Глава шестая. Петербургский Серебряный век

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая. Петербургский Серебряный век

Хочу не только понять смысл жизни, но и реализовать его в полноте жизни.

Н. Бердяев

Булгаков и Бердяев мечтали о собственном журнале давно. Но им, скомпрометированным в глазах властей своей революционной деятельностью, получить разрешение на издание журнала было практически невозможно. Поэтому еще в Киеве они обратились к известному философу Николаю Онуфриевичу Лосскому с просьбой согласиться взять на себя номинальное звание редактора. В результате, после вручения взятки какому-то крупному чиновнику в управлении по делам печати, разрешение на журнал «Вопросы жизни» было получено.

Предложение Чулкова заставило их на время отказаться от организации нового журнала. Они рассматривали «Новый путь» как компромисс: философскую и «общественную» линию журнала они надеялись определять сами, а Мережковским оставить литературно-художественную часть издания. Надо сказать, что суверенитет литературной части журнала не всегда выдерживался «новичками»: Сергей Булгаков резко высказывался против некоторых материалов (особенно не нравились ему стихи символистов), Бердяев, в отличие от него, стихи любил, но зато очень придирчиво оценивал «общественное» направление литературных произведений. Конфликт был неизбежен, но несколько номеров журнала в такой «обновленной» версии выпустить удалось. Бердяев окунулся в водоворот дел: он писал по статье практически в каждый номер журнала, договаривался с интересными авторами, отбирал присланные материалы. Но чем активнее работали новые члены редакции, чем сильнее влияли они на направленность журнала, тем меньше журнального простора оставалось у Мережковских (а ведь раньше в «Новом пути» был их «диктат»!). Зинаида Николаевна описывала это позднее так: «В редакции "Нового пути"… повеяло иным воздухом, сказать по правде — как бы чужим, да и люди, которых привели с собой главные "идеалисты"… тоже казались нам чужими. Розанов совсем скис и в редакцию почти не приходил. А раньше — отовсюду забегал, хоть на минутку. Д. С…тоже перестал понимать проводимую в "Новом пути" реформу и очень охладел к журналу… Мы все, как новички, скромно отдалились тогда от журнала в его "общественной" части. Нам была предоставлена область литературы и литературной критики. Но скоро и тут начались трения… Такие трения все умножались, и мы стали подумывать просто передать им журнал. У нас, кстати, уже назревали другие планы. И с "идеалистами" — видно было — нам пока что не по пути»[90].

Конечно, спустя годы Зинаида Николаевна описывала этот конфликт мудро и спокойно. Не думаю, что так же отстранение она подходила к происходящему в начале 1905 года. К тому же поводом для разрыва стала как раз ее собственная статья: ее отказались печатать (!) как слишком политизированную и реакционную. Чулков, Булгаков, Бердяев заняли в этом вопросе общую позицию, то есть, с точки зрения Мережковских, редакция окончательно вышла из повиновения. По сути, это был бунт против «литературных генералов»[91]. Тогда Зинаида Николаевна и Дмитрий Сергеевич демонстративно вышли из состава редакции и потребовали закрытия журнала. В конце концов было принято решение, что «Новый путь» станет «Вопросами жизни» — именно на такое издание удалось получить разрешение Бердяеву с Булгаковым еще в Киеве. Деньги на новый журнал великодушно и бескорыстно дал Д. Е. Жуковский, который издавал философские книги — многие за свой счет. Политический и философский отделы были в руках Булгакова и Бердяева, отдел беллетристики, поэзии и критики возглавил НИ. Чулков. Георгий Иванович, который стал своего рода «соединителем» двух журналов, так оценил произошедшие перемены: «"Вопросы жизни" не были тем боевым, своеобразным и нарушавшим все интеллигентские традиции журналом, каким был "Новый путь", но зато новый журнал был солиднее, умнее, убедительнее, внушительнее своего неосторожного предшественника»[92]. Сам Чулков солиднее не стал: А. Белый с улыбкой вспоминал, что Георгий Иванович «бросался на все точки зрения; и — через них перемахивал; но от этих спортивных занятий прихрамывал он то на правую, то на левую ногу»[93]. Он так описывал Чулкова времен «Вопросов жизни»: «…дверь распахнулась — влетел Чулков с дыбом взбитыми волосами, — худой, впалогрудый и бледный, поднявши сквозняк; резолюции, протоколы, бумажки, взвитые, уносятся в вентилятор… "несется" он с пачкой листков, иль размноженного протеста, горчащего из его фалды с платком носовым… Георгий Иванович басит трубно: в нос; а клок волос пляшет… Он всегда оголтелый: и это — от всех преодоленных позиций; недоуменье в его широко открытых глазах; рот — полуоткрыт: через что перемахивать, когда все уже вымахано?» Андрей Белый с симпатией описывал героическую попытку Георгия Ивановича «вздуть пламя из еле тлеющего пепелища "Вопросов жизни"», да и другие авторы и сотрудники журнала отмечали, что энергия и энтузиазм Чулкова были немаловажной причиной возникновения нового журнала.

Поскольку Чулков получил «повышение», став редактором литературно-художественного раздела, то секретарем пригласили недавно приехавшего из вологодской ссылки А. М. Ремизова. Поселился в редакционной квартире Ремизов вместе с женой, С. П. Ремизовой-Довгелло, полной и большой дамой, ставшей вскоре известной в литературных кругах благодаря исключительной прямоте своих суждений, а также из-за «почтительного восхищения», которым всегда окружал ее муж. Николай Александрович очень радовался приезду Ремизова, считая, что это сделает их с Лидией петербургскую жизнь гораздо интереснее. Это сбылось лишь отчасти: понимания и приязни между Лидией и женой Ремизова не возникло. Бердяев вспоминал людей, с которыми сотрудничал в то время, хотя и несколько преувеличивал роль «своего» журнала: «Журнал "Вопросы жизни" был местом встречи всех новых течений. Сотрудниками были люди, пришедшие из разных миров и потом разошедшиеся по разным мирам. Кроме редакторов, С. Булгакова и меня, в журнале участвовали: Д. Мережковский, В. Розанов, А. Карташев, Вяч. Иванов, Ф. Сологуб, A. Блок, А. Белый, В. Брюсов, А. Ремизов, Г. Чулков, Л. Шестов, М. Гершензон, С. Франк, П. Струве, князь Е. Трубецкой, П. Новгородцев, Ф. Зелинский, Б. Кистяковский, Волжский, B. Эрн; из политиков — радикалы-освобожденцы и некоторые более свободомыслящие социал-демократы»[94].

Надо сказать, что разрыв с Мережковскими у Бердяева не носил окончательного характера. Они не только продолжали общаться, но и сотрудничали: Мережковские планировали издать сборник «Царь и революция» и предложили Бердяеву написать для него статью, да и в «Вопросах жизни» они публиковались. Зинаида Николаевна писала в мемуарах: «…с Н. Бердяевым мы лично очень подружились. Особенно я. Случалось, наши с ним разговоры затягивались "далеко за полночь". Разговоры больше метафизические, так как от всякой мистики и религии он был еще на порядочном расстоянии»[95].

Наверное, замечанию Зинаиды Николаевны можно поверить — не только потому, что человеком она была наблюдательным и близко знала Бердяева, но и потому, что похожее впечатление складывалось и у других людей, общавшихся с Николаем Александровичем в то время. Например, Чулков считал, что именно в петербургский период происходил очередной перелом во взглядах философа: «В это время и Булгаков, и Бердяев переживали второй духовный кризис. Когда-то ревнители "диалектического материализма" — они, вкусив чашу с кантианским ядом, не могли уже вернуться в стан своих недавних единомышленников. Но теперь они были на пороге нового миросозерцания. Кантианский идеализм их не удовлетворял… Оба они склонялись все более и более к "положительной религии"»[96]. Именно в петербургский период своей жизни Николай Александрович перешел от «неоидеализма» к религиозной философии.

В эти же петербургские годы Бердяев впервые тесно соприкоснулся с литературно-художественным миром. Первыми его проводниками в этот мир стали, конечно, Мережковские. Зинаида Николаевна и Дмитрий Сергеевич были близки с кружком С. П. Дягилева, выразителем взглядов которого был журнал «Мир искусства». Их Религиозно-философские собрания и мели самый широкий отклик в среде художественной интеллигенции, а журнал «Новый путь» активно участвовал в жизни столицы, оппонируя другому течению символистов, опиравшемуся на московское издательство «Скорпион» и возглавляемому Брюсовым. Очевидно, что Мережковские занимали одно из самых видных мест в культурной жизни Северной столицы. Да и сама их квартира, которую часто посещал Бердяев, была чем-то вроде литературного салона. А. Белый говорил, что у Мережковских «воистину творили культуру». Особую роль в создании такого «культурного оазиса», конечно, играла Зинаида Николаевна — «Зинаида прекрасная», «декадентская мадонна», «мэтрисса» символизма. Ее рисовал Л. С. Бакст, ей посвящали стихи Брюсов и Белый, с ней спорили на философские темы Розанов и Бердяев… Упоминавшийся уже П. П. Перцов писал о 3. Н. Гиппиус: «Высокая, стройная блондинка с длинными золотистыми волосами и изумрудными глазами русалки, в очень шедшем к ней голубом платье, она бросалась в глаза своей наружностью. Эту наружность несколько лет спустя я назвал бы "боттичеллиевской"… Весь Петербург ее знал, благодаря этой внешности и благодаря частым ее выступлениям на литературных вечерах, где она читала свои столь преступные стихи с явной бравадой»[97]. «Соблазнительная, нарядная, особенная»[98], — вторила Перцову в своих воспоминаниях В. Погорелова. «Она была очень красивая, — соглашалась и другая знакомая. — Высокая, тонкая, как юноша, гибкая… Ей очень хотелось поражать, притягивать, очаровывать, покорять»[99]. Зинаида Николаевна и Бердяева покорила — он с нею особенно сблизился, спустя годы называл их отношения «настоящей дружбой» и писал: «Я считаю 3. Н. очень замечательным человеком, но и очень мучительным. Меня всегда поражала ее змеиная холодность. В ней отсутствовала человеческая теплота. Явно была перемешанность женской природы с мужской, и трудно было определить, что сильнее. Было подлинное страдание. 3. Н. по природе несчастный человек. Я очень ценил ее поэзию. Но она не была поэтическим существом, была даже существом антипоэтическим, как и многие поэты той эпохи. На меня всегда мучительно действовало отсутствие поэтичности в атмосфере русского ренессанса, хотя это была шоха расцвета поэзии… С самим Мережковским у меня не было личного общения, да и вряд ли оно возможно. Он никого не слушал и не замечал людей»[100]. Несмотря на полный разрыв отношений, последовавший спустя несколько лет, несомненно влияние Мережковских на Бердяева в петербургский период его жизни как в личностном плане — благодаря Мережковским Бердяев оказался в абсолютно для него новой среде, познакомился со многими интересными людьми, так и в теоретическом — в его творчество вошла проблематика «нового религиозного сознания». Известный историк русской культуры В. Вейдле отмечал, что время рубежа веков было временем не просто соприкосновения, но постоянного «обмена веществ» между философией — религиозной философией — и поэзией, литературой, живописью, музыкой, а через нее и всей духовной жизнью страны[101].

Петербургская жизнь тогда имела свои точки культурного притяжения: собрания в салоне Мережковских, «понедельники» у Дягилева, розановские воскресенья, «башенные среды»… Бердяев стал завсегдатаем многих таких вечеров. Благодаря «Новому пути» Бердяев лично познакомился с Василием Васильевичем Розановым. Читая в Киеве розановские публикации, Бердяев заочно решил, что с их автором ему не по пути. Питерская же жизнь распорядилась иначе: несмотря на теоретические и политические разногласия, общение с Розановым продолжалось и вне редакции. По воскресеньям у Василия Васильевича собирались самые разные люди: А. Белый и Мережковские, Ф. Сологуб и Л. С. Бакст, Д. В. Философов и С. П. Дягилев. Бывал на «воскресеньях» и Бердяев, иногда с женой. Зинаида Гиппиус описывала внешнюю обстановку розановских «воскресений»: «Была в доме бедность. Такая невидная, чистенькая бедность, недостача, стеснение»[102]. Зато беседы в этой бедной обстановке за чаем с пирогами велись удивительные: про место Церкви в российской истории, про образование, про религиозные истины и, конечно же, про значение пола в жизни человека. Позднее в своей философской автобиографии Бердяев так писал о Розанове: «В. В. Розанов один из самых необыкновенных, самых оригинальных людей, каких мне приходилось в жизни встречать. Это настоящий уникум. В нем были типические русские черты, и вместе с тем он был ни на кого не похож. Мне всегда казалось, что он зародился в воображении Достоевского и что в нем было что-то похожее на Федора Павловича Карамазова, ставшего гениальным писателем. По внешности, удивительной внешности, он походил на хитрого рыжего костромского мужичка. Говорил пришептывая и приплевывая. Самые поразительные мысли он иногда говорил вам на ухо, приплевывая… Читал я Розанова с наслаждением. Литературный дар его был изумителен, самый большой дар в русской прозе. Это настоящая магия слова. Мысли его очень теряли, когда вы их излагали своими словами. Ко мне лично Розанов относился очень хорошо, я думаю, что он меня любил. Он часто называл меня Адонисом, а иногда называл барином, при этом говорил мне "ты"»[103]. В то же время Бердяев отмечал, что его собственное миросозерцание и розановское «принадлежали к полярно противоположным типам». С этим можно было бы согласиться, если бы не аргументация, которую он приводил. «В остром столкновении Розанова с христианством я был на стороне христианства, потому что это значило для меня быть на стороне личности против рода, свободы духа против объективированной магии плоти, в которой тонет образ человека», — писал Николай Александрович. Действительно, зрелому Бердяеву философия плоти была чужда (хотя и своем раннем творчестве он отдал дань этой теме, — и прежде всего под влиянием Розанова), темы и стиль их философского творчества совсем не походили друг на друга. Но считать Розанова безоговорочно «сталкивающимся с христианством» вряд ли возможно: отношения с Церковью у Василия Васильевича были намного сложнее, — в его творчестве можно расслышать не только критику исторического христианства, но и несвойственную деятелям Серебряного века любовь к Церкви и Христу. Думаю, Розанов был гораздо ближе к Церкви, чем Бердяев, в творчестве которого громко звучали нотки религиозного модернизма. Гиппиус назвала Розанова «усердным еретиком», имея в виду, с одной стороны, его внешнее «безбожие», а с другой — погруженность в веру, «религиозный вкус к миру». В книгах Розанова рассыпаны многочисленные признания в том, что религиозная вера определяет человека и его жизнь, что духовенство ему «всех сословий милее», а в «Уединенном» (одной из самых пронзительных розановских книг) он просто писал о себе: «Иду в Церковь! Иду! Иду!» Бердяев, только переживавший в петербургский период своей жизни поворот от неоидеализма к религиозной философии, вряд ли мог оппонировать Розанову «со стороны христианства».

Еще одним новым знакомым Бердяева из литературной среды стал «мистагог» русского символизма Вячеслав Иванович Иванов, вернувшийся весной 1905 года в Россию после многолетнего пребывания в Италии, Швейцарии и Греции. Поэт, философ, переводчик, тонкий знаток древней истории, Вячеслав Иванов и его жена, поэтесса Лидия Дмитриевна Зиновьева-Аннибал, сразу заняли заметное место в жизни столицы. Поселились Ивановы на последнем этаже здания напротив Таврического сада, где был угловой выступ, похожий на башню с куполом. Пространство выступа перегородили стенами, и получилась просторная квартира, в которой и жил со своей семьей Иванов. В летописи русской культуры начала прошлого века его квартира осталась под названием «башня». В своем письме Лидия Дмитриевна описывала свои первые впечатления от этой квартиры так: «Единственная квартира во всем Петербурге. Что-то дико фантастическое и прекрасное. 6-й этаж, из кухни ход на крышу и прогулка по крышам самого высокого дома города с видом на все четыре стороны города и боров в синих далях. Сама квартира: огромная передняя. Прямо вход в огромную, глубокую комнату, к концу ее обращающейся в свод и с единственным суживающимся кнаружи окном. Что-то готическое. Из нее вход в большую, составляющей круглый угол дома (Тверской и Таврической). Она разделена перегородками (стенками внутренними) на три комнаты, и они представляют странную форму благодаря башне»[104]. Именно здесь проходили знаменитые ивановские «среды», на которых за несколько лет перебывали самые видные деятели культуры того времени: Александр Блок, Анна Ахматова, Михаил Кузмин, Борис Зайцев, Валерий Брюсов, Константин Бальмонт, Федор Сологуб, Константин Сомов, Лев Бакст, Василий Розанов, Поликсена Соловьева (сестра философа Владимира Соловьева, писавшая стихи под псевдонимом Allegro), Мстислав Добужинский, Максимилиан Волошин с Маргаритой Сабашниковой… «Кто только не сиживал у нас за столом! Крупные писатели, поэты, философы, художники, актеры, музыканты, профессора, студенты, начинающие поэты, оккультисты; люди полусумасшедшие на самом деле и другие, выкидывающие что-то для оригинальности; декаденты, экзальтированные дамы»[105], — вспоминала дочь Иванова Лидия. «Обыкновенно в "башне" читались самые свежие, еще не напечатанные стихи, и, разумеется, читались как было принято тогда, торжественно и нараспев, — рассказывал Добужинский. — После же чая кроме стихов часто читались доклады на одну из животрепещущих символических тем, и тогда возникали нередко весьма горячие прения»[106]. Завсегдатаем «сред» стал и Бердяев. Он высоко отзывался о хозяине «башни»: «Вячеслав Иванов один из самых замечательных людей той, богатой талантами, эпохи. Было что-то неожиданное в том, что человек такой необыкновенной утонченности, такой универсальной культуры народился в России… В. Иванов — лучший русский эллинист. Он — человек универсальный: поэт, ученый филолог, специалист по греческой религии, мыслитель, теолог и теософ, публицист, вмешивающийся в политику. С каждым он мог говорить по его специальности»[107].

Надо сказать, что, как и в салоне Мережковских, душой и музой собраний стала женщина — жена Иванова, «многоцветная» (по определению Б. Зайцева) Лидия Дмитриевна Зиновьева-Аннибал, приходившаяся родственницей Пушкину. Посетители «башни» нередко называли ее «Диотимой» — по имени мудрой героини платоновского диалога «Пир». Лидия Дмитриевна была красива, чрезвычайно умна, свободолюбива, эксцентрична, обладала уникальным даром притяжения. Маргарита Сабашникова описывала ее оклеенную оранжевыми обоями комнату, при входе в которую стоял странной формы пестроокрашенный сосуд — в нем Лидия Дмитриевна хранила свои произведения, свернутые в виде свитков. При этом она вела все хозяйство «башни» — у нее не было кухарки или служанки, она все делала сама, несмотря на огромное количество гостей, бывавших на «башне» ежедневно. Вместе с Вячеславом Ивановым она пыталась создать новый, «незамкнутый» тип семьи, которая могла бы стать началом нового человеческого общежития. Роль «третьего» в супружеском союзе Ивановых попеременно играли то поэт Сергей Городецкий, то художница Маргарита Сабашникова (жена Максимилиана Волошина, с которой он расстался — в том числе и из-за этой истории). Но семейный «эксперимент» вряд ли можно было считать удавшимся, потому что тройственный союз каждый раз оказывался непрочным. Маргарита Сабашникова написала великолепный портрет Лидии Дмитриевны, где она была похожа на Сивиллу. Недаром в одном из своих стихотворений, посвященных жене, Иванов писал:

Пришелец, на башне притон я обрел

С моею царицей — Сивиллой,

Над городом-мороком — смурый орел

С орлицей ширококрылой.

«Башенные среды» у Вячеслава Великолепного (так часто называли Иванова) начались с осени 1905 года. Гостей встречала Лидия Дмитриевна в красном или белом античном хитоне (такую одежду она носила и в повседневной жизни). Царила богемная обстановка: стены салона были задрапированы оранжевыми коврами, горели в канделябрах свечи, гости сидели не только в креслах, но и на полу. Сама «Диотима» предпочитала сидеть на подушках, брошенных на пол посередине комнаты. Обычно зачитывались доклады на самые разные темы — религиозные, литературные, политические, оккультные. Поэты и писатели читали свои произведения. Гости на «средах» иногда оставались до самого утра. Частенько председателем «сред» был Николай Бердяев. В своих воспоминаниях о «башне» Бердяев писал, что не помнит, пропустил ли он хотя бы одно заседание за три года своей петербургской жизни, и называет себя «несменяемым председателем на всех происходивших собеседованиях». Судя по архиву Вячеслава Иванова, это не соответствует действительности, Николай Александрович несколько преувеличил свое значение на «башне»: на первых нескольких «средах» Бердяева не было вовсе, председательствовал сам Иванов, да и на последующих заседаниях Бердяев присутствовал не всегда[108], хотя и старался их не пропускать.

Как проходили эти собрания? Наиболее часто в исследовательской литературе описывается вечер 7 декабря 1905 года. Присутствовавшие на этой «среде» говорили о любви, явно вдохновленные сюжетом знаменитого диалога «Пир» Платона, где персонажи, отослав флейтисток и арфисток (чтобы не отвлекали от серьезного вопроса), стали рассуждать о боге Эроте, занялись выяснением природы любви. Бердяев присутствовал на этом «башенном заседании» вместе с женой. «Вспоминаю беседу об Эросе, одну из центральных тем "сред", — писал Бердяев уже пожилым человеком. — Образовался настоящий симпозион, и речи о любви произносили столь различные люди, как сам хозяин Вячеслав Иванов, приехавший из Москвы Андрей Белый и изящный проф. Ф. Ф. Зелинский, и А. Луначарский, видевший в современном пролетариате перевоплощение античного Эроса, и один материалист, который ничего не признавал, кроме физиологических процессов. Но господствовали символисты и философы религиозного направления»[109]. Андрей Белый вспоминал, что Лидия Юдифовна, отвечая в этот вечер на вопрос: «Что есть любовь?», томно поведала:

— Есть розы черные страсти!

Думаю, этот ответ запомнился Белому своей манерностью и искусственностью. Разумеется, символистские собрания не могли не быть манерными, трудно назвать их и естественными, но хороший вкус — в мере. Кроме того, для большинства «декадентов» того времени был характерен иронический взгляд на самих себя: ведь чтобы прочувствовать трансгрессию, выход за пределы нормы, необходимо твердо помнить, где пролегает нарушаемая граница нормального. Фраза же Лидии Юдифовны звучит не просто надуманно, но и напыщенно, в передаче Белого в ней совсем нет ироничного оттенка. Эту же «среду» вспоминала и Зиновьева-Аннибал в своем дневнике: «Закончила диспут Мте Бердяева красивой сказочкой, ею придуманной (мне не нравится). Божество бросило на землю четыре розы: белую, розовую, алую и черную. Люди подбирали, и каждый подобравший любил сообразно с цветом своей розы. Счастлив, подобравший себе весь букет (буро-серый)!»[110]

Надо сказать, что провинциальной Лидии Юдифовне было непросто войти в круг «литературных дам», представители «художественного бомонда» над ней иногда подсмеивались. Некоторым новым петербургским знакомым Бердяевых она искренне нравилась — Розанову, Зайцеву. Другие — Гиппиус, Брюсов, Мережковский — относились к ней свысока. Например А. М. Ремизов писал жене С. П. Ремизовой-Довгелло о вечере у Чулкова в апреле 1905 года: «Были, конечно, Бердяевы. Лидия Юдифовна спорила с Вяч. Ивановым. Чудно было слушать: один по Моммзену — историческая энциклопедия! другой от себя, Харьковской губ. Любопытно». В довольно ехидной характеристике этого разговора, конечно, была доля правды: Вячеслав Иванов поражал современников своими познаниями в истории, литературе, философии, древних религиях. Теодор Моммзен, у которого Вяч. Иванов учился в Берлине, стал лауреатом Нобелевской премии 1902 года по литературе за труд «Римская история», да и работа самого Вяч. Иванова «Эллинская религия страдающего бога» произвела фурор. Не получившая регулярного образования Лидия Юдифовна вряд ли могла стать достойной собеседницей Вячеслава Великолепного. В то же время свойственная большинству молодых и привлекательных женщин уверенность в себе, думаю, не всегда подсказывала ей верный стиль поведения. Впрочем, были и положительные моменты произошедших в ее жизни изменений: под влиянием атмосферы, в которой она оказалась, Лидия Юдифовна вскоре стала писать стихи, — некоторые были опубликованы (под псевдонимом «Лидия Лита») и заслужили положительные отзывы знаменитых знакомых.

Кроме «сред», слухи о которых разнеслись по всему Петербургу, Ивановы весной 1906 года организовали «Гафиз» — интимный и строго ограниченный литературно-философский кружок, составленный из наиболее интересных и близких по духу людей. На «Гафизе» «все были на "ты", как в маскараде, и у всех были имена», вспоминал Кузмин в 1934 году; вместо программы докладов (как по средам) — вольная беседа. Иванов надеялся, что «Гафиз» будет «вполне искусством»: обсуждения различных вопросов планировалось прерывать «нумерами» — танцами, песнями, стихами, сказками, некоторыми совместными действиями «гафизитов», поэтому для встреч было принято переодеваться. Античные хитоны, римские туники — недаром Л. Сабанеев назвал хозяина «башни» «воскреснувшим ритором древности»[111] — и за прихотливую внешность с золотом курчавой бородки, и за виртуозность беседы. Каждый из участников имел прозвище, которым его называли в этом кружке. Иванов именовался Гиперион или Эль-Руми, Зиновьева-Аннибал — Диотимой, Бердяев — Соломоном, Кузмин — Антиноем или Хариклом, Сомов — Аладдином и т. д. Участники были изображены в стихотворении Иванова «Друзьям Гафиза»:

Ты, Антиной-Харикл, и ты, о Диотима,

И ты, утонченник скучающего Рима —

Петроний, иль Корсар, и ты, Ассаргадон,

Иль мудрых демонов начальник — Соломон,

И ты, мой Аладин, — со мной, Гиперионом,

Дервишем Эль-Руми, — почтишь гостей поклоном!

Друзья-избранники, внемлите: пусть измена

Ничья не омрачит священных сих трапез!

Храните тайну их! — Ты, Муза-Мельпомена,

Ты, кравчий Ганимед, стремительный Гермес,

И ты, кто кистию свободной и широкой

Умеешь приманить — художник быстроокий —

К обманным гроздиям пернатых, — Апеллес!

Сама идея костюмированного общения была не просто игрой, а отражением свойственной символизму идеи «жизнетворчества», преображения реальности, отношения к человеческой жизни как к произведению искусства. Иванов хотел вернуться к «веселому ремеслу», к «умному веселию» Ницше. В. Ф. Ходасевич объяснял театральность, ориентированность на действо у художественной интеллигенции начала века особенностями поэтики символизма, его нежеланием и неспособностью «воплотиться в одни лишь словесные формы»[112]. Для творцов культурного ренессанса начала прошлого века были характерны идеи создания эстетизированного жизненного пространства, в котором человек под воздействием импульсов внешней красоты должен обрести и специфические духовные качества. Ивановы рассчитывали, что непривычные костюм, обстановка, имена изменят сам стиль общения «гафизитов», будут располагать к свободе слова, чувств, действий. Так и произошло, но каких-либо весомых результатов эти встречи, к сожалению, не дали (не считая нескольких стихотворений и записей в дневниках участников). Тем не менее введение «масок», игрового контекста общения, «театра» чрезвычайно важно для понимания установки участников на «жизнетворчество» — когда создается «биографический текст», сама жизнь конструируется как роман или стихотворение.

Первоначально на «Гафиз» была приглашена чета Бердяевых, но спустя несколько заседаний Лидию Юдифовну из «Гафиза» исключили за то, что она стесняла своим присутствием участников (в том числе, по мнению других «гафизитов», самого Бердяева). Наверное, она действительно была инородным включением в этой богемной среде (да еще и с гомоэротическим привкусом). В своих дневниках Михаил Кузмин бегло описывал происходившее на «Гафизе», — как Городецкий притворялся спящим, чтобы присутствовавшие «будили» его поцелуями, как после стихов и «мудрости» участники плясали, а тот же Городецкий из своего хитона устраивал «палатки» над разбросанными по полу тюфяками, где присутствовавшие обнимались и вели беседы о любви. Думаю, как ни храбрилась Лидия Юдифовна, происходившее было ей чуждо, и это почувствовали другие участники. Бердяев посещения «Гафиза» продолжил — уже без жены. Лидия Юдифовна очень переживала по этому поводу. Михаил Кузмин записал в своем дневнике 29 мая 1906 года, не преминув попутно посмеяться над поэтическим даром Бердяевой: «Лидия Юдиф<овна> очень стремится опять в Гафиз и только боится Кузмина и хочет писать челобитную в стихах, где Кузмин рифм<уется> с "жасмин", "властелин" и т. д.»[113].

«Гафиз» просуществовал недолго, — собрания продолжались более или менее регулярно около года, состоялось примерно десять заседаний. Кузмин довольно подробно описал в дневнике одну такую встречу «гафизитов», в том числе и исключенной к тому моменту Л. Ю. Бердяевой, Ремизовых, Б. Лемана и знакомого Николая Александровича по Вологде датчанина О. Маделунга с дамой. Эта запись помогает понять атмосферу «башни»: «Бердяев председательствовал, лежа на полу между свечей, со звонком, привязанным к ноге, и потом отлично говорил. С тем, что говорил Вяч<еслав> Ив<анович>, я не был согласен ни с чем. Ремизов ехидно и коварно шутовался, все говорили враз и потом долго отдельными группами с жаром и с интересом. Датчанка смотрела, будто готовая сойти с ума. Говорил и Городецкий, постепенно как-то по-новому освещающийся для меня. Потом остались одни гафисты и долго еще беседовали о поцелуе, было очень много словесности и мережковщины, и я был очень рад, когда Сомов сказал, что скорее всего согласен с моим мнением, которое было найдено циничным». Бердяев со звонком на ноге — образ, свободный от хрестоматийного глянца, подтверждающий, что чувствовал себя Николай Александрович в «башне» свободно, «среди своих». Так оно и было, хотя, описывая уже в преклонном возрасте «башенные» встречи, Бердяев, по-моему, видел отношение участников «сред» друг к другу в несколько розовом свете. Потому ли, что с возрастом мелкие размолвки действительно стали казаться ему незначительными, потому ли, что и тогда, в 1905–1906 годах, он не замечал постепенно появившегося отчуждения со стороны некоторых участников собраний — в том числе к собственной персоне.

Двусмысленная репутация «башни», самой личности Вячеслава Иванова, символистских собраний, эпатажа по отношению к буржуазной публике и морали — все это иногда мешает увидеть главную тему «башенных сред». Таким «главным» стала идея объединения искусств — философии, литературы, театра, музыки и конечно же живописи (ведь завсегдатаями салона были художники-мирискусники). На «башне» была создана, по словам Бердяева, «утонченная культурная лаборатория». Идея объединения искусств имела два взаимосвязанных аспекта. С одной стороны, многие «башенные» завсегдатаи (и сам Иванов в их числе) были неоплатониками: существует вечное и неизменное совершенство, существует вечная красота. Это совершенство и эта красота дробятся, проявляются во множестве отдельных частей, осколков, моментов, некоторые из которых, ввиду своей оторванности от целого, являются некрасивыми и даже уродливыми. Поэтому преображение жизни, обращение к вечной красоте возможно лишь при воссоединении различных подходов. С другой — теоретики символизма видели в музыке, театре и прежде всего в живописи способ выражения их теоретической позиции. Как в Средние века живописные полотна заменяли неграмотным людям книги, так и на рубеже веков Вячеслав Иванов отводил живописи роль «пропагандиста» новых идей. План такого «цельного знания» носился в воздухе: выразителями идеи слияния искусств были композитор Скрябин, художник и музыкант Микалоюс Чюрленис, живописец, философ и театральный художник Николай Рерих, другие. К сожалению, постепенно достигнутые было на «башне» единство, «союз искусств» быстро начали распадаться. Судя по записям Зиновьевой-Аннибал и воспоминаниям других участников, в заседаниях постепенно выделились два крыла — художественное и философское, и общий язык находился не всегда. Разумеется, Бердяев ассоциировался именно с «философским» крылом, его выступления и председательство поэтому не всегда одобрительно встречались «художниками». Представление об этом дают выдержки из дневника хозяйки «башни». Ивановы тогда часто и тесно общались с Бердяевыми, но иногда в строках Лидии Дмитриевны прорывалось раздражение против философствующего Николая Александровича (сама Зиновьева-Аннибал, конечно, принадлежала к «художественному крылу» собраний): «И еще после концерта будет собрание "святош" у Бердяева. Это я называю так сей мало талантливый или выдохшийся талантами кружок Мережко-Бердяево-Булгаково-Волжско-Розановский. Там же будут показаны знаменитости: Петр Струве, Франк и С… Я их называю "серыми дьяволами серединности". Это кадеты, соцьалисты. Но на земле, как я и сказала Булгакову, может быть только крайнее, только оно делает, остальное квасится»[114]. Она же отмечала позднее, что ее и Вячеслава Иванова «относит от мелей Мережко-Бугае-Бердяе-Булгако- и пр. плоскословенства в свой изначальный океан». Тональность этих записей с очевидностью показывает, что художественное действие стало противопоставляться рассуждениям о нем даже вдохновительницей «башни». Программа «цельного знания» не удалась, но попытка стала одной из самых ярких страниц отечественной культуры начала XX века.

В формировании личности Бердяева «башенный» опыт сыграл важную роль: его миросозерцание не могло не измениться. Общение с художниками, поэтами, писателями не только приоткрыло для него новый мир, но и сказалось на характере, поведении. Культурную атмосферу начала прошлого века уже современники оценивали по-разному: и как декаданс, упадок, разложение (достаточно посмотреть на статьи известного публициста того времени М. О. Меньшикова), и как возрождение, ренессанс, расцвет. Чаще всего критики ставили в вину «декадентам» воспевание «цветов зла», отрицание общепринятой морали, культ эротизма. Слухи и сплетни о «декадентских сборищах» имели мало общего с реальностью. Теоретизирования об Эросе и поле, конечно, не были синонимичны инфернальному разврату (как зачастую представляли себе ситуацию законопослушные буржуа), но символизм, модернизм начала XX века, как уже отмечалось, выражался не только в произведениях, но и в стиле поведения их творцов. Как писал в одном из своих стихотворений Д. С. Мережковский:

Мы для новой красоты

Нарушаем все законы,

Преступаем все черты.

Андрей Белый вспоминал, что по Петербургу ходили слухи о том, что в «башне» у Иванова «совершается обобществление жен и снятие фиговых листиков»[115]. Конечно, это не соответствовало действительности, но повод к таким суждениям подавала вся атмосфера салонов того времени — идея «любовных мистерий» Вяч. Иванова, проповедь «трын-травизма», нескрываемая гомосексуальность некоторых деятелей культурного ренессанса — «и "башня" Иванова, в передаче сплетников, сходила в уличное хулиганство».

Николай Александрович, попав в непривычную для него среду, несомненно «раскрепостился». Впоследствии он даже стеснялся и не любил вспоминать некоторых своих поступков, поскольку они были несвойственны его обычному стилю поведения. В частности, он пытался объяснить в своей автобиографии десятилетия спустя случай, получивший не только широкую огласку, но и самые немыслимые интерпретации — обыватели говорили чуть ли не о «черной мессе». На квартире литератора Н. М. Минского (с которым Бердяев познакомился во время поездки в Европу) была устроена дионисическая мистерия. В ней участвовали, кроме Бердяева, Ф. Сологуб, В. Розанов, Вяч. Иванов, другие. Присутствовавшие, одетые в хитоны, пили вино, водили хороводы, пели песни, их лбы были украшены венками… Театральность действа не заключала в себе ничего безнравственного, тем не менее Бердяев с неприятным чувством вспоминал этот эпизод из своей жизни не только потому, что слухи об «оргии» проникли в правую печать, но и потому, что вождение хороводов, звонок, привязанный к ноге, античные хитоны не вписывались в его обычный, вполне размеренный стиль жизни до и после тех петербургских лет.

Поражает то, что время хороводов и хитонов было временем первой русской революции 1905–1907 годов. Конечно, революционные волнения, потрясавшие Россию в то время, частично затрагивали и обитателей «башни», хотя споры, протекавшие там, носили характер абстрактно-теоретический. Однажды во время собрания полиция по каким-то причинам устроила на «башне» обыск, по словам Н. Бердяева, «произведший сенсацию»[116]. Об этом случае вспоминал и Добужинский: «Однажды… когда в "башне" было одно из самых многолюдных собраний и был в самом разгаре "чай", внезапно открылись двери передней… и театральнейшим образом… появился полицейский офицер с целым отрядом городовых. Всем было велено оставаться на своих местах, и немедленно у всех дверей были поставлены часовые. Забавно, что никакого переполоха не произошло и чаепитие продолжалось как ни в чем не бывало. Однако по очереди все должны были удаляться в одну из комнат, где после краткого допроса, к всеобщему уже возмущению, началась чрезвычайно оскорбительная операция личного обыска. Сначала допрашиваемые старались шутить и дерзить, но, когда руки городовых стали шарить в карманах, сделалось уже не до шуток»[117]. В участок в результате забрали совершенно безобидную пожилую даму, мать Максимилиана Волошина, приехавшую из Парижа, — полиции, видимо, не понравилась ее внешность: стриженая, в коротких шароварах, она показалась им подозрительной… Утром ее освободили, и происшествие на этом закончилось.

Но в целом «культурная элита была на "башне" изолирована»; революция бушевала где-то внизу, у основания, до «башенных» обитателей доносились лишь слабые ее отзвуки и подземный гул. Это тем более удивительно, что некоторые из участников символистских собраний и «дионисических мистерий», «сред» и «воскресений», кружков и заседаний прошли через увлечение революционными идеями, марксизмом и народничеством. Даже Бердяев, в котором, по его собственному признанию, всегда был силен «социальный инстинкт», жил в эти годы в определенной изоляции от общественных процессов, происходивших в России. Он публиковал статьи на социальные темы («Социализм как религия», «Революция и культура» — о М. Горьком, «Русская Жиронда» — о партии кадетов, «К истории и психологии русского марксизма», «О путях политики» и др.), в которых виден был его отклик на происходившее, но отклик этот имел несколько отстраненный характер.

На «башне» и на улице говорили на разных языках. В зрелом возрасте Бердяев в этом увидел одно из объяснений будущей российской катастрофы: «Несчастье культурного ренессанса начала XX века было в том, что в нем культурная элита была изолирована в небольшом круге и оторвана от широких социальных течений того времени… Русские люди того времени жили в разных этажах и даже в разных веках. Культурный ренессанс не имел сколько-нибудь широкого социального излучения… Многие сторонники и выразители культурного ренессанса оставались левыми, сочувствовали революции, но было охлаждение к социальным вопросам, была поглощенность новыми проблемами философского, эстетического, религиозного, мистического характера, которые оставались чуждыми людям, активно участвовавшим в социальном движении… Творческие идеи начала XX века, которые связаны были с самыми даровитыми людьми того времени, не увлекали не только народные массы, но и более широкий круг интеллигенции. Революция нарастала под знаком миросозерцания, которое справедливо представлялось нам философски устаревшим и элементарным и которое привело к торжеству большевизма». Вывод Бердяева о «разрыве между высшим культурным слоем и низшим интеллигентским и народным слоем» вполне соответствовал действительности. Осмысление Бердяевым природы той революционной стихии, которая разыгралась в России в самом начале прошлого столетия, произошло несколькими годами позже.

9 января 1905 года, вошедшее в российскую историю под названием «Кровавого воскресенья», потрясло Бердяева и большинство его петербургских знакомых, разбудило их. Расстрел массового шествия рабочих к Зимнему дворцу никого не оставил равнодушным. Г. И. Чулков вспоминал о том, как всю ночь с 8 на 9 января он просидел в редакции «Сына отечества» вместе с Д. С. Мережковским, ожидая известий о посланной к Витте делегации (в состав ее входили М. Горький, публицист А. В. Пошехонов, историк В. А. Мякотин и др.). Все знали о петиции рабочих к царю, о готовящемся мирном шествии, о том, что в рабочих собираются стрелять, и пытались предотвратить кровопролитие. Этого сделать не удалось. Убийства мирных демонстрантов стали катализатором последующих революционных событий. Они потрясли людей, даже далеких от политики. Тот же Чулков описывает, как днем 9 января оказался в Тенишевском училище, где с утра собрались петербуржцы, главным образом литераторы, ожидая событий. Он писал, что, узнав о расстреле шествия, некоторые присутствовавшие рыдали.

Бердяев тяжело пережил Кровавое воскресенье, это событие стало отрезвляющим напоминанием о реальной жизни. «Вопросы жизни» сразу и однозначно заняли позицию против насильственного подавления народных выступлений. Наступила «эпоха забастовок и союзов» (так охарактеризовал это время Чулков), в журнале стали печатать списки произошедших стачек и демонстраций. «Вопросы жизни» в первый же день отмены цензуры сообщили своим читателям, что с № 10–11 выходят без дозволения цензора. Отмена предварительной цензуры поставила перед редакцией вопрос о формулировании некоторой политической (не только культурной) платформы. И в ноябре 1905 года редакция заявила, что журнал, преследующий общекультурные и религиозно-философские цели, предпочитает сохранить независимое, внепартийное положение, хотя, конечно, всецело присоединяется к общему освободительному и социалистическому движению во имя анархического идеала в его религиозном понимании. Но многие авторы и сотрудники «Вопросов жизни», объединяясь вокруг «общекультурных и религиозно-философских целей», были не согласны с такой формулировкой политических симпатий журнала. К тому же редакция столкнулась с финансовыми трудностями. Журнал умирал. Последний номер «Вопросов жизни» вышел совсем тоненьким: выпустили его лишь в связи с обязательствами перед авторами закончить печатание ряда статей.

Бердяев попытался вновь объединиться с Мережковскими для выпуска нового журнала — «Меч». Объявление о выходе нового журнала даже появилось в печати. Но этим планам не суждено было осуществиться. 14 марта 1906 года Мережковские вместе с Философовым отправились в длительную поездку по Европе. Мало кто знал об их отъезде, поэтому поздним вечером на петербургском вокзале их поезд на Париж провожали самые близкие — сестры Зинаиды Николаевны, Андрей Белый, А. В. Карташев (историк и богослов, участник Религиозно-философских собраний) и Бердяев. Уже через две недели после отъезда Гиппиус Бердяев послал ей очень теплое письмо, начинавшееся словами: «Дорогая, милая моя Зинаида Николаевна! Не писал Вам до сих пор не потому, что не помнил о Вас все время и не имел чего сказать, а потому только, что слишком многое хотелось разом сказать и трудно это»[118]. С этого момента между Бердяевым и Гиппиус завязалась интенсивная переписка, причем бердяевские письма говорят о явном восхищении Зинаидой Николаевной, нежелании обидеть ее каким-либо неосторожным словом или замечанием. Бердяев был подчас исповедально откровенен в этой переписке, он писал очень близкому другу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.