ГЛАВА 12

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 12

Отравленные, жгучие слова[71]

ИЗ младшей школы Шекспир перешел в Королевскую Новую школу, где бесплатно учился на правах сына стратфордского олдермена. Первый биограф Шекспира, Николас Роу, в начале восемнадцатого столетия утверждал, что отец «некоторое время обучал его [Шекспира] в бесплатной школе, где, вероятно, он и приобрел те небольшие навыки в латыни, которыми владел…». Школа помещалась позади часовни, над ратушей, поднимались туда по каменной лестнице. Лестницей пользуются по сей день; в подобной долговечности видится живая традиция и преемственность стратфордской жизни. Это было длинное и узкое помещение с очень высоким дубовым потолком, державшимся на множестве прочных балок. Окна выходили на Черч-стрит и могли отвлекать внимание. От шума окружающего мира там было не укрыться.

На гравюре 1574 года, изображающей елизаветинскую классную комнату, мы видим сидящего за столом наставника; перед ним открытая книга, ученики расселись на деревянных лавках, кто-то слушает внимательно, кто-то — рассеянно. Забавно, что тут же на полу собака грызет кость. Но розог, которые, как считается, играли существенную роль в школьной жизни шестнадцатого века, здесь не видно. Дисциплинарная строгость того времени, возможно, преувеличена теми, кто любит подчеркивать жестокость елизаветинских нравов.

Вступая в эту новую пору жизни, юному Шекспиру нужно было продемонстрировать умение читать и писать по-английски, показать, что он готов изучать латынь и «приступить к основам и началам грамматики». Ему предстояло ознакомиться с языком ученого мира. Шекспир с отцом взобрались по лестнице в классную комнату, где учитель прочел им школьные правила, а мальчик согласился их выполнять; за 4 пенса Уильям Шекспир был зачислен в школу. Он принес с собой свечи, книги и письменные принадлежности, а именно: тетрадь, бутыль чернил, роговую доску и полчетвертушки бумаги. У него не могло быть учебников, доставшихся от отца, поэтому книги тоже нужно было купить. Это походило на обряд посвящения.

Школьный день проходил под строгим контролем. Ведь именно здесь ковались основы общества. Юный Шекспир приходил, будь то зима или лето, в 6–7 часов утра и произносил «adsum»[72], когда называли его имя. Затем читались положенные в этот день молитвы, пелись псалмы, далее до девяти шли занятия. Возможно, мальчиков объединяли в группы по возрасту или способностям. В группе самого Шекспира кроме него был еще сорок один ученик. После краткого перерыва на завтрак, состоявший из хлеба с элем, уроки продолжались до одиннадцати. Потом Шекспир шел домой обедать и возвращался в час дня к звонку.

Программа обучения в стратфордской школе строилась на подробном изучении основ латинской грамматики и риторики, которые «вдалбливались» посредством чтения, запоминания и письма. На первой стадии этого процесса заучивались простые латинские фразы, применимые к разным случаям жизни, и на примерах построения этих фраз постигались основные грамматические правила. Для маленького ребенка это должно быть мучительно трудной задачей: спрягать глаголы и склонять существительные, понимать разницу между аблативом и аккузативом, ставить слова во фразе так, чтобы глагол оказывался в конце. И до чего странно, что слова могут быть женского рода и мужского… Они становились живыми, плотными на ощупь или ускользающими — по вкусу. Как Мильтон или Джонсон, Шекспир с ранних лет усвоил, что можно менять порядок слов ради благозвучия или выразительности. Этот урок он никогда не забывал.

Выучив в школе за первые месяцы восемь отрывков на латыни, мальчик перешел к книге, которую в дальнейшем неоднократно использовал. «Краткое введение в грамматику» Уильяма Лилли — камень преткновения для детей. Лилли объясняет основные грамматические правила и иллюстрирует их примерами из Катона, Цицерона и Теренция. Детям предлагалось составлять простые латинские фразы, подражая этим мастерам. Доказано, что пунктуация Шекспира восходит к учебнику Лилли и что, цитируя классических авторов, он часто прибегает к отрывкам из Лилли, заученным в школе. Классические имена встречаются в том виде, в каком они даны у Лилли. В его пьесах много ссылок на процесс обучения, достаточно вспомнить, как в «Виндзорских насмешницах» ученика по имени Уильям наставляет строгий учитель: «Запомни же, дитя мое, accusative — hunc, hanc, hoc»[73]. Это «Краткое введение в грамматику», на котором он с волнением сосредоточился, словно раскаленное клеймо отпечаталось у него в памяти.

Отсылки автора к собственным школьным дням носят не вполне радостный характер. Всем хорошо знакома фигура хнычущего мальчика, который еле-еле, будто улитка, нехотя плетется в школу. Есть и другие штрихи к образу ученика, которого заставили трудиться над текстами. В «Генрихе IV», часть вторая, встречаем строку: «так школьники, окончивши ученье,/ Спешат — кто порезвиться, кто домой»[74]. Это случайная фраза, но именно поэтому она и заставляет задуматься. Еще парадокс: в отличие от других драматургов этого периода, Шекспир часто упоминает школьников, учителей, школьную программу, причем в комическом ключе. Мысль о школе не оставляла его. Возможно, как многие взрослые, он вспоминал юные годы. Возможно, как многим взрослым, детские годы виделись ему кошмаром.

На втором году обучения юный Шекспир прошел проверку на знание грамматики, разбирая тщательно отобранные фразы, афоризмы и общеизвестные цитаты — не только учебный материал, но и житейские наставления. Они тоже засели у него в памяти, и, возможно, следует отметить, что ребенка непрерывно заставляли ее тренировать. Это лежало в основе образования, но, конечно, пригодилось ему позднее в актерской карьере. Лаконичные выражения были представлены в «Sententiale Pueriles» [75] книге, на которую Шекспир ссылается более двухсот раз. Это всего лишь голые сентенции, но алхимия шекспировского воображения превращает их порой в причудливейшую поэзию. «Comparatio omnis odiosa» («всякое сравнение скучно») становится в устах полицейского пристава Кизила «Comparisons are odorous» («Сравнения пованивают»)[76], а шут Башка вместо «ad unguem» («до ногтя», точно, безукоризненно) говорит: «ad dunghill» («до навозной кучи)[77].

В том же учебном году он познакомился с отрывками из пьес Плавта и Теренция, драматическими сценами, которые могли пробудить в нем театральное вдохновение. Размышляя о правильном обучении детей, Эразм рекомендует учителю проходить с учениками целиком всю пьесу Теренция, разбирая фабулу и стиль. Учитель может рассказать и о «разновидностях комедии». Таким образом, Шекспир приобрел и смутное представление о структуре пятиактной пьесы.

На третий год он прочел басни Эзопа в латинском переводе. Должно быть, он запомнил их, поскольку уже взрослым мог рассказать басни про льва и мышь, ворону в чужих перьях, муравья и муху. Всего в его пьесах около двадцати трех аллюзий на эти классические басни. К этому времени он уже был способен переводить с английского на латынь и с латыни на английский. Он проштудировал диалоги Эразма и Вивеса в поисках того, что Эразм называл «богатством стиля». Он выучил, как складывать текст из фраз, как употреблять метафору для украшения слога или сравнение, чтобы подчеркнуть мораль. Он изменял слова и подбирал вариации на заданные темы. У этих ученых, ставивших своей целью ввести классическое образование, он научился яркости и глубине выражения мысли. Надо признать, что в лице Шекспира они достигли триумфального успеха.

Ибо вслед за подражанием, к которому его приучали, явилась изобретательность. Можно было, по ходу школьных упражнений, брать фразы из разных источников и размещать их так, чтобы получались новые тексты. Можно было написать письмо или составить речь на любую тему. Подражание великим образцам было важным требованием для любого сочинения; это считалось не плагиатом, а творческим освоением. Став драматургом, Шекспир редко сам придумывал сюжеты, зачастую дословно заимствуя целые отрывки из других книг. В своих зрелых произведениях он заимствовал и смешивал сюжеты из разных источников, создавая из отдельных составляющих новое целое. Есть старинная средневековая поговорка: что смолоду запомнится, никогда не забудется. Шекспир познакомился с этим методом на четвертом году обучения, когда ему дали подборку латинских стихов; ему надлежало, изучив образцы, сочинить собственные стихи. За этим занятием он узнал Вергилия и Горация, чьи строки всплывают в его сочинениях. Но более существенно то, что он начал читать «Метаморфозы» Овидия. С раннего возраста ему была доступна музыка мифа. Он цитирует Овидия до бесконечности. В его ранней пьесе, «Тите Андронике», герои ведут разговор о «Метаморфозах» и сама книга появляется на сцене.[78] Это один из немногих книжных «атрибутов» в английском театре, но в высшей степени характерный. Там присутствовали Ясон и Медея, Аякс и Улисс, Венера и Адонис, Пирам и Фисба. Это мир, в котором камни и деревья думают и чувствуют и сверхъестественное видится в каждом холме или ручье. Овидий славит мимолетность и желание, природу изменчивости всех вещей. Считается, что Шекспир в позднейшей жизни обрел Овидиеву «душу» в своих сладкозвучных, ласкающих слух стихах; в самом деле, тут наблюдается близкое сходство. Что-то в шекспировской натуре перекликалось с этим подвижным, изменчивым пейзажем, который отдалял его от обыденности. Он был зачарован фантастическим мастерством, удивительной театральностью и тем, что можно определить как всепроникающую чувственность. Можно не сомневаться в том, что чувственность была свойственна Шекспиру в полной мере. И у Кристофера Марло, и у Томаса Нэша Овидий был излюбленным автором. Но для Шекспира «Метаморфозы» стали поистине золотым дном. Овидиевы речи проникли в него и заняли свое место.

В последующие годы в классной комнате над ратушей он изучал Саллюстия и Цезаря, Сенеку и Ювенала. Гамлета в пьесе застают за чтением десятой сатиры Ювенала; это ее он отметает как «слова, слова, слова»[79]. Этот текст входил в школьную программу. Шекспир мог свести поверхностное знакомство и с греческими авторами, хотя прямых доказательств этому нет. Но его познания в латыни несомненны. Он легко и умело пользуется латинским словарем; у него встречаем «intermissive miseries» («несчастье за несчастьем»)[80]и «loathsome sequestration» («проклятое заточение»)[81]. Он может употреблять как школьную, так и учительскую лексику. Можно сказать, что у него просто был «тонкий слух» и поэтическая интуиция, помогавшая выбрать емкие и четкие слова, но кажется невероятным, что «слишком торжественный и старомодный» язык (если воспользоваться его же словами из «Ричарда III»[82]) дался ему сам собой. Сэмюел Джонсон, учившийся достаточно, чтобы распознать признаки образования в других, заметил: «Я всегда говорил, что Шекспиру хватало знания латыни для того, чтобы упорядочить свой английский». Итак, перед нами предстает юный Шекспир, проводящий по тридцать-сорок часов в неделю за запоминанием и построением фраз, повторяя и анализируя латинские стихи и прозу.

Мы можем услышать, как он говорит с учителем и товарищами по школе. Вполне возможно, что подобная точка зрения может показаться странной — особенно тем, кто привык воспринимать Шекспира как свободного певца, «выводящего природные трели», — но он также принадлежит к возрожденной латинской культуре Ренессанса, как Фрэнсис Бэкон и Филип Сидни. Один крупный шекспировед даже высказал такое предположение: «Если письма Шекспира когда-нибудь обнаружатся, окажется, что они написаны на латыни».

Что касается образованности, то тут Бен Джонсон был неизмеримо сильнее. Он часто «бранил его [Шекспира] за недостаток учености и незнание классиков»; Джонсон здесь имеет в виду нежелание Шекспира следовать античным образцам; для него нет различия между незнанием и сознательным небрежением. И когда он провозглашает, что латынь у Шекспира «была слаба, а греческий еще слабее», — это явное преувеличение ради красоты слога. Латынь Шекспира была такой же, как у любого ученика тогдашней грамматической школы, и могла соперничать со знаниями студента-классика современного университета. Джонсон мог также подсознательно сравнивать программу Королевской Новой школы и его собственной, Вестминстерской, но, учитывая профессионализм и образованность стратфордских учителей, сравнение было бы не вполне в его пользу.

Последние этапы обучения Шекспира были, возможно, решающими. Он перешел от грамматики к риторике и обучился искусству красноречия. То, что мы называем сочинительством, у елизаветинцев называлось риторикой. В классной комнате Шекспир должен был учить элементарные законы и правила этого загадочного для нас предмета. Он поверхностно прошелся по Цицерону и Квинтилиану; усвоил важность нахождения и расположения, изложения и запоминания, декламации или подачи материала; он запомнил эти правила на всю оставшуюся жизнь. Он знал, как сочинить вариации на любую тему и как играть звучанием слова не хуже, чем смыслом; в каком порядке выстроить рассуждение и составить торжественную речь. Его также учили избегать преувеличений и ложного пафоса — позднее в его пьесах так заговорят комические герои. Переимчивый ученик открыл в этом замечательные возможности для сочинений; риторика и ее приемы становились созидательными средствами.

Он приучился, сочиняя, подходить к вопросу с двух сторон. По старой традиции риторов и философов при решении споров сопоставляются все аргументы «за» и «против». Таким образом, любое событие или действие может рассматриваться с самых различных точек зрения. Художник должен, подобно Янусу, смотреть одновременно в противоположные стороны. Но, что было не менее важно для молодого Шекспира, истина в таком случае становится податливой и всецело зависит от красноречия защитника. Что может быть лучшей школой для юного драматурга? И что могло лучше подготовить речь Марка Антония в «Юлии Цезаре» или выступление Порции из «Венецианского купца» в зале суда?[83]

В школе были особые уроки практического красноречия. Один из текстов грамматических школ сопровождался предписанием «произносить каждую фигуру речи громко, неторопливо, отчетливо и естественно; подчеркивать в особенности последний слог, так, чтобы каждое слово было совершенно понятно». Было важно вырабатывать «благозвучное произношение». В той же книге требуется, чтобы ученики Декламировали диалоги живо, как будто бы они сами и есть участники диалога». Это хорошая практика для театра. Такая программа также способствовала самоутверждению. Впоследствии Шекспир был не прочь заявить о своем драматургическом превосходстве, и можно представить его маленьким мальчиком, одержимым духом соперничества. Возможно, он не ввязывался в драки, как Ките в юности, но был ловок и полон яростной энергии. Вполне возможно, ему быстро становилось скучно.

Эта культура не была всецело книжной. Это была также и культура устная, которую представляли главным образом священники, прорицатели и актеры. Поэтому театр быстро стал преобладающим видом искусства эпохи. Устная культура такого рода глубоко связана со старой средневековой культурой Англии, бродячими сказочниками, исполнителями стихов, баллад и менестрелями. Куда вероятнее, что Шекспир воспринимал поэзию на слух, нежели читал. Устная культура опирается и на прочный фундамент памяти. Если нельзя посмотреть в книге, можно свериться с памятью. Школьников обучали запоминанию, или «мнемонике». Бен Джонсон заявлял: «Я мог повторять прочитанные книги целиком», что не являлось исключительным достижением. На этом фоне способные играть по нескольку спектаклей в неделю елизаветинские актеры проявляли чудеса памяти. Спектакли в грамматических школах Англии ставились регулярно, с обязательными Плавтом и Теренцием в репертуаре. В грамматической школе в Шрусбери мальчики были обязаны каждый четверг утром сыграть один акт комедии. Мальчики Королевской школы в Кентербери — и в их числе Кристофер Марло — ставили пьесы каждое Рождество, и эта традиция привилась и в других грамматических школах. Важно помнить, что драма была одним из столпов елизаветинского образования. В основе обучения любой школы, от самой маленькой до специальной юридической, лежали дебаты и диалоги. Не случайно, что многие из ранних английских пьес ведут происхождение от Судебных иннов, где учебные публичные обсуждения судебных дел выливались в целые театральные представления.

В стратфордской школе учили произносить речи, и беседы часто происходили в форме соревнования в остроумии. Писали, что «умение красиво подать мысль украшает любое ученое рассуждение и придает ему блеск». Можно предположить, что здесь Шекспир выделялся. Маловероятно, чтобы человек, умеющий гладко и свободно говорить, не проявлял этих достоинств в раннем возрасте. Мы не знаем, ставились ли спектакли Королевской Новой школы, но Шекспир упоминает излюбленную школьную пьесу того времени под названием «Аколаст». Дети обладают естественной способностью к лицедейству и вполне могут изобразить сцены и характеры, о которых читали; Шекспир отличался лишь тем, что сохранил эту способность до конца жизни. Последнее предполагает крайнее неприятие тех ограничений, которые налагает на человека мир взрослых.

Другие подтверждения имеющегося у Шекспира театрального образования находим в биографиях его стратфордских школьных учителей. Двое из них, Томас Дженкинс и Джон Коттэм, учились в Мерчент-Тэйлорс-Скул[84] у Ричарда Мулкастера; педагогическая система Мулкастера «предполагала в основе обучения драму, и в особенности игру». Что может быть естественнее, чем продолжить традицию, начатую их знаменитым учителем?

О первом школьном учителе, Уолтере Роше, мы знаем меньше всего. Он покинул школу в тот самый год, когда Шекспир начал учиться, но провел оставшуюся жизнь в Стратфорде. Во всяком случае, именно он представлял мальчика классу. Больший интерес представляет фигура следующего учителя. Саймон Хант учил Шекспира в школе первые четыре года и, хотя, без сомнения, часто делил обязанности с помощником, играл важную роль в жизни мальчика. Существенно при этом, что он возвратился к старой католической вере; уехал из Стратфорда в иезуитскую семинарию в Дуэ, стал священником и миссионером в Англии. Мы не знаем, оказал ли католицизм учителя непосредственное влияние на его ученика; но он определенно совпадал с религиозной настроенностью семьи и поддерживал католическую атмосферу, окружавшую Шекспира.

За Саймоном Хантом последовал Томас Дженкинс, уроженец Лондона, сын «бедняка» и «старого слуги» сэра Томаса Уайта; он изучал латынь и греческий в оксфордском колледже Сент-Джонс, который основал тот самый сэр Томас Уайт. Уайт принадлежал к католической церкви, и было известно, что в колледже Сент-Джонс сочувствуют студентам-католикам. Эдмунд Кэмпион, католический мученик, причисленный к лику святых, обучал Томаса Дженкинса в колледже Сент-Джонс. Так что Дженкинса можно счесть по меньшей мере сочувствующим католичеству, а также специалистом- классиком, и именно он познакомил Шекспира с книгами Овидия. Учительство было во всех смыслах его призванием; он просил у университета академический отпуск на два года, «чтобы заняться обучением детей».

Когда Дженкинс в 1579 году ушел в отставку, он нашел себе замену в лице Джона Коттэма, ученого из Мерчент-Тэйлорс и Оксфордского университета. Младший брат Коттэма, священник-иезуит и миссионер Томас Коттэм, был вместе с Саймоном Хантом в Дуэ. Там к ним присоединился школьный товарищ Шекспира Роберт Дебдейл, сын фермера-католика из Шоттери.

Таким образом, здесь будет вполне кстати упомянуть и имя Шекспира. Томас вернулся в Англию с письмом от Роберта Дебдейла к его отцу. Позднее и Томас, и Роберт Дебдейл были арестованы и казнены за прозелитическую деятельность в Англии. Из намеков в пьесах Шекспира очевидно, что он не без интереса следил за судьбой старого школьного товарища. Он был, можно сказать, одним из собратьев.

Джон оставил преподавание в Королевской Новой школе в тот год, когда казнили его брата. Последним человеком, связанным со школьным периодом жизни Шекспира, был еще один учитель, Александр Эспинолл, послуживший, по общему предположению, прообразом тупого педанта Олоферна[85]. Так незадачливый учитель вошел в систему художественных образов английского языка. Эспинолл появился в школе, когда Шекспира там уже не было, поэтому характер их отношений не так очевиден. Но Шекспир знал Эспинолла и мог судить о его преподавании объективнее, чем это сделал бы школьник. Эспиноллу даже приписываются вирши, сопровождавшие подарок его будущей невесте (перчатки, купленные у Джона Шекспира):

Хоть мал сей дар,

В душе велик пожар

От любви больного

Александра Эспинолла.

Это маленькое стихотворение довольно смешное и звучит по-шекспировски; можно считать, что это некоторая поправка к образу Олоферна.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.