Глава 5 «Огонек»: двенадцать апостолов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 5

«Огонек»: двенадцать апостолов

1

Вспоминая далекую даль, я забываю, что за окном весенний день и — уму не постижимо — кончаются девяностые годы. И век завершается, и тысячелетие. И все кругом иное. Жена вяжет фиолетовую кофту. Я смотрю, как две нити, переплетаясь, образуя узор, тянутся из корзинки, и не верю, что все происходит в реальности. И эта русская деревня среди снегов центральной России, суздальская земля, и собаки под окном, нежащиеся под мартовским солнцем. Какой-то бред! Ведь я же там, еще в Сибири, и мне двадцать пять… Увы! Даже не тридцать девять, когда мы соревновались с «опером», кто кого перехитрит. Лес за рекой, тишина дачной благодати, такой же фиолетовый, как и шерстяной узор, контур из дальних елей — в ту сторону мы ходим на лыжах, а хитрые псы плетутся сзади по лыжне. И явь, и иллюзия — все вместе, одно подменяет другое. И только ходики с кукушкой — современная стилизация — напоминают, что времечко не обманешь.

Тогда лучше отложить листки и выйти на простор. Зажмуриться от искрящегося на солнце снега и сморщить нос от весеннего духа — как будто хватил хороший глоток шампанского! Подыши морозом, почувствуй озноб — он не от холода, а от радости, что ты еще жив, несмотря ни на что. Эта дрожь — от счастья, что существуешь на этой невообразимо красивой земле. Скользя взором по узорчатому горизонту с маковками церквей, величественных даже в разрухе, вдруг видишь на реке островок — царство зайцев и лис — прозрачная паутина кустарника, скрываемого в половодье и каждый раз возрождающегося летом. Теперь, зимою, он полузасыпан снегом и отяжелен бахромою водорослей, оставшихся после весенних талых вод. Фигурка рыбака дополняет картину. Да небо над головой — светлосинее, почти белое, готовое взорваться ослепительной вспышкой.

Зачем мне дана эта радость жизни? За какие такие заслуги? И чем я смогу отплатить?

С грустью возвращаюсь я в дом к столу, к старенькой «Олимпии» — это все, что досталось мне от сына в наследство. Пишущая машинка и коробка с его письмами и стихами. Да плакат времен «Окон РОСТА», на котором изображен рабочий с пилой в руке и винтовкой, воткнутой штыком в землю, и надписью: «Работать надо! Винтовка — рядом…» — и еще словами, приписанными рукой сына — наказ мне: повесить сей плакат над рабочим столом. С тех пор я наказ выполняю.

И радость, и грусть — они у меня рядом. Смотрю на стену: фотография Володи. Глаза смотрят на меня то ласково, то с укоризной. И тогда я шепчу под стук машинки: «Еще не вечер…»

Еще не вечер, повторяю я, глядя в глаза своему ангелу-хранителю. И отправляюсь в путь — то в республику моей молодости, где я пребывал в его возрасте, был безрассуден, удачлив и смел, то в иное время, в середину жизни.

Перебираю камешки на берегу высохшего моря, одни откладываю — любуюсь ими, строю из них картинки на песке. Жизнь, которая когда-то состоялась, таит в себе бездну смысла. В ней и красота, и герои-антигерои, и «пейзаж», и любая символическая фигура — все на выбор, разнообразные инструменты для прозы. И я копаюсь в том, чего нет, прислушиваюсь к звучащим во мне голосам — так археолог среди груды хлама соскребает бессмысленную породу с остатков ушедших цивилизаций. Археолог ничего не созидает — он лишь обнаруживает. В литературе возможности богаче, тут можно придать значение событию, персонажу, поступку, детали. Я могу выделить, как бы курсивом, то, что считаю важным.

Я замечаю, что именно такую прозу я и читаю последнее время. И все меньше — беллетристику. Меня интересует не вымышленный мир (а если вымышленный, то что-нибудь вроде Оруэлла), а мир прошедший, когда-то бывший, подлинный, из прежних разговоров, увлечений и страстей. Моя эстетика в том, чтобы обнаружить художественное в реалиях действительности, к сожалению — прошедшей. То, что мелькает перед глазами, и что называют «жизнью», это для меня пока хаос, пустая порода на лотке золотоискателя. Жизнью она станет, когда исчезнет за нашими плечами, уйдет в никуда, в загадку Времени, и будет осмыслена, примет причудливые конфигурации. Все зависит от личности вспоминающего — прежде всего от нашей совести, конечно. Беллетрист при этом делает вид, что возводит башню откровенно «не имевшего места». Документалист претендует на подлинность и под каждый факт готовит оправдательный документ. А я? Как будто оставляю все «как было». Но — как некое подобие исчезнувшего времени, понимая, что рассчитывать на объективность в оценке прошлого так же глупо, как пытаться настаивать на своей версии будущего. Мы фантазируем и тогда, когда отправляемся вперед, и тогда, когда поворачиваем вспять. Поэтому какие уж тут документы, если речь идет о фантастическом прошлом.

День за окном покачивает ветвями, а я разглядываю старые черно-белые фотографии, копаюсь в бумажках, уложенных в папку с надписью «архив», читаю статьи, о которых когда-то столько говорили. Меня нет в нынешней жизни, я в последней командировке — побывал в шестидесятых, в семидесятых. Вот еще бросок — в конец восьмидесятых и чуть-чуть в начало девяностых, когда мой старинный товарищ Володя Чернов сосватал меня в «Огонек». Но постепенно я нагоняю летящий экспресс современности. И как бы опять становлюсь его пассажиром.

2

Давно уже другим стал «Огонек», маленький и плотный, похожий на Валю Юмашева, главу президентской администрации. Журнал, благодаря его усилиям, многие годы и оставался на плаву — Юмашев взлетел, как сокол, терзал добычу на лету, а редакции, где он долго числился замом Гущина, вниз отлетали кусочки, которыми и кормилась она. То один «президентский» банк отщипнет, то другой. Такова была молва. А как на самом деле — кто знает. Тираж упал с почти пяти миллионов, когда мы уходили, — до едва ли сотни тысяч экземпляров. На таких доходах не то, что иллюстрированный еженедельник, стенгазету не выпустишь. Значит, кто-то подкармливал. Многие, я уверен, скажут Юмашеву спасибо.

Листать нынешний «Огонек» грустно. Пестрый, как африканская птичка, и покрикивает так же назойливо, но не страшно. Ни особого смысла, ни серьезной тревоги от его угроз и «разоблачений». Крохотные заметочки о том, о сем, политическая тусовка, хроника президентской семьи. Таких журнальчиков «за бугром» — в каждом провинциальном городке, исполненных на хорошем полиграфическом оборудовании. У нас их тоже стало достаточно — все лотки ими завалены, и среди прочей продукции лежит «Огонек». Лежит!

Мне объясняют: время изменилось. Другая публика.

Я заговорил на эту тему с Жорой Целмсом, ему должно быть видней, он — едва мы за порог, пришел нам на смену в «Огонек». Я спросил этого карбонария эпохи наших совместных игр с Карпинским, понимал ли он, куда идет и к кому.

Жора спокойно принял мой немой упрек, не захотел себя причислять к воронью, слетающемуся на поклев, ответил, что истосковался по журнальной публицистике, а с нами или без нас, с Гущиным или без него, ему было все равно, и дал понять, что это его личное дело, он ни перед кем не в долгу и в праве поступать, как ему заблагорассудится.

Целмс много лет работал в редакции, управляя всей публикуемой «политикой». Над нашим «Огоньком», умершим вместе с нашим уходом, он откровенно посмеивался, как профессионал над наивными каракулями юного рисовальщика. Иногда мы встречались случайно. Однажды я поинтересовался, сколько же отваливают ему банкиры за нынешнюю работу. Жора назвал цифру — нам бы хватило на содержание полдюжины спецкоров. И тут я не удержался. «Жора! — сказал я ему. — А что, если бы генерал Бобков, который нас с тобою гонял, как зайцев, и который теперь тоже каким-то бизнесом занимается у Гусинского, если бы вместо того, чтобы выслеживать нас, держать ораву ищеек, потом устраивать разборку в комитете партконтроля, выгонять нас из партии, опять годами за нами следить, дал бы нам, каждому, в семьдесят пятом году по тысяче баксов зарплаты, может, мы бы утихли? И им обошлось бы дешевле! Как ты думаешь?»

Жора жизнерадостно захохотал.

Февральским утром, наверное таким же солнечным, как сейчас за окном, я приехал к Володе Чернову, а он повел меня на смотрины к Гущину. Лев птичкой уселся на спинку стула — странная манера — и, поджимая ноги, балансируя, говорил со мною в такой необычной позе. Потом я к ней привык. Что бы между нами затем ни происходило, я всегда оставался при мнении: без Гущина не было бы «Огонька» Коротича.

Но без Коротича и без нас Лев делал уже другой журнал. Секрет нашего опыта состоял в уникальном сплетении в один клубок людей и обстоятельств. А почему все в один миг разрушилось, превратилось в пыль, в банальный скандал — в одиночку не разгадать.

Сергей Клямкин, выпив рюмку привезенного мною из-под Суздаля добротного самогона, уверял меня, что редакция отражала процессы, происходившие в обществе. Мол, у нас, как и в стране, были свои противоборствующие группировки, свои идеалисты и отъявленные «рыночники». Борясь с большевизмом, мы — в методах — оставались большевиками. В какой-то момент Коротич, да и Гущин, оба потеряли к журналу интерес. И нам стали важнее «принципы», сама «разборка», а не наше общее детище. Я слушал Сергея и вспоминал.

Был в редакции красивый рослый мальчик по имени Дима Бирюков. Мне, в моей замороченности, он представлялся холеным барчуком, сколь ленивым, столь и бесполезным. С утра до вечера он просиживал в редакционной кофейне, в бесконечной болтовне. Он был в курсе абсолютно всех дел, знал буквально все, что происходило в конторе. И поэтому, я думаю, был вхож к Коротичу, любая интрига, в самом ее зачатии, тут же непроизвольно им выбалтывалась в аудиенциях у Виталия Алексеевича, к которому Дима был большой любитель ежедневно заходить. Лев Гущин ревниво оберегал Коротича от влияния таких людей. Это удалось — не без моей помощи — сделать в случае с Карауловым, но с Димой вышло иначе. Много раз над ним сгущались тучи. Терпение Гущина, казалось, иссякало и он готов был выгнать Бирюкова, которого считал бездельником, но Дима всякий раз выкручивался, то заболевал и на время исчезал из редакции, то находил защитника (однажды и я отправился к Гущину с просьбой повременить, дать парню еще шанс). Но главное было не в этом — главное состояло в том, что под маской вполне никчемного опереточного персонажа, каким Бирюков казался мне, скрывался опытный боец, морочивший нам голову. Я плохо знал прошлое этого парня, а он, оказывается, прошел лапинскую школу интриги на телевидении, где прежде работал, да и наш внутренний опыт использовал не зря. И когда обстоятельства позволили, он сбросил с себя камуфляж и в считанные месяцы конфликта, разразившегося в редакции, превратился в лидера оппозиции начальству, вцепился Гущину (как профсоюзный босс и защитник коллектива) в горло. Лев подставил себя. И Дима не промахнулся. Теперь мы, наивно полагавшие, что ратуем за справедливость, играли по сути не в свою игру, направляемые умелой рукой.

И не его вина, Димы Бирюкова, что он не одолел — формально — своего противника. Это еще посмотреть — кто кого одолел. В том противоборстве в «Огоньке» победили все. Коротич приобрел запасной аэродром, заключил контракт на преподавание в США (ему «Огонек» не был особенно нужен), но просто так уходить не хотелось. Виталий Алексеевич был самолюбив и тщеславен, прекрасно понимал игру Гущина и в этой безнадежной для себя ситуации хотел одного: уйти громко, хлопнув дверью, так, чтобы после него исчез старый журнал, ассоциировавшийся с его именем, и осталось пепелище. Так и получилось. Но и Лев Гущин не потерпел поражения. Через несколько месяцев он свалил Коротича (причем, с душком ГКЧП, повесив вопрос — а почему в трудную для страны минуту Коротич оказался за океаном и несколько тревожных дней не проявлял себя, не обнародовал своей позиции, с кем он, на чьей стороне?). Победил в этой схватке, расшатав интригу до грандиозного скандала, и Дима Бирюков: устроил Гущину «перекатку», испортил ему нервы, опозорил, показал ему, кто сильнее, заставил с собою считаться, воспринимать себя всерьез. И — взбаламутив всех, увел из «Огонька» цвет редакции. Он может считать себя молодцом.

Говорят, после «Огонька» Дима еще пару раз «кинул» начальство — сперва в «Московских новостях», а потом — у Егора Яковлева в его корпорации. И очень гордился, что надул этого постаревшего израненного бойца. Теперь этот мальчик взлетел высоко — так высоко, что с высоты своего трона едва способен разглядеть нас, букашек. Но когда-то и он был нежен, отзывчив, страдал от обид, начал делать материалы, захваченный нашим вихрем, в стиле журнала, и я верю, что в душе его есть заброшенная коморка, где хранятся старые ненужные вещи: память о самом себе.

Каждый был победителем. Но это были проигравшие победители. Кое-чем пришлось пожертвовать.

Наверное, это судьба интеллигента в России — если уж побеждать, то проигрывая, теряя. Иногда немного, иногда все, а порою — и собственную сущность, интеллигентность.

Мы, потерпевшие поражение, поступившие, казалось бы, как бараны, не в проигрыше. Ведь мы уходили из редакции по принципиальным соображениям. Мы, как герои американских вестернов, вели линию простых парней, для которых честность важнее карьеры, мы тоже получили свое — самоуважение.

По мере того, как я мучился над этой проблемой, стала подкрадываться мысль: а нельзя ли еще раз войти в ту же реку?

Мне захотелось возродить старый новый «Огонек». Конечно, не «Огонек» Софронова, десятилетиями валявшийся на столиках в парикмахерских, а журнал Коротича, чей век был короток, как выстрел.

3

Смысл проекта, как я его себе представлял, заключался в следующем. На рубеже приближающегося нового тысячелетия, в обществе, казалось мне, не может не быть потребности в печатном органе, отличном от монотонной, хотя и пестрой, печатной продукции, заполняющей современный журнальный рынок. Куда исчезли, думал я, читатели того, нашего, «Огонька»? Исчезли ли они вовсе?

Я разглядывал, останавливаясь около уличных столов, заваленных журналами и газетами, однообразную верстку, повторяющиеся формальные приемы подачи материала — в этом, думал я, беда? И отвечал себе: нет, не в этом. В идеологии новой журналистики, усвоившей рыночные нормы исключительно как безыдейность и безнравственность. Пришла пора журналистских «отморозков», а их паханы сидят в «издательских домах» за тройной охраной, считая всех, кроме себя, полным дерьмом. Проворные ребята, согласные на все, без тормозов и принципов, бесстрашно кидаются по их указке на любого. Мать родную продадут! Банки и политики расправляются друг с другом под видом разоблачения коррупции. Осеняя себя демократическим знаменьем, опрокидывают друг на друга «компромат», а на меня от чтения их «прослушек» веет могильным холодом.

Необъяснимым образом я ощущал себя не одиноким. Где-то рядом, в недрах гигантского многоэтажного города, разбросаны по домам такие же, как я, люди, с тоской смотрят в зловещий телеэкран, почти не покупают журналов и газет и жаждут услышать голос романтических лет перестройки.

Словом, я задумал издание, не ангажированное одной элитарной группой в противовес другой. Лишенное пороков заказной журналистики, устраивающей прилюдные «разборки», превращающей читателя в болвана, которого втягивают в междоусобную борьбу, — издание, стоящее над схваткой. Я был уверен: оно будет немедленно замечено обществом, хотя и вызовет обстрел со стороны средств массовой информации. Собственно, подобное происходило и десять лет назад, «Огонек» был вполне одинок и тогда. Одинок при том, что отвечал интересам миллионов людей.

Но я понимал: без помощи мне не обойтись. Но кто поможет? Не бывает бескорыстных магнатов. Как обнаружить того, кто не будет с помощью прессы разделываться с конкурентами, кто отбросит тактические цели и озаботится стратегическими планами? Как внушить ему, что обладание таким печатным — общенациональным — органом — это и есть обладание могучим инструментом влияния на массы (если уж без жажды «влиять» не обойтись). Именно такой инструмент имели в лице «Огонька» политики демократической тенденции. Новый старый «Огонек» — я назвал его «Огонек-Nostalgia» — вполне сможет помочь выиграть будущие президентские выборы и выборы в Думу. Миллионы людей растеряны, дезориентированы, они не верят власти, тем, кто ее поддерживает, их отпугивает и новая коммунистическая оппозиция, напоминая о прошлом. Куда податься?

Эти неуверенные в себе и в своем будущем люди, с грустью оглядывающиеся на недавнее прошлое, — наши прежние читатели, им сегодня под сорок или пятьдесят, в душе их ностальгия, тоска по родине. Но не по партийной «зоне», а по той родине, которую они мечтали построить на обломках тоталитаризма, и которая неведомо и необъяснимо ускользнула из их рук. Они, не сумевшие победить, станут нашими подписчиками и читателями. Отнюдь не неудачники, но и те, кто устроив свое материальное благополучие, не довольствуется чтивом, обманкой для наивных людей, а жаждет откровенного слова.

Размышляя, я пришел к выводу, что совершенно не обязательно всякий новый опыт оценивать негативно, как и настаивать на устаревших формальных приемах, отказываться от новых технологий. Возможно, предпочтительнее начать с аналитического ежемесячного журнала, а потом отважиться на еженедельник. Потребуется популярный человек, способный возглавить, подобно Коротичу, новое дело. Не возвращать же из-за океана по такому случаю Виталия Алексеевича.

Что нужно для реализации такого проекта?

Деньги. И люди.

Нет ЦК КПСС — и слава Богу! Нет государственной собственности, которой мы — худо-бедно — могли тогда распоряжаться, — комбината «Правда». За десять лет все в стране изменилось. По законам рынка идеи и их исполнители продаются и покупаются.

И я решил выставить на продажу свой проект.

Сперва я отправился, как мне казалось, к единомышленникам. Не мог же я один затевать такое дело. Естественно, мои взоры обратились к тем, кто был тогда вместе со мною, или, если угодно, с кем я был рядом: к сотрудникам бывшего «Огонька». Я вспомнил, как Олег Хлебников подарил мне свою поэтическую книжку, как они вместе с Андреем Черновым горячо меня благодарили за «поступок», так они выражались, имея в виду мой уход из редакции вдогонку за ними. Говорили, что я серьезно укрепил их позицию, присоединившись к их команде.

Я приехал в один из Тишинских переулков, где помещалась тогда «Новая газета». В душе я рассчитывал, что ребята — помоложе меня, покрепче, не расстававшиеся все эти годы с журналистикой, работавшие теперь в еженедельнике, чья позиция во многом была достойна уважения, не только поддержат меня, но и похлопочут у своего начальства. Я всерьез рассчитывал, что претендующий на сохранение демократической традиции печатный орган предоставит мне клочок газетного листа, и я прокричу свой призыв, а там, как Бог даст, может, кто-то и откликнется. При этом я готов был предложить себя — вести регулярно полосу, возрождающую ностальгические настроения романтических горбачевских лет, как бы мосточек с покинутого нами берега. Поселить новый старый «Огонек» сперва на страницах «Новой газеты». А потом, после раскрутки дела, в виде реального самостоятельного издания войти вместе с газетой в холдинг.

За столом меня встретил Андрей Чернов. Белый и рыхлый, расплывшийся, со скучающим лицом. Пробурчал что-то насчет Собчака и Нарусовой. Из бурчания можно было понять, что Андрей не одобряет Собчака — не жулик ли тот, не симулирует ли сердечную болезнь бывший питерский мэр. А было время, я помню, как суетился этот самый Андрей вокруг Собчака, как он ревниво оберегал стремительно взлетавшего политика от внимания остальных журналистов, написал для Собчака книгу. Все повторял: «Собчак — будущий президент! А Нарусова — первая леди страны». И считал, что надо уже теперь, не дожидаясь, раскручивать ее, готовить общественное мнение.

Я подивился таким разительным переменам. Предчувствие, которое редко меня обманывает, подсказывало: здесь каши не сваришь.

Андрей набросился на мой проект с особым садизмом. Я допускал: обвинит в утопизме. Но его раздражало все, что связано с «Огоньком». Сама мысль о возрождении прежнего журнала была ему ненавистна.

Олег, присоединившийся к нам, угостил меня кофе, себе и Андрею взял пива и, слушая «разбор полетов», учиненный Андреем, виновато поворачивал голову то ко мне, то к своему товарищу. И, увы, поддакивал.

И я ушел, не солоно хлебавши. На прощанье Олег сказал мне. «Ты звони, звони» — это насчет службы в газете. Так всегда говорят работающие безработным: звоните, мол, заглядывайте.

Я по наивности раз в три дня звонил Хлебникову, никак не хотел исторгать из себя образ милого человека, думал: он забывчив, наверное, замотался, да и всегда был в этом смысле растеряхой — пообещает, забудет. Я стал звонить раз в неделю, обманывая сам себя. Потом раз в полмесяца. Но результат тот же — никакого результата. И я перестал набирать заветный номер.

Второй визит я нанес старинному приятелю Володе Чернову. Он прочитал мне лекцию об общественной ситуации, угостил чаем, о том, как я живу, не расспрашивал, чтобы не нагружать себя моими проблемами. Он разглядывал редактируемый им журнал «Караван» — телепрограмма НТВ-плюс, девочки-нимфеточки на лакированных страницах, — быстро вносил правку, отправлял с хорошенькой секретаршей дальше по службе, подарил мне свежий номер. И тоже постарался внушить мне, что журналистика кардинально изменилась, а Минкин пишет теперь заказные статьи, так что я могу на него не кивать, ничего из моих замыслов не получится, да и делать ничего подобного не надо, никаких шагов к социальным баррикадам, а следует ориентироваться только на класс состоятельных людей, причем очень состоятельных, ибо именно они хозяева жизни и смогут порадеть за Россию.

Я попросил его свести меня с Бирюковым — чтобы не искать более состоятельного. По старой памяти — авось мой проект ему придется, если не по душе, то будет выгоден в силу какого-нибудь расчета. Мой друг обещал. И тоже сказал: «Ты звони, старик. Дима сейчас заболел, улетел в Англию, он нашим врачам не доверяет, к новому году вернется, ты звони».

Я опять дисциплинированно звонил и даже подозревал его секретаршу в предвзятости ко мне — решил: умышленно не соединяет. Звонил и домой. Трубку брала жена Чернова — Ольга — и я бодро рапортовал: «Это Глотов! Где там твой мужик?»

Я хотел по-прежнему выглядеть его товарищем, отказываясь верить, что меня-то товарищем давно уже не считают.

Наконец, надежда иссякла и я оставил свои попытки. Тогда я сам пробился к Бирюкову, но секретарь сперва вышколенно выспросила, кто беспокоит ее господина, а через минуту сообщила мне, что Дмитрий Вадимович сейчас занят и будет занят очень долго. Так долго, что вряд ли стоит его беспокоить.

Как возвращающийся из полета израненный штурмовик, я пикировал, в очередной заход, на Артема Боровика. У него как будто не было по отношению ко мне отрицательных эмоций. «Совершенно секретно» — солидная фирма. Если Боровик поддержит, проект может состояться. Я позвонил, назвал себя, но мне сообщили, что он меня не знает. Я переспросил: не недоразумение ли, верно ли доложили фамилию, кто звонит, — все в порядке, ответили мне, так и сказали, назвали вашу фамилию, но Артему Генриховичу ваша фамилия ни о чем не говорит.

И тогда я понял, что дело мое — труба. Я не мог поверить, что паренек, стоявший у меня под больничным окном — а я, как будто это было вчера, вижу его рядом с редакционными девчонками, машущего мне рукой, — просит передать, что первый раз мою фамилию слышит. Я убеждал себя: это ошибка. Услужливая девица проявила инициативу, вот и все. Боровик и не знает о моем звонке. Но что-то меня остановило. Я прекратил попытки вступить с Артемом в контакт. Кто я для него? Пришелец с другой планеты. Или с той планеты, которую уже распахали и обескровили, потеряв к ней интерес.

Чью еще толкнуть дверь?

Целмс обустраивается в «Новых Известиях». По поводу работы неопределенно ответил: «Звони». А об «Огоньке» — о возрождении того, который существовал до него, коротко отрезал: «Бредятина».

Вигилянский надел рясу, служит в церкви при старом университете, недавно по телевидению высказался по поводу Льва Толстого, сказал, что не зря его отлучили от церкви и подвергли анафеме. И признал необходимым запретить показ по телевидению кинофильма «Последнее искушение Христа».

Володя Чернов, пока я ходил по кругу, побывал, говорят, в Швейцарии, на аудиенции у Березовского, очень богатого человека и, на мой взгляд, самого талантливого в своей среде. Березовский — хозяин «Огонька». И вот теперь Чернову, в лице нового главного редактора журнала, предстоит превращать его в орган класса, которому решил служить. Такому можно лишь посочувствовать. А человека — пожалеть.

Хватит разочарований, решил я. Попробую открыть соседние двери.

И я позвонил — сам того не понимая, на какие высоты посягаю, — Владимиру Яковлеву, сыну Егора.

4

Яковлев-младший — президент всего, что связано с понятием «Коммерсантъ». Невообразимая величина!

Но когда-то и он трудился в «Огоньке». Потом, задумав новое дело, каким-то образом пересекся в 88-м или в 89-м году с моим старшим сыном, вместе они выпустили пробный номер «Коммерсанта». Для моего — этот пробный номер так и остался единственным, первым и последним в его жизни крупным журналистским мероприятием, а для сына Егора Яковлева, тоже Владимира, он был всего лишь удачным началом в головокружительной карьере. Я помню, как еще в те годы, наблюдая за сыном, Егор сказал мне: «Я боюсь за него. Он удачлив, деньги у него просто вываливаются из карманов».

Но, судя по всему, страхи оказались напрасными.

Я набрал номер мобильного телефона Яковлева. Кто-то, кто носит для них телефонные трубки, ответил мне и поинтересовался — кто беспокоит и зачем. Я назвал себя. И напомнил — чтобы не получить отказа, как в случае с Боровиком — о первом, пробном, номере «Коммерсанта». Может, свяжет воедино меня с моим сыном, вспомнит?

Через пять минут раздался ответный телефонный звонок, и Яковлев сказал мне: «Здравствуйте, Владимир Владимирович!»

Я поблагодарил его, сообщил, что у меня есть кое-какие предложения и попросил принять меня.

— А вы не могли бы сказать, в чем дело? — все так же, вежливо, почти с нежностью в голосе, но настойчиво спросил он меня.

— Это не телефонный разговор. Речь идет о проекте нового журнала.

— О, мы никаких новых проектов начинать не предполагаем. Конечно, я могу вас выслушать, но предупреждаю: на девяносто процентов вас ждет отрицательный ответ.

Я согласился на оставленные мне десять процентов.

Понимая бессмысленность поездки, я все-таки отправился на улицу Врубеля, у Сокола, нашел четырехэтажный роскошный особняк, взялся за ручку массивной двери — в виде вытянутой сверкающей бронзовой руки, этакого перла безвкусицы, потянул ее на себя и вошел в холл.

Внутри — так же добротно, как и снаружи. Охранники, не менее пяти человек, преградили мне дорогу, четверо навстречу, один остался за компьютером. Долго с удивлением разглядывали меня, не веря, что я пришел к самому Яковлеву. Сверялись с компьютером — все точно, пропуск заказан к «самому». Но что же ты, спросили меня, за сорок пять минут приперся? А что делать? Я не рассчитал. Так трамвай привез. Не на улице же мерзнуть! На дворе зима. Предложил: давайте я тут подожду, посижу где-нибудь. Но у дверей и стула не было. Пришлось одному охраннику подниматься со мною наверх, провожать меня до кабинета Яковлева. Вот тут, кивнул он мне на кожаный диван, сиди и жди.

Я разделся и пошел побродить по коридору. Едва не расшиб лоб о стеклянную дверь, приняв ее за проем в стене. За дверью — компьютер на компьютере. На стенах просторных холлов — полотна абстрактной живописи. Не малых денег стоит! — отметил я. А сидят спокойно, без напряга. Ходят туда-сюда, без спешки. Никаких нервов, бурления, фонтанирования или наших эмоций. Солидно и чуть сонливо. А говорят, что у них потогонная система. Хотел бы я тут работать.

Заглянул в туалет. Очень приятная контора!

Но пора под дверь к Яковлеву. Только успел устроиться на кожаном диване, сбоку от необъятных размеров стола секретарши, как за открытой в кабинет дверью послышалось шевеление и показался мальчик с милой улыбкой на лице, стройный, прямой, в добротном сером костюме-тройке, аккуратно подстриженный, приветливо посмотрел прямо на меня, как будто всю жизнь ждал нашей встречи. Я без труда узнал в нем Володю Яковлева, хотя никогда его не видел. Он был поразительно похож на своего отца — на Егора. Но в миниатюре. Тоньше, изящнее и, конечно, моложе.

Яковлев пропустил меня вперед и вошел в кабинет следом за мной. Он перекусывал, я его побеспокоил. Он попросил извинения, я кивнул, он допил чай, доел кусочек банана, одновременно проглядывая листочек, который я ему передал.

Нет, моим надеждам не суждено было сбыться. В какую-то минуту я подумал, что сейчас мне повезет — вот человек, которого я жду.

Не повезло!

Не перспективно Что-то еще сказал мне ровесник моего сына. Грустно было слушать, но спасибо — ответил не грубо. Ответил тихо, так тихо, что я еле расслышал. Мой собеседник не заботился, услышат ли его.

Я вышел. Тут же, на этаже, в специально отгороженном пространстве, набросил свою куртку и пошел к лестнице, ведущей вниз. А следом вышел Яковлев и, почти одновременно со мной, стал подниматься по пролету, но — вверх, в свой собственный кабинет, а здесь было казенное помещение для приемов. Так мы направлялись, каждый своей дорогой, один спускаясь, другой поднимаясь, я видел его прямую спину, а он мою, сутулую, нет. Стройный, он ровно, пружинисто нес свое изящное тело. Я не видел его лица, но мне казалось, что он все так же улыбается. Потому что это был абсолютно счастливый человек. Если можно ощущать себя удачливым, без всяких оговорок, существом, то я такого человека встретил — это Володя Яковлев, глава издательского дома «Коммерсантъ».

А может быть, моя обида неуместна? В конечном счете, не мы ли старались ради людей, вроде Яковлева, твердых, как их твердый знак, чтобы они могли свободно упражняться в предприимчивости? И если они говорят: «Не перспективно» — значит, так оно и есть. Да и кто знает, доживи мой сын до нынешних дней, может, и он разместился бы где-то поблизости, на таком же этаже, и сказал бы мне: «Отец, успокойся, другое время».

Но вряд ли.

И все равно — тошно на душе.

Я опять прошел мимо охраны, толкнул дверь с бронзовой ручкой-рукой. Золотая кисть проплыла четверть круга. Вернулась на место, заперла дверь, за которой в крепко свитом гнезде поселились прожорливые птенцы — победители. Они не считали себя ущербным потомством, которое и само будет производить проигравших победителей. Они даже не поняли бы, о каком «проигрыше» я толкую. Вот когда счастливчик Яковлев, сделавший блистательную карьеру, будто бы проиграл в Монте-Карло миллион долларов (прекрасный образец новых мифов в духе времени, в нашу пору сочинялись другие мифы, в том числе и о Егоре, его отце) — это проигрыш! Это им понятно! Потому и продает кое-какие свои подразделения издательского дома и новых проектов не затевает. А «материя», о которой я веду речь, она ведь не материальна и, значит, не совместима с бизнесом.

Те, к кому я стучался в двери, или о ком только подумал, не помышляя даже проникнуть в их терема, будут судить о Времени, как апостолы. Да и судят уже. Это естественно. На то они и апостолы, чтобы толковать нам Истину с апломбом. Одного такого я недавно наблюдал на экране — разбросав в кресле холеное тело, выставив грудь с цветастым галстуком, снисходительно улыбаясь на звоночки в студию, Лева Гущин вспоминал свою службу в «Огоньке», объяснял, почему ушел, в чем разошелся с Борисом Абрамовичем — вот только почему в таком жалком виде оставил журнал, не сообщил. О различии между прежней, партийной, властью и нынешней — сказал, о том, что так много бестолковых людей, не способных заработать семье кусок хлеба, посожалел. И даже о содержании своего денежного кармана намекнул. И о том, как собирается поднимать с пола рухнувшие издания. Но почему журнал «Огонек» убил, промолчал.

Толкователей будет много. Тем настойчивее советую читателю: запасайтесь собственной точкой зрения. Да и мои записки не воспринимайте как Евангелие от «Огонька». Читайте и сомневайтесь.

На трамвайной остановке тетки с холщевыми сумками, набитыми пустыми бутылками, негромко переругивались, ждали, как и я, трамвая. Пенсионер нервно ходил туда-сюда. Мимо пронесся разрисованный сигаретными ковбоями троллейбус. Все мы дружно отпрыгнули в сторону, чтобы не обрызгал.

5

Когда работа над книгой была почти закончена, я позвонил младшему Клямкину. Старший собирался в Японию, получив «грант», учил японский язык, он вообще оказался способным к языкам. Младший, Сергей, осваивал, как параллельный мир, сферу общественной жизни, он организовал движение «Союз домовладельцев» и газету при нем — «Российский домовладелец». Повторял библейское: «Нет эллинов и иудеев! Нет коммунистов и демократов. Все мы соседи», — и в разговоре со мной на редкость умело демонстрировал сходство взглядов и готовность сотрудничать представителей враждующих партий, стоило погрузить их в конкретную среду. Наверное, это было увлекательное зрелище: наблюдать, как нетерпимые друг к другу политики вдруг преображаются и, как волы, вместе тянут одну телегу. Но мне Сергей нужен был по другому поводу — как хороший профессиональный журналист. Он приехал, забрал рукопись. И вот должен был ее вернуть. Я ждал с нетерпением. Как-никак — мой первый читатель.

Разговор наш состоялся 15 мая, в день рождения его жены Тони. Она умерла три года назад. Умирала она в страшных муках. Сергей метался в поисках способа облегчить ее страдания. Испробовал все. Наконец, обратился к Аллану Чумаку.

Тот приехал. Сергей рассказывает: чудо совершилось у него на глазах. Нет, Чумак не спас жену, но тяжелейшие боли отступили. Сергей сидел и держал руку жены. Стоило «включиться» Чумаку — приезжал ли он, звонил ли по телефону, советуя Сергею, что нужно делать, — боль уходила.

Так продолжалось несколько дней, пока человек пребывал между жизнью и смертью. В конце концов жизнь уступила.

Сергей благодарен Аллану за поддержку, но у него осталось сомнение, правильно ли он поступил, позвав его на помощь.

— Все на Земле от Бога, — сказал Сергей, — И дар Чумака тоже, так ведь? Он научил меня буквально, а не в переносном смысле чувствовать душу человека. Или назови ее биополем. Как она уходит и возвращается. И я это, веришь ли, чувствовал, смотря на умирающую жену, как душа ее уходит, а потом возвращается. Я уже почти мог помогать ей вернуться. Но ненадолго. А Чумак? О нем масса противоречивых мнений. Не мне рассказывать тебе. Ты написал о нем книгу, пытался понять эту личность. В моем конкретном случае — он поступил благородно и бескорыстно, денег с меня не взял, откликнулся сразу. Я обратился к нему, движимый чувством любви к жене, а Бог — это любовь. Поэтому, наверное, я правильно поступил, но я не крещенный, может быть, мне не все здесь понятно.

Что я, крещенный, мог ему ответить?

Вот для отца Анатолия, который причастил меня на второй день после операции на сердце, когда я сам находился между небом и землей и шептал еле двигавшимися губами: «Каюсь», — для него прибегать к такой услуге Чумака: ересь!

Я пообещал священнику: оставшиеся у меня экземпляры написанной мною книги о Чумаке не буду распространять. Я даже бросал пачки с книжками в костер, но они не хотели гореть, я кидал их в разлившуюся весенним половодьем реку, они уплывали, но талая вода сошла, и по берегам рыбаки вылавливали книжки. Получилось — все наоборот. И сколько я ни старался уничтожить созданное мною произведение, ничего не получалось. При этом мне было физически больно это делать, как будто я прижигал свою руку или топил свое тело. Я чувствовал: не могу! Тут что-то не так, думал я.

Мы выпили с Сергеем в помин души его Тони и вернулись к земным делам.

— Ну что скажешь, Сережа?

Клямкин вздохнул.

— Вполне диссидентская по отношению к нынешним временам книжка.

— Это как? Похвала?

— Лучше бы ты ее не сочинял! Но раз сочинил, убери в стол до поры. Не издавай. Учти: против тебя объединятся все. И последствия могут быть серьезными. Ты готов к ним?

— Мне поздно не быть готовым.

Какие-то наши ученые вывели новую корову. Скрестили корову с зубром, получили потомство. Расчет был такой, чтобы уникальное животное давало молока, как корова, а выносливо и неприхотливо было — как зубр. Но хотели, как лучше, а получилось, как всегда: новая корова оказалась прожорлива, как зубр, а молока вовсе не давала.

Может, это судьба наша такая — быть между Западом и Востоком, заигрывать с Европой, грея при этом спину солнцем Азии, тянуться к одним и к другим, примерять на себя чужие одежды и твердить о своих национальных отличиях и особом предназначении?

Ладно — социализм не тот построили, тут мы были первопроходцами? Но почему капитализм строим бандитский, когда вокруг сплошные положительные примеры? И опыта — хоть отбавляй! Хочешь — шведский, хочешь — американский. Можно даже китайский, если одеяло на себя тянут восточные гены. Почему же обязательно надо, чтобы прожорливы были, как зубр, и молока не давали?

Вадим Кожинов, вождь противоположного лагеря в пору баталий «Огонька» с «Нашим современником», пожалуй самый серьезный и образованный в их среде, недавно обнародовал глубокое исследование исторической темы: было ли в тягость Руси двухсотпятидесятилетнее нашествие татар, привычно именуемое нами «игом»? И так ли мы гадали-чаяли поскорее от него освободиться?

И убедительно доказал, что никакого «ига» не было, а была единая евро-азиатская империя во главе с ханом (царем), вполне прогрессивная в смысле государственного устройства, гуманная по отношению к народам, в нее входящим, веротерпимая, сохраняющая культуру и язык, а непомерная дань, которую якобы платили мы хану «Золотой Орды», составляла в пересчете на душу славянского населения — одну тысячную средневекового рубля! Или — полтора килограмма хлеба в год.

Не потому ли мы выжили?

Мысль у Кожинова проста: азиаты мы — и точка. Европа же нас, если и не сломила (чего она страстно желала), то только потому, что татары спасли. И на Куликовом поле мы не с «Золотой Ордой» бились и не против хана Тохтамыша, а — по сути — за него, против отщепенца Мамая, типичного сепаратиста из Крыма, которого, как злую собаку, натравили на Москву генуэзские колонисты. И еще сто лет после этого «побоища» мирно и благополучно жили в составе империи потомков Чингизхана, пока она естественным путем не распалась.

Запад — вот наш истинный враг. Было папство, направлявшее против Византии и нас крестовые походы. Теперь — мировой империализм, Уолстрит, заговор сионистов, банков, международной мафии. Выводы напрашиваются именно такие. А всему виной Петр с его реформами, Екатерина с ее немцами. Они испортили нам историю, извратили ее и притупили нашу бдительность. И не так уже страшны в этом контексте большевики — они империю сохраняли и укрепляли, а Западу грозили кулаком (внутренние издержки при этом становятся объяснимы: с «пятой колонной» приходится поступать, как с врагом).

Сколько я себя помню, я только и слышу хулу Европе, да Америке. Прежде это была советская пропаганда, твердолобая, убогая, но эффективная, так как противопоставить ей ничего было нельзя — никто из простых смертных ни Европы, ни Америки не видел, отделенный «железным занавесом». Когда границы открылись, народ сперва увидел «запад» по телеящику, а потом с сумкой «челнока» побывал и на западе, и на юге, и на востоке — только на севере делать было нечего, среди голодных воркутинских шахтеров и доживающих свой век оленеводов, — тогда стали говорить: «Запад», конечно, богат и хорош, но нам его строй не подходит. Еда годится, шмотки, автомобили, даже добротное жилье стали именовать «евростандартом», но только не их демократия и не их порядок в экономике.

Все приемлем, когда касается поесть, отдохнуть, развлечься. Кинофильмы смотрим, листаем журнальчики. Постепенно пересаживаемся на иномарки, строим коттеджи не в стиле русской избы. Язык с невероятной проворностью впитывает иностранные слова. Но взятки берем — по-азиатски. Хамим — по-русски. Партнера стараемся обмануть — по-нашему. Человека не ценим, не уважаем — по-советски.

А если появляется на политическом поле «западник», то обязательно проворуется, не сдержит в себе восточную натуру. Или властитель: только-только завяжет с Западом дружбу, подкрепит ее личными контактами, поохотится в подмосковном заповеднике, в Европе оркестром подирижирует, по-медвежьи пообнимает какого-нибудь щуплого англикашку, приняв у него очередной кредит, — как вдруг шлея под хвост, и опять спесь туманит разум. Опять разговоры об особом статусе России, о ее мировом предназначении (не доить ли всю жизнь двух маток?), опять «мы не позволим Америке хозяйничать в Европе», опять объятия русских с восточными диктаторами, как будто своими не насладились.

Действительно, скифы мы, Блок был прав. Только Запад-то тут причем? Он-то в наших бедах меньше всего повинен.

Лет тридцать пять, не меньше, я, журналист, боролся с политической системой, унижающей человека до уровня безмозглой машины. Сперва делал это неосознанно, интуитивно, сопротивляясь, как живая тварь, давящей силе партийного сапога. Был наивен, хотел переиначить партию, стремился разглядеть в ней «человеческое лицо» и отвоевать у маразматиков и мерзавцев Маркса. Потом понял всю безнадежность и бессмысленность этой затеи.

Никто меня, никакой Запад, не сделал антисоветчиком, внутренним врагом, а только родная почва, действительность, то, что видели глаза и слышали уши.

Как мог, я рассказал об этом пути.

Это была дорога отречения от иллюзий. Ее пересекали пропасти. Они манили соблазнами. Пролетая над ними, легко было обронить свою душу. Мне хотелось в этой жизни победить. В обычном, житейском смысле: добиться успеха.

Если и следует вывод из прожитой мною жизни, то он такой: в России, на том отрезке, который мне был отмерен, совместить служение и службу было невозможно. Служение в конечном счете выливалось в служение Богу, а служба оборачивалась службой в канцелярии у Молоха. Другого расклада для людей моей профессии почти не существовало. Победить удалось бы, только проиграв свою душу, а сохранить ее — только потерпев поражение. В этом состоял выбор. Грустно, если это правило не имеет временных границ.

Закончу же я — молитвой: «Господи! Ты знаешь все, и любовь твоя совершенна. Возьми же мою руку в свои руки и делай то, что я так хочу сделать и не могу».

………………………………………………………………………………………………………

— Отец! Как же так? Это я должен был в «Огоньке» работать!..

Январь 1991 г. — июнь 1998 г.