Наследство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Наследство

Наследство. Всегда чье-то горе и чья-то радость. Горе тому, кто уже умер и оставил это наследство, не попользовавшись; горе тому, кто рассчитывал и не получил, – радость тому, кто еще жив, получил и может попользоваться. Мне всегда казалось, что незаработанное тратить гораздо приятнее, так что радость двойная.

Мне эта радость была обещана не один раз, и если бы все обещания исполнились, я была бы теперь богата и спокойна. И сама бы еще оставила изрядное наследство ожидающим.

Не знаю, что во мне есть такое, почему людям кажется, что они хотят оставить свое нажитое именно мне. И что во мне есть такое, почему в конце концов практически ничего мне не достается.

Первый раз я испытала предвкушение наследства еще в молодости. Человек, написавший завещание в мою пользу (и сразу показавший мне его), был еще совсем недряхл и сравнительно здоров. Сделал он это из побуждений чисто эмоциональных, не имевших ничего общего с жизненной необходимостью. Да и со мной лично этот поступок был связан мало. Человек не столько хотел отдать свое достояние мне, сколько не дать его другому лицу. А именно, своей родной дочери от первого брака. Кому угодно, лишь бы не ей. И чтобы она это знала – об этом он тоже сразу позаботился. Такие у них были отношения. А отдать, кроме как ей или мне, было некому.

Совсем недавно у этого человека были и жена и сын от нее. Жена эта, его вторая, была моя родная тетка, сестра матери, очень мною любимая и много помогавшая нашей семье в моем голодном детстве. Но теперь ее уже не было, и сына их тоже не было. Я очень любила мою тетку и сына их, моложе меня на десять лет, тоже любила, особенно пока он был маленький и я его нянчила. А самого человека, желавшего оставить мне наследство, я недолюбливала. В детстве он казался мне болтуном, вечно и занудно рассуждающим о высоких материях. Я даже преподнесла ему однажды стишок: «Вот человек, погруженный в науку, он навевает несносную скуку», – и очень удивилась, когда он смертельно обиделся. Разве на детей обижаются? Лишняя причина относиться к нему без симпатии. А с годами мне стало казаться, что он замучил мою тетю, что это он довел ее до инсульта, от которого она вскоре и умерла, пережив сперва гибель обожаемого сына.

Надо сказать, что предвкушение наследства – очень сильная отрава. Я была еще сравнительно молода, и у меня не было против нее иммунитета. Когда дядя впервые заговорил о своем намерении оставить мне все свое добро, я, разумеется, сделала все, что диктовалось приличиями: сказала, ах, что ты, нет-нет, не надо, сказала, что у него есть законная наследница – дочь, и вообще сказала, что ему рано об этом думать. Все, как положено. Но отрава подействовала сразу. В голове немедленно закопошились ядовитые змейки: да скоро ли он умрет? сколько ему лет, явно за шестьдесят… и что, собственно, он может оставить мне в наследство, этот книжный червь? Жили они скромно, да еще нам тетя помогала, и он, когда она давала моей матери деньги, всегда недовольно кривился и шипел, мол, вечная благотворительность, сами едва концы с концами сводим…

Но он тут же рассеял мои опасения. Вот, сказал он, возьми мое завещание и храни получше, никому не показывай, это ценный документ, я за жизнь сумел кое-что подкопить кроме книжек. Все для них старался, и вот как вышло… Тут он сморщился и выдавил лицемерную, как я была убеждена, слезу. Ну, так и есть, он заморил их своим скупердяйством, подумала я, лучше бы он не мне в наследство, а им при жизни давал. С другой же стороны, говорила во мне отрава, если бы он им давал, тебе бы ничего не досталось. Пусть бы, пусть бы не досталось, отбивалась я, зато они, может, были бы живы… Но это я уже лицемерила перед самой собой. Наследство получить страстно хотелось, и как можно скорее, и как можно больше. Значило ли это, что я желала моему дяде смерти? Вроде бы нет, а впрочем, до самого конца, до самой последней правды тут не докопаться, я даже и теперь не могу. А тогда и не пыталась. Но если бы вдруг узнала, что он кончился, то первая моя мысль была бы не о нем, а о наследстве. В этом я теперь почти уверена.

Впрочем, я ведь его никогда не любила и, хотя денег его хотела, самого его презирала за накопительство и скупость. А также за трусость, но об этом дальше. И это несмотря на то, что к тому времени знала уже, что это человек обширнейших знаний и в своей области – истории искусства – острого и оригинального ума.

Бумагу я спрятала и, помечтав немного, что бы я сделала с деньгами, вскоре перестала об этом думать – дядя умирать не собирался, а в жизни слишком много было других интересов.

В частности, мое потрясающее, по тем временам – конец шестидесятых – почти невероятное, путешествие в Лондон.

Как это получилось, я рассказываю в другом месте, а здесь упомяну лишь, что в Лондоне жили еще с довоенных времен моя тетка, сестра моего покойного отца, и ее муж-архитектор. И жили богато, в собственном доме в фешенебельном окраинном районе, с ценной антикварной мебелью, с коллекцией картин постимпрессионистов, с приходящей прислугой и с милейшей беленькой собачкой редкой породы. На мой тогдашний взгляд, они жили просто немыслимо роскошно.

Правда, дом их стоял в длинном тесном ряду точно таких же домов, где наверняка тоже была хорошая мебель, и картины какие-нибудь, и породистые собаки с кошками, так что я поначалу даже решила, что, видно, здесь, на Западе, и все так живут. То есть здравый смысл и диалектический материализм говорили мне, что вряд ли, но… Запад это ведь такое место. Вроде бы реально существует, вот, я в нем нахожусь, вижу его, щупаю, нюхаю, а в то же время знаю, что в известной мне реальности быть его не может, это я попала в другое измерение, где любые чудеса возможны.

И вот здесь, в этом потустороннем Лондоне, мне засветила вдруг перспектива тоже пожить роскошно. Ну, может, и не роскошно, и не так, разумеется, как живут они, а в соответствующей советской модификации, и не сейчас, а когда-нибудь, но перспектива засияла!

Дело в том, что моя тетка, в первой эйфории от встречи с дочерью обожаемого старшего брата, сгоряча рассказала мне, что мой отец, уезжая из Вены, где все они тогда жили, в Советский Союз, полностью отказался от своих прав на наследство. А был он первенец в богатой купеческой еврейской семье, и семейное дело должно было перейти в его руки. Такое случилось несчастье, говорила мне тетя, мой умный, тонкий, изысканный брат, ученый эрудит и светский кавалер, встретил не то в Женеве, не то в Цюрихе некоего русского революционера, чье имя тогда никому не было известно (а теперь нехорошо знаменито на весь мир), смертельно заразился его идеями и отказался не только от семейного бизнеса, но и от блестяще начатой светской и литературной карьеры. И в конце концов уехал в Россию, и она его больше не видела: в Вену он почему-то больше никогда не приезжал, а потом и вовсе погиб на войне с нацистами. И почти все родные их, кроме нее, прозорливо покинувшей Австрию еще до германского аншлюса, погибли, а семейное дело после аншлюса отобрано было немцами. Однако, говорила тетя, многое из оставленного ей достояния брата она успела переправить в Лондон, значительный капитал и немало ценных вещей. И ты, говорила она, единственная его дочь…

Тут моя практичная, предусмотрительная тетя Франци слегка замялась. Эйфория по поводу моего приезда в Лондон начинала, видимо, несколько остывать. Но я этого не заметила. Своим прямолинейным, неискушенным советским умом я поняла ее так, что мне, единственной дочери и прямой наследнице, предстоит кое-что получить из отцовского достояния. Неясно что и сколько, но что-то явно предстоит. И обрадовалась. И начала думать, что я куплю в нереальных здешних магазинах себе и родным в Москве.

Ну и купила, все-таки купила кое-что, хотя…

Родичи не предлагали мне остаться в Англии и жить у них, хотя, судя по их первоначальным выражениям радости и любви, этого можно было бы ожидать. Я и ожидала, хотя вовсе не собиралась ничего такого делать. Но дождалась я совсем другого. Они настойчиво, со страстью даже, стали предлагать мне прямо из Лондона отправиться в Израиль. Они были большие сионисты! Они объясняли мне, как там замечательно и прекрасно, как мне там во всем помогут, всему научат, всем обеспечат. Там тебя, говорили они, хотят и ждут. Там любят таких, молодых, красивых и образованных. Дадут жилье, подыщут работу, глядишь, и мужчину там встретишь… Ну, а со временем, через годы, когда и если они умрут, то и от наследства кое-что перепадет. Туда передать легко, цивилизованная страна. А с твоей Россией, говорили они, ничего не известно, там и банков-то нормальных нет.

Не через годы! – хотелось мне крикнуть им. Не когда и если! А сейчас, сейчас мне нужно это «кое-что»! По советской своей невоспитанности, я даже слегка намекнула им, что мне очень нужны деньги. Сперва они меня не поняли, а потом очень удивились. Нужны деньги? На что же? Разве они не обеспечивают меня всем необходимым, и даже сверх того? Не возят на машине, куда только я захочу? Не водят в хорошие рестораны? И даже в театр (один раз сводили)? Зачем же мне деньги? И неужели я приехала совсем без гроша?

Я корчилась под их вопросами, как проколотая булавкой гусеница. Это был постыдный, отвратительный для меня разговор. Но они же родные, близкие люди! Они говорят, что любят меня! Тогда зачем они меня мучают, почему заставляют меня переживать этот стыд, вместо того чтобы просто вытащить кошелек и дать мне немного денег?

Нет, я приехала не совсем без гроша. С грошом. Перед отъездом мне официально – и баснословно дешево! рубль тогда умели вздымать на должную высоту – продали за рубли шестьдесят британских фунтов стерлингов. Я чувствовала себя богачкой. Пока не познакомилась с английскими ценами. А особенно, когда узнала, что за каждую уборку дома их приходящая прислуга получает шесть фунтов. Так и хотелось сказать им: давайте лучше я буду у вас убирать! Хоть каждый день! И платите мне, а не ей по шесть фунтов. Она наверняка перебьется до моего отъезда. Зато я смогу свободно покупать себе сигареты (откуда у тебя эта скверная привычка? наверняка от матери! твой отец никогда не курил). Ездить на электричке в центр Лондона (зачем тебе центр? толкотня и шум, а в вагонах грязно, душно и всяческие нежелательные личности). Ходить в кино на самые современные фильмы (хочешь в кино? пожалуйста! выбери кинотеатр в хорошем квартале, с каким-нибудь приличным классическим фильмом, и можем сходить все вместе). Посидеть хоть разок в баре, куда в Англии, оказывается, спокойно заходят женщины без мужчин. И главное, главное – купить себе нормальную здешнюю одежду…

Про одежду, про то, как неправильно, по меркам конца шестидесятых в Лондоне, я была одета – не просто бедно и немодно, а именно неправильно, – я тоже рассказываю в другом месте. Даже дети цветов, нечесаные и расхристанные, увешанные бусами, веревочками и амулетами, выглядели здесь правильнее, чем я. А уж обычные молодые девушки и парни – мне даже проходить мимо них было неловко, и это отравляло мне радость лондонских прогулок.

Понемножку денег родичи стали мне давать. Очень понемножку. Правильные джинсы и свитер я себе постепенно купила, но когда заикнулась, что хотела бы кое-что повезти в подарок матери и брату, на меня обратились недоуменно поднятые брови. В подарок матери? Женщине, которая оставила моего отца ради другого мужчины? И брату, который и брат-то мне всего лишь наполовину?

Подняли брови, пожали плечами, но все-таки немножко дали. Наказали, чтоб я не покупала больше в дорогих магазинах, чтоб искала распродаж – чтоб не очень-то щедро разбрасывалась. Дали понять, что без конца давать не будут, что наличных денег у них мало, основные капиталы лежат в банке, в доверительном фонде, записанном на внуков, и оттуда ежемесячно поступает определенная сумма на жизнь. Я, разумеется, ничего не поняла, но возражать не могла. Раз у них так плохо с наличными, то конечно. Денег я больше не просила, кое-как перебивалась остатками московских стерлингов.

Надежда на наследство потихоньку таяла. Я постепенно начала замечать то, что раньше мне и в голову не приходило. У тети была дочь, моя двоюродная сестра, а у нее – муж и трое детей, две девочки и мальчик. Муж и дети приняли меня очень радушно – муж сразу начал слегка увиваться, а дети с восторгом обучали меня английскому языку. Особенно им нравилось изводить меня всякими невозможными для произношения словами. Скажут, например, cathedral и велят повторить. Казалось бы, обыкновенное слово, кафедрал, а поди-ка произнеси его по-английски! С проклятым этим ихним th! Да тут язык сломаешь. А его не ломать надо, а высовывать – и показывают мне, как надо. А я стесняюсь высовывать. Высунуть-то пожалуйста, сколько угодно, но только не в середине слова!

А вот сама двоюродная сестра – такое близкое родство! у меня совсем не было двоюродных – отнеслась ко мне с прохладцей. Очень любезно, очень корректно, все вроде хорошо, но что-то я почувствовала. Сперва подумала, что из-за шутливых ухаживаний ее мужа, и сразу постаралась общаться с ним пореже. Но ничего от этого не изменилось. Она по-прежнему была любезна и мила, и обращалась со мной, как со случайной и не слишком желанной гостьей. Но почему?

Навязываться ей в сестры я, конечно, не стала, но недоумение мое держалось долго. Пока не случилось раз, что они пришли в гости, сидели в гостиной, а я собиралась туда к ним войти. И в дверях услышала обрывок их разговора.

– … славная девушка, по-моему, – говорил муж.

– Да, я заметила, – согласилась жена не без сарказма.

– Что именно?

– А то, что ты совсем не думаешь о детях… О своих собственных, а не о дочери моего давно не существующего дяди!

Дальше я подслушивать не стала, но тут уж большого ума не требовалось. Она боялась за наследство. Она видела во мне соперницу ее детей. Ладно, можно понять. Только чего тут было бояться, когда всё лежит в доверительном фонде, записанном на ее детей, когда вырастут? И взять оттуда, кроме ежедневных расходов, можно до срока только в крайнем случае и с большим трудом? А срок еще очень нескоро, а до тех пор всякое может случиться…

В Израиль, куда родичи меня так активно посылали, куда «через годы, когда и если» легко перевести деньги, я в то время вовсе не собиралась. То есть бродили мысли в голове, но еще очень неясные, и позорной телевизионной пресс-конференции именитых советских евреев еще не было, а она-то и двинула меня с места окончательно. И уж тем более я не собиралась отправляться туда прямо из Лондона, преступной невозвращенкой, оставив на произвол властей мать и брата.

В Израиль я, несколько позже, все-таки уехала – из России, законно, с разрешения властей. Уехала, преодолев немало тяжких препятствий. Но это другая история. Хотя с одним из наследств она все-таки связана.

Эмиграция, законная и с разрешения, стоила много денег. По моим тогдашним средствам, очень много. Надо было платить за визу – выездную! Не за въезд, а за выезд с тебя брали деньги, еще бы, вон какой ценный кадр они отпускали! И за отказ от гражданства – за отказ от него, а не за получение. Замечательная логика: я возвращаю им такую драгоценность, и я же за это должна платить! Я отказываться от гражданства отказалась и бумагу соответственную не подписала. И следующую бумагу, о том, что я отказываюсь отказываться от гражданства, я тоже подписать отказалась. И ничего! Деньги с меня все равно содрали. За один только отказ от отказа рублей, помнится, восемьсот, а заработок мой никогда не превышал сотни в месяц. Ну, и на авиабилет, разумеется, надо, и на отправку багажа. И на обмен денег – сто долларов нам разрешалось – и еще за вывоз книг, изданных до определенного года, и еще не помню уж, за что.

Положение было отчаянное. Ни у кого из моих близких таких денег не было. У немногих не боявшихся общения со мной друзей тоже не было, да и нельзя занимать – отдавать-то как? И тут я вспомнила, у кого наверняка есть, и отдавать необязательно, и решила попробовать.

Разыскала в ящике стола завещание и отправилась к нелюбимому дяде.

Я с ходу рассказала ему, зачем пришла и для чего мне нужны деньги. Он сделал вид, что даже не подозревал о моих планах. Если кто забыл или вообще не знал – в те времена общение с такими «отъезжантами», как я, казалось, а частенько и вправду было, совсем небезопасным. А дядя мой, как уже говорилось, был трусоват и чрезвычайно осторожен. Тем более член партии.

Он даже как бы не расслышал моей просьбы, суетливо стал угощать меня чаем и развлекать. Дрожащим голосом рассказывал один за другим несмешные анекдоты. Впрочем, один был смешной и потому запомнился. «Художник говорит: я вижу собачка, писю собачка, вижу кошечка, писю кошечка, а этот пришел и требует: писи индустриализацие…» С еврейским, так сказать, акцентом.

А ведь дядя, видимо, не всегда был такой. Я к тому времени уже слышала от знавшего его журналиста, что на войне он был хладнокровен и деловит, что ради животрепещущей корреспонденции готов был лезть в самые опасные места, а вдобавок, оказывается, пользовался большой популярностью среди санитарок и женщин-врачей. Поверить этому было трудно. Неужели наша жизнь так придавила его и обескровила? Теперь передо мной сидел крючконосый пожилой еврейчик, испуганно глядевший на меня близко посаженными маленькими глазами и бормотавший свои анекдоты.

Но не поверила я напрасно. Совершенно неожиданно для меня, мой дядя и тут проявил настоящую отвагу, не говоря уже о щедрости. Покончив с анекдотами, он грустно вздохнул и сказал:

– В Израиль… А я тут… А ты вон в Израиль…

– Да.

– И тебе нужны на это деньги…

– Да.

– Что ж, дома у меня таких денег нет. Пошли в сберкассу.

И мы пошли, и он выдал мне всю требуемую сумму.

Завещание взять обратно он не захотел, храни, сказал, тебе и там деньги будут не лишние.

Я не стала спорить, уверенная, что никакого наследства мне отсюда туда не получить, а когда он в этом сам убедится, то напишет новое завещание и оставит все дочери, как и следует. По-видимому, что-то такое и произошло. При последнем нашем свидании, когда я навестила его в конце восьмидесятых в доме престарелых в Москве, эта тема не упоминалась, он только рассказал мне еще один анекдот, и тоже про художника, и тоже смешной: «Посмотрел на мою картину и говорит: у тебя тут вз-з…, а надо, чтоб было бз-ззз!!!» И сразу, без перехода, пробормотал: как я тебе завидую…

Когда я улетала в Израиль, родственники даже по телефону попрощаться побоялись. Кроме мамы и брата он единственный из них всех пришел провожать меня в аэропорт.

Я до сих пор жалею, что обидела его в детстве своим дурацким стишком.

Это был отнюдь не конец моих наследственных дел.

Как и у любого нового иммигранта, первые мои годы в стране были очень нелегкие. Рассказы лондонской тети об израильских молочных реках, где на кисельных берегах стоят евреи и с нетерпением простирают навстречу мне объятия, оказались несколько преувеличенными, хотя известная доля правды в них была.

Нелегкие это были годы, но и невероятно интересные. Все было ново, непонятно, полно неясных обещаний. Прямо-таки вторая молодость. Да мне и на вид никто не давал больше двадцати пяти, а было мне уже вполне за тридцать. Потом, когда жить стало полегче, это дивное ощущение испарилось и не возвращалось уже никогда и нигде.

В Москве родных со стороны отца, приехавшего из Вены в Россию строить новый мир, у меня не было. Почему-то никто из его близких не соблазнился его идеями и не последовал его примеру. (А жаль, остались бы живы. Может быть.) Короче, я считала, что есть у меня только тетя Франци в Лондоне, а в Израиле троюродный дядя по имени Юлек, с которым я не была знакома (впоследствии он оказался самым небогатым, самым добрым и родным.) Он-то и сказал мне, что в Израиле есть еще родня. Не слишком близкая, совсем немногочисленная, но есть.

Немного обжившись и осмотревшись, я решила с ними познакомиться. Мне очень было любопытно узнать побольше об отце, о его семье и об их образе жизни. От лондонской тети я узнала не много и не совсем то, что хотелось узнать. Идейные убеждения отца меня интересовали мало, к тому же мне казалось, что я и так о них все знаю. Ни о его отношениях с людьми, ни о его привычках и вкусах тетя ничего рассказать не умела. А я не умела спрашивать, да и слишком была взбаламучена первым своим визитом в волшебную страну заграницу. И еще мне хотелось узнать хоть что-нибудь про дедушку Зелига-Феликса, о котором я вообще почти ничего не знала.

Теперь-то, решила я, я все выспрошу у здешних родичей.

Больше всего мне хотелось познакомиться с самым старым представителем клана, братом моего деда. Он поселился в Палестине еще в начале тридцатых годов, теперь ему было девяносто шесть лет, надо было торопиться. Юлек рассказал мне, что старик, хотя сильно глуховат, но до сих пор сам управляет собственной фабрикой и двумя домами в Тель-Авиве, которые сдает внаем. Ну, значит, не маразматик, обрадовалась я. Звонить не стала – что с глухим по телефону объясняться, взяла адрес и пошла. Ты там его странностей не пугайся, подготовил меня Юлек. Да конечно, старый человек, как же без странностей.

И все же к тому, что меня ждало, я готова не была.

На подходе к дому я решила спросить прохожего, тот ли это номер, таблички не разглядела. Впереди как раз шагал какой-то мужчина – пожилой, судя по медленной походке и сильно втянутой в плечи голове. На нем был заношенный до зелени, когда-то черный пиджак и шляпа с обкусанными полями. Я уже привыкла к тому, что израильтяне, особенно тельавивцы, одеваются модно и чисто, хотя и не всегда со вкусом, и подумала: наверное, нищий. У нищего спрашивать дорогу как-то неловко, тем более что дать я ему ничего не могла, у самой в кармане только на обратный автобус. Я обогнала человека и на ходу взглянула ему в лицо – а может, и не нищий. И все-таки спросила. Он ничего не ответил и даже не посмотрел на меня. А я как раз увидела на доме впереди табличку с нужным номером и быстро туда направилась.

Звонка на двери не было. Я начала стучать, как можно сильнее – глухой ведь. Постучала раз, постучала другой – никто не открывал. И движения в квартире никакого не было слышно. На всякий случай стукнула еще раз и повернула к лестнице.

Навстречу мне с кряхтением поднимался тот самый нищий. Он остановился, глянул на меня с враждебной подозрительностью и громко спросил:

– Чего ищешь тут?

– Господина Винера!

– Кого?

– Самсона Винера! – крикнула я.

– Зачем он тебе?

– Я тоже Винер! Юлия Винер!

– Винеров много на свете, – пробормотал он и прошел мимо меня к двери, куда я стучалась.

Было ясно, что это и есть мой двоюродный дедушка.

Я бросилась за ним:

– Но я ваша родственница! Дочь Меира Винера, вашего племянника! А он был сын вашего брата Зелига-Феликса!

Старик отпер дверь и остановился в проеме, загородив собой вход:

– Меира Винера давно на свете нет. И Зелига тоже… – сказал он угрюмо и повернулся ко мне спиной, намереваясь уйти.

Я ухватила его за рукав:

– Да, но я есть!

Он вырвал у меня свой рукав и захлопнул дверь. Но тут же приоткрыл снова и спросил поверх цепочки:

– Ну, и откуда ты взялась?

– Из Москвы! Недавно приехала!

– Что? Приехала? Зачем приехала?

– Жить сюда приехала!

– Да? И что же ты такое делала в Москве?

– Ничего не делала! Я там родилась и жила!

– А от меня тебе что нужно?

– Ничего мне от вас не нужно! – крикнула я отчаянно.

– Тогда чего пришла?

– Познакомиться пришла! С родственником повидаться!

– Повидаться… – пробурчал он недоуменно. – И зачем мне с ней видаться…

– Да ни за чем! – крикнула я еще громче. – Не хотите – ну и черт с вами.

И пошла к лестнице. Нехорошо, конечно, так говорить со старым человеком, но очень уж он меня разозлил. Старый, так все ему можно?

Но его, видно, как раз моя ругань и успокоила. Он снял цепочку и сказал мне в спину:

– С визитом пришла, значит. Ну, заходи, раз пришла.

Я вернулась, вошла.

– Небось голодная, угощения захочешь. Так учти, угощения у меня нет.

– Не нужно мне никакого угощения.

Голодная я как раз была, я вообще в ту пору часто ходила голодная.

– Проходи в салон, – сказал он и повел меня длинным темным коридором. Квартира была большая, по сторонам коридора я заметила три или четыре двери. Но только в салоне я обнаружила, в каком состоянии была эта квартира. Стены и потолок были коричневого цвета. Не просто потемневшие и грязные, а как будто выкрашенные в мутный серо-коричневый цвет. Местами стены лупились, обнажая более светлые пятна древней покраски, а по углам отставали от стены целые пласты штукатурки. С потолка свешивалась огромная затейливая люстра с множеством хрустальных подвесок, едва видных под толстыми подушечками пыли. Войдя в салон, старик эту люстру зажег – окна были плотно зашторены. Из дюжины лампочек горела только одна.

Обстановка в комнате была под стать стенам и потолку. Старая, пыльная и ободранная. Мне особенно запомнилась затертая клеенка в цветочек на обеденном столе – такая клеенка была в моем детстве у нас на кухне.

Он усадил меня на шаткий венский стул, сам сел на диван напротив и сказал:

– Ну?

Постепенно мы разговорились. (Говорили мы на дикой смеси иврита, который оба знали плохо, немецкого, который он предпочитал прочим, а я практически забыла, и польского – наши деды-прадеды были из Польши.) О прежней своей жизни он говорить не пожелал, сказал – незачем, все это прошло, испарилось и забылось. Меня тоже расспрашивал мало и без особого интереса. Главным образом, жаловался. Жаловался страстно, громко, и все по-немецки.

Я все же разобрала кое-как: он жаловался на детей и на рабочих своей фабрики. Детей у него было трое, два сына и дочь, совсем уже немолодые. У старшего сына и у дочери были свои семьи, дети и внуки, и все они делали всё не так, все не хотели слушать советов, совсем его не уважали. И только младшенький его, пятидесятилетний, жил с отцом и слушался.

А рабочие… Тут он даже сплюнул. Он им отцом был, отцом родным, а они взяли да вступили в профсоюз. Что он, без профсоюза не обеспечивал им все, что надо? Столько лет обходились, а теперь то и дело грозят забастовкой. То им столовую открой, то душ построй, а то вообще – повысь зарплату! Кто это нынче повышает зарплату, в такое тяжелое время!

Время было, как обычно, тяжелое. Но войны в тот момент не было, и очередной экономический кризис еще таился за горами. Уже хорошо.

Посреди разговора он вдруг пристально в меня всмотрелся поверх очков и сказал:

– А знаешь, кого ты мне напоминаешь? Был у меня когда-то племянник, Меирке. Я его любил. Умнейший был парень! И франт, дамский угодник. Только блажной был, работать у своего отца не хотел. Все учился по университетам, а потом вдруг взял и умотал зачем-то к большевикам. Там и пропал, – старик вздохнул. – Вот на кого ты похожа! Надо же! Просто на удивление. Ты его там у вас случайно не встречала? Меир, и тоже Винер.

– Дядя Самсон, но это же мой отец! Я его дочь!

– Как это, дочь?

– Господи, ну как бывают дочери!

– Ты? Ты дочка Меирке?

– Да.

– Что ж ты сразу не сказала!

– Я сказала… я сразу сказала…

Но старик уже не слушал. Подхватился и потрусил куда-то, бормоча про себя: «Дочка Меирке… приехала от большевиков… голодная…»

Я ждала довольно долго. Наконец забеспокоилась и пошла его искать. Вдруг ему стало плохо, упал и лежит где-нибудь?

Я нашла его на кухне. Он вовсе не лежал, а стоял с ложкой в руке перед примусом и что-то готовил в помятой кастрюльке. На примусе.

Потом мы ели что он приготовил – овсяную кашу с морковью, заправленную оливковым маслом, но без соли. О вкусе этой пищи говорить не буду, легко себе представить. Но я ела, и не только из приличия.

После обеда он, поглядывая на меня с хитрым видом, подошел к книжному шкафу. Открыл его, пошарил за книгами и жестом фокусника выхватил оттуда большую конфетную коробку.

– Ну вот, – сказала я со смехом, – а вы говорили, нет угощения. Прекрасное угощение!

– Да, – подтвердил он, – это очень дорогие конфеты. Учти, я их далеко не каждому даю.

– А мне дадите?

– А дочке Меирке дам.

И он торжественно открыл коробку.

Как долго эти конфеты лежали у него, я не знаю. Судя по тому, что половины уже не было, а оставшиеся покрылись нежно-зеленоватым налетом, очень долго. Он ведь их не каждому давал. А мне дал целых две. И я была польщена. И съела. Зелененькая плесень для здоровья не опасна, а что до вкуса, то после овсянки с морковкой мне ничто не было страшно.

О том, что дядя Самсон угощал меня кашей и даже дал две конфеты, стало известно его дочери и старшему сыну. Рассказал им простодушный младший сын, тот, что жил с отцом, работал на почте и считался в семье слегка тронутым. Я с ним впоследствии подружилась, он тайком от остальных встречался со мной, и мы гуляли с ним по набережной.

А тайком потому, что второй мой визит к дяде Самсону оказался и последним.

В этот раз каша была пшенная, но тоже с морковью, а конфетка мне досталась только одна. Оставим на следующие разы, сказал он с довольной улыбкой. Чаще будешь приходить, сказал он, чаще будешь и получать.

– А вы хотите, чтоб я чаще приходила? – спросила я, не забыв первого его приема.

– А чего? Конечно, хочу. Ты веселая. С тобой не скучно. Меиркина дочка!

Веселая я не была, просто молодая, особенно по сравнению с ним. Возможно, ему, в его старческой скуке, любое молодое лицо казалось веселым. Но я вцепилась в последние его слова:

– А он был веселый? Меирке, мой папа, он был веселый? Какой он был?

– Какой был, такой и был. А теперь его нет, и говорить нечего.

Но я не могла упустить удобный случай:

– А ваш брат Зелиг? Мой дедушка? Я про него совсем ничего не знаю!

Лицо старика немедленно замкнулось:

– До сих пор жила, не знала – ну и дальше так проживешь.

Ясно было, что приставать не имеет смысла.

За чаем он стал разговорчивее. От рассказов о прошлом по-прежнему уклонялся, но зато расспрашивал, как мне живется, как устроилась, не тяжело ли.

– У тебя, наверно, ничего тут нет, – сказал. – Или привезла с собой все, что нужно?

Жаловаться не хотелось, жилось мне хоть нелегко, но очень увлекательно, и я ответила беззаботно:

– Самое нужное привезла – книжки и пишущую машинку. А остальное? Подзаработаю денег и постепенно куплю.

– Хм! Самое нужное. – Он вдруг оживился: – А постельное белье у тебя есть?

– Две простыни есть, а подушку хозяйка квартиры дала.

– Две простыни у нее! Идем-ка со мной!

И он повел меня в соседнюю комнату, тоже коричневую и запущенную, но со следами обитания. Тут, видно, была его спальня. Он подошел к гигантскому четырехстворчатому шкафу, старинному, с резными завитушками. Во всех дверцах торчали головки ключей, словно сотканные из металлических кружев.

Открыл одну дверцу. Многочисленные полки были снизу доверху плотно забиты бельем. Дядя Самсон напрягся и с трудом вытащил толстую стопу, положил мне на руки, с другой полки тоже вытащил стопу:

– Это простыни, а это пододеяльники. А вот это, – он открыл другую дверцу и вытянул оттуда завязанный в огромную наволочку мешок, – сделаешь себе подушку. Такого пуха сейчас нигде не найдешь. Гагачий! Сходишь к религиозным, они тебе набьют подушку, а может, и две.

Я стояла с тяжелой горой вещей на вытянутых руках, а он говорил:

– Это белье вышивала твоя прабабка… или она тебе пра-пра… короче, очень давно. Не беспокойся, оно совершенно новое.

Тут он заметил, видно, что мне тяжело стоять, и повел меня обратно в гостиную.

Заворачивая белье в старые газеты и обвязывая тяжелый тюк разными веревочками, он приговаривал оживленно:

– Вот так! Хоть это им не достанется! Не заслужили!

А я думала, как я потащу эту тяжесть обратно в Иерусалим.

Он присел на диван и некоторое время отдувался, глядя на меня и что-то соображая.

– Да, да, об этом стоит подумать, – забормотал он. – Я еще подумаю. Я еще хорошо подумаю. Ты как считаешь?

Я не знала, о чем он меня спрашивает, и промолчала.

– Да, да, не заслужили! Они и так богатенькие. А у вас у обоих ни гроша. Вот возьму да оставлю все вам двоим, мал?му (он так и сказал «der Kleiner», малыш) и тебе, Меиркиной дочке. А?

Опять в воздухе повеяло наследством!

– Как тебе это понравится, а? Да кому же не понравится! Но я еще подумаю, хорошо подумаю. Да?

– Да, дядя Самсон, конечно.

– И вообще, что ты меня дядей зовешь? Я же тебе дедушка, так и зови!

Но я не очень-то взволновалась. Не стала отговаривать его даже для приличия, уверена была, что ничего мне все равно не достанется.

Так и произошло.

Приехав в очередной раз в Тель-Авив, я позвонила его дочери, чтобы предупредить, что иду к дедушке Самсону. Она такое условие поставила с самого начала – предупреждать ее или старшего брата. Со старшим братом, важным чиновником из компании по водоснабжению, у меня вообще никакого контакта не получилось, слишком уж он испугался, что свежая иммигрантка попросит помощи. С тетей Мирьям тоже трудно сказать, что был контакт, но все же раз-другой она приглашала меня в гости.

– Ходить к отцу не нужно, – сказала она мне. – Он неважно себя чувствует.

Мне стало не по себе. Он такой старый, и вот, неважно себя чувствует. Если сегодня не пойду, может случиться, что вообще больше его не увижу. Родной брат моего дедушки!

– Нет, я все-таки пойду. На минутку загляну. Может, помогу что-нибудь…

– Ходить не нужно, – стальным голосом повторила тетя Мирьям. – И помощь твоя ему не требуется.

– Но он меня очень приглашал! Я не помешаю, может быть, ему будет приятно!

– Ты, видимо, не хочешь понять, что я тебе говорю. Нельзя. Ясно?

– Да как-то не очень.

– Тогда еще раз: нель-зя!

– А когда будет можно?

– Я тебя извещу.

«Можно» так и не наступило. Дедушка Самсон прожил еще почти полгода, но меня не известили даже о его смерти, я узнала о ней позже от младшего сына.

Мне было грустно, что я так и не попрощалась с ним, даже в могилу не проводила. А он любил моего отца. И просил звать его дедушкой… При всех его диких повадках было чувство, что я потеряла кого-то близкого.

Единственный, с кем я могла поделиться своей грустью, был Юлек, тельавивский троюродный дядя. Юлек моего отца лично не знал, но принял меня теплее всех. С самого начала выделил мне маленькое ежемесячное пособие, сказал: на сигареты и на транспорт. Когда годы спустя я хотела ему эти деньги вернуть, он не взял. Отдай их, сказал, кому-нибудь из вновь приехавших, желательно курящему. А что и еще важнее, в первый же мой визит к ним жена Юлека Нюся повела меня в маленькую комнатку и сказала: пока не устроишься, эта комната в любое время – твоя.

Так вот, когда я пожаловалась Юлеку, как мне грустно и обидно, он ответил:

– Ты меня прости, но я должен тебе кое-что рассказать. Мне кажется, тебе следует это знать. Может быть, тогда смерть Самсона будет для тебя менее огорчительна.

– Что-то плохое?

– Да уж, хорошего мало.

– Это насчет наследства, да? Что они из-за этого меня к нему не пускали? Я знаю. Да ерунда это, они просто дураки. У них вообще один нормальный человек в семье, младший, которого они «тронутым» зовут.

– Они поступили постыдно. И, разумеется, из-за наследства. И вовсе они не дураки, а такие вот… я с ними очень мало общаюсь. Но я о другом. Самсона больше нет, и ты должна это услышать, хотя радости это тебе не принесет.

Юлек задумался, глядел на меня, и видно было, что он колеблется. Потом кивнул, проговорил:

– Нет, надо.

И рассказал.

– Ты знаешь, что Самсон был человек очень состоятельный. Он и сюда приехал уже с деньгами, а здесь сумел по-настоящему разбогатеть. Тогда это редко кому здесь удавалось.

Твой дедушка Зелиг в Вене был, пожалуй, даже побогаче, но после аншлюса потерял практически все. Бабушка твоя к тому времени уже умерла, дочь Франци вовремя уехала в Лондон и уговорила старшую сестру Эрну последовать за ней, твой отец был в России, а Зелиг оставался в Вене с двумя младшими сыновьями. И он написал брату, то есть Самсону, в Палестину, и попросил денег. Много. Он нашел немецкого чиновника, который за хорошие деньги обещал устроить ему с детьми визу в Аргентину. Но денег у Зелига не было. И он просил брата как можно скорее прислать ему эти деньги, спасти его и сыновей.

А Самсон как раз занимался расширением своей фабрики. Закупал новое оборудование. И написал брату, что в настоящий момент никак не может, но со временем, когда появятся свободные деньги… Зелиг прислал телеграмму, умолял униженно, заклинал всем святым… На это Самсон ответил, что ты, мол, сам деловой человек и знаешь, как оно иной раз бывает – ну, никак нет свободных денег, ты уж прости.

Сыновей Зелига схватили прямо на улице, а сам он после этого ухитрился добраться до Голландии, и там уж взяли и его. Никто из них, понятное дело, обратно не вернулся, так же как и прочие их (и мои! и мои!) венские, польские и голландские родственники.

Я сидела как оглушенная. Человек, который хотел, чтобы я называла его дедушкой, практически отдал в руки нацистов моего родного деда. Мог спасти и не спас. Пожалел денег. Для брата.

И вот теперь, искупая вину, не пожалел для его внучки зеленой конфетки. Да, и еще простынь с пододеяльниками! Я с отвращением подумала об этих простынях с пододеяльниками и решила, как только вернусь в Иерусалим, выбросить их на помойку.

Впрочем, что же это я его так. Он ведь и впрямь сделал, как собирался, вставил меня в свое завещание! В своем старом завещании, отпечатанном на машинке лет двадцать назад, сделал приписку от руки, в которой велел детям отдать мне какую-то сумму. Они эту приписку оспорили, доказывая в суде, что завещатель был уже невменяем, когда ее делал. Суд, однако, их аргументов не принял. Однажды мне позвонил адвокат и предложил явиться, чтобы подписать какие-то бумаги и сообщить номер моего банковского счета. Я к адвокату не пошла, отвращение пересилило даже желание получить деньги. Так что эта часть завещания Самсона осталась невыполненной.

Мешок с пухом я выбросила сразу – он сильно вонял. А простыни с пододеяльниками все же не выбросила. Вспомнила, что над ними трудилась моя пра-пра… И потрудилась на славу. Там были и прошвы, и мережки, по углам простынь раскинулись букеты, вышитые белой шелковой гладью. И все белье внутри стопки было белоснежное, только верхний слой сильно пожелтел от времени, да все складки закаменели. И действительно новое. В том смысле, что никто никогда на нем не спал. Это оно само проспало без употребления многие десятки лет в шкафу моего недоброй памяти родственника. А у меня проснулось и служит мне до сих пор.

Про людей не скажу, а вещи вообще относятся ко мне неплохо. Служат верно и долго. Иногда даже слишком долго. Давно вроде бы пора выбросить и заменить на новую модель, а вещь все служит и служит, как ее выбросишь!

Вот и холодильник, купленный мною в первую пору моей жизни в Израиле, прослужил невероятно долго – двадцать три года! И когда пришло его время, не мучился в починках и ремонтах, а просто полностью отказал, сразу и бесповоротно.

Упоминаю его, потому что он – тоже наследство, вернее, та часть его, которая мне досталась. Считаю и его и тот, что его сменил, подарком от моего отца. Мне приятно так думать.

Тетя Франци приехала из Лондона по своим каким-то делам, а заодно посмотреть, как я приживаюсь в радужном государстве Израиль. Я к тому времени получила социальное жилье, но оно было совсем еще пустое – кровать да письменный столик с пишущей машинкой, да книги на полу вдоль стен. Франци одобрила мою квартирку, но заметила, что первым делом для жизни в ней необходима не пишущая машинка, а газовая плита и холодильник. Я объяснила, что машинку привезла с собой и что именно с ее помощью надеюсь заработать и на холодильник. А плита у меня уже была куплена, но еще не привезена.

– Ну, вот что, – сказала тетя Франци и слегка покраснела под густой пудрой. – Я ведь тебе говорила, что твой отец… кое-что мне оставил, когда уезжал в Россию, – она открыла сумочку и вынула несколько бумажек. Не помню точно сколько, но близко к стоимости холодильника. – Вот возьми, это поможет тебе быстрее обставиться. Считай, что это тебе от нас обоих, от твоего папы и от меня, на новоселье.

Я взяла и поблагодарила, хотя боюсь, что недостаточно горячо. И обеим нам стало почему-то неловко. Тетя Франци заторопилась и попросила меня вызвать ей такси. Но у меня еще не было телефона.

Я сильно горевала, когда тетя Франци умерла. Я помнила первое мое пребывание в Лондоне, которым обязана ей. Несмотря на множество недоразумений и взаимных недопониманий, я чувствовала исходящее от нее тепло. Без нее Лондон для меня опустел.

Никакой обиды я на нее не держала. Наоборот, мне даже немного жалко ее было, когда она, краснея, давала мне деньги. Она искренне хотела поделиться со мной достоянием моего отца, но положение ее было крайне неудобное, между собственной дочерью и мной. А дочери она явно побаивалась.

Эта же дочь и сообщила мне о смерти и матери и отца. И радушно прибавила:

– Будешь в Лондоне – заходи. Дети о тебе спрашивают. Кроме того, после родителей осталось много книг. Может, захочешь себе что-нибудь выбрать.

В Лондоне я бывала с тех пор много раз. Но книжек выбирать не стала – все они были на немецком.

Из моего рассказа может создаться впечатление, что я всю жизнь только и делала, что сидела и ждала того или иного наследства, пока не получала щелчок по носу, а тогда принималась ждать следующего.

Это не совсем так. Просто, оглядываясь назад, на быстро пролетевшую долгую мою жизнь, я заметила в ней ряд любопытных совпадений и сплетений обстоятельств. Это – одно из них. Что-то подобное, хотя и в другом роде, может обнаружить в своей жизни каждый, если захочет.

А все-таки одно наследство я получила. От троюродного Юлека. Очень небольшое, но зато без всяких обещаний и предупреждений. Просто умер и оставил мне часть своих небогатых сбережений.

И хотя деньги, разумеется, очень пригодились, я точно знаю, что предпочла бы, чтобы Юлек и жена его Нюся были сейчас живы и сами эти деньги тратили.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.