь, чтоб он, припомнив прошлое, не отказался высокомерно теперь от предлагаемой мною повести и не оставил меня с носом. Тем более, что я не мог, предлагая ему повесть, сделать это предложение иначе как в независимом тоне и безо всякого унижения».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.