РОЖДЕНИЕ СЫНА
РОЖДЕНИЕ СЫНА
Летом 1871 года Поль и Гортензия вернулись в Париж и нашли его в ранах, нанесённых войной. Они временно остановились на улице Шеврёз у Солари, этого пламенного коммунара, вместе с Курбе принимавшего участие в низвержении Вандомской колонны[134]. Курбе уехал в швейцарский Веве переждать, пока о нём забудут.
Сезанн вернулся в Париж без особой радости. Он был мрачным и вёл себя как бирюк: ни с кем не общался, даже с Золя. Причина подобного настроения угадывалась довольно легко: живот Гортензии изрядно округлился, она была беременна. Поля это совсем не радовало. Во-первых, он считал, что его загоняют в ловушку. Мысль, что на него пытаются «наложить лапу», не давала ему покоя. И потом, на что они будут жить? Он до сих пор не продал ни одной своей картины, а того мизерного содержания, что выделял ему отец, едва хватало ему одному. А тут ещё семья… Правда, он не собирался уклоняться от ответственности, это было не в его характере. Он не гнал от себя Гортензию, она оставалась с ним, всё та же, и что случилось — то случилось, это даже не обсуждалось, пусть и шло вразрез с его желаниями, с его страстным стремлением к свободе, с его потребностью в оргиях, экстазе, вакхическом разгуле страстей, продолжавших бередить его душу. Гортензия с её спокойным нравом никак не могла удовлетворить эти желания. Но она была его Гортензией, его женой, и он от неё не откажется. Съехав от Солари, Поль и Гортензия поселились в крошечной квартирке на улице Жюсьё. Глядя в окно, Сезанн писал свою картину «Винный склад. Вид с улицы Жюсьё». Мрачное полотно, выполненное в серых и коричневых тонах, скучный зимний пейзаж, передававший тоскливое настроение художника. Он не изобразил ни одной человеческой фигуры под зловеще нависшим над улицей небом — в квартале, где обычно не протолкнуться от народа. Это взгляд ипохондрика, бодлеровский взгляд на жизнь, в котором нет места живописным фигурам парижан, населявших картины Моне, Ренуара, Писсарро. Живопись — не слепок с реального мира, а его воспроизведение, пропущенное сквозь призму внутреннего мира художника.
Четвертого января 1872 года Гортензия родила мальчика, которого Сезанн сразу же признал своим сыном и записал под именем Поль. Вот он и стал отцом. Удивительная вещь!
Счастье, как и несчастье, никогда не приходит в одиночку. Сезанн получил письмо от Ахилла Амперера, который просил приютить его на некоторое время. Заскучавший в одиночестве коротышка решил вернуться в круг друзей-худож-ников, обретавшихся в столице. Сезанн великодушно распахнул перед приятелем двери своего скромного жилища. «Вам будет не очень комфортно у нас, — писал он Ампереру, — но я с радостью приглашаю вас разделить со мной кров». Сезанн, правда, попросил Ахилла прихватить с собой постельные принадлежности, поскольку «мы вам их предложить не можем за их отсутствием». Амперер недолго пользовался гостеприимством Сезанна. Его квартирка была слишком маленькой, раскинувшийся за окном винный рынок — слишком шумным, а Поль Сезанн-младший — слишком крикливым. Ахилл же приехал в Париж не для того, чтобы попусту тратить время. Он уходил из дома на целый день, из мастерской частенько отправлялся в министерство, где бегал на своих коротеньких ножках из кабинета в кабинет, пытаясь нащупать нужные ходы. Он хотел выставляться на Салоне и считал, что любые средства для достижения желаемого результата хороши. Он даже подумывал обратиться к Виктору Гюго. Амперер слишком много суетился и слишком много говорил. Всё закончилось тем, что он стал сильно раздражать Сезанна. Спустя месяц после приезда Ахилл съехал от него. «Я ухожу от Сезанна, — писал он эксским друзьям. — Так надо. Я вынужден разделить судьбу, постигшую до меня многих других. Я нашёл его всеми покинутым. У него не осталось ни одного умного, доброго друга. Ни супруги Золя, ни супруги Солари, ни все прочие среди его друзей больше не числятся»[135].
В 1872 году Поль даже не думал выставляться на Салоне. Нельзя всю жизнь сдавать экзамены, особенно если экзаменаторы даже в подмётки вам не годятся. Писсарро и Моне тоже разделяли эту точку зрения. Впрочем, их картины уже начали продаваться, так что вопрос официального признания потерял для них остроту, хотя время для такого признания было самое благоприятное. Разве не произошла смена политического строя в стране? Разве республика не поощряла всё новое? Не пора ли было покончить со старой практикой и в живописи? Многие наивно в это верили. Но смена правительства отнюдь не означала смены аппарата и людей на местах: коль скоро они всё это пережили, не убивать же их. Курбе, который во время Парижской коммуны возглавлял Федерацию художников, ликвидировал Школу изящных искусств и Академию. Но как только этого опасного смутьяна сместили, всё вернулось на свои места. Третьей республике нужен был порядок. А порядок — это Академия. Nihil novi sub sole[136]. Революция, пусть и закончившаяся неудачей, никогда не способствовала тому, чтобы народ становился более интеллигентным, а чиновники — более просвещёнными. Салон в тот год являл собой столь же жалкое зрелище, что и во времена империи.
* * *
Писсарро — скала, оплот спокойствия. Он был единственным учителем, которого Сезанн когда-либо в своей жизни признавал. Ведь совсем не обязательно быть учителем и учеником, можно быть просто друзьями. Писсарро был ему другом — надёжным и верным, был для него авторитетом с неизменной улыбкой на лице. Сезанн никогда с ним не ссорился, хотя со всеми остальными, даже самыми близкими людьми, делал это с лёгкостью, заставляя их страдать из-за своего невыносимого характера. На Писсарро вспыльчивость Сезанна не действовала, а лишь забавляла его. Он прекрасно понимал, что Поль с его обнажёнными нервами очень дорожит дружбой, но из-за своей неловкости, излишней раздражительности и незрелости порой умудряется вредить ей. Писсарро любил Сезанна, любил вспышки его гнева, его брюзжание, его безграничный талант, который сразу распознал, его мощь. Он никогда не сомневался: Сезанну уготована участь великого художника.
Во время войны, пока Писсарро жил в своём убежище в Лондоне, пруссаки разграбили его дом в Лувесьенне. Камиль не стал возвращаться в это осквернённое врагами жилище, а поселился чуть дальше от столицы, в Понтуазе. Он уговорил Сезанна присоединиться к нему, уехав из Парижа, где рассчитывать было особенно не на что. В Понтуазе же были чудесная природа и много света. Они могли бы там вместе работать на пленэре. Пленэр — вот оно, будущее. Живопись в мастерской изжила себя. Нужно быть ближе к природе, чтобы открыть для себя новые ощущения, увидеть эти трепещущие и ясные потоки света. Воздуха и света там было более чем достаточно. Пришло время распрощаться с чернотой, зловещими похоронными настроениями, грустными сюжетами, что разыгрывались в мрачных декорациях в бозе почившего романтизма. (Ещё одна деталь, которая на первый взгляд может показаться малозначительной, но на самом деле сыгравшая довольно важную роль: были изобретены краски в тюбиках, а их легче, чем банки, брать с собой на этюды; так уж получается, что великие достижения в искусстве порой обязаны своим появлением маленьким техническим усовершенствованиям.)
Сезанн внял доводам друга. Собрав свой инструмент и домашний скарб, он вместе с семьёй покинул Париж и вскоре присоединился к Писсарро в Понтуазе. Впрочем, это приглашение оказалось для Сезанна как нельзя более кстати: он даже помыслить не мог о том, чтобы вернуться в родной Экс и предъявить Луи Огюсту своего новорождённого сына. Значит — Понтуаз.
Сезанн принял верное решение: с переездом в Понтуаз у него начался один из самых благополучных периодов жизни. Тёплый, сердечный приём, который оказали Сезанну Камиль и его супруга, благотворно сказался на нём. Столь же благотворно действовали на него пейзажи Вексена, так не похожие на природу Прованса с её резкими контрастами. Писсарро взял Сезанна под своё крыло и опекал его со снисходительностью старшего брата. Они вместе ходили на мотивы и ставили рядом свои мольберты. «Наш Сезанн подаёт большие надежды, — писал Писсарро Гийеме в июле, — я видел его за работой, его живопись замечательна по силе и мощи. Если, на что я очень надеюсь, он останется на некоторое время в Овере, где собирается поселиться, он удивит многих художников, поспешивших осудить его».
Дело в том, что Сезанн внял советам Писсарро: отказаться от своих навязчивых идей, от своего ненавистного «я», обратиться к объективной действительности, пристально вглядеться в окружающий мир. Характер художника, его темперамент сами проявят себя в его произведениях, для этого не нужно никаких специальных приёмов. Сезанн услышал своего учителя. Он был согласен с ним. Он и сам понимал, что должен обуздать своих демонов, отказаться от этакого «искушения святого Антония», чтобы увидеть мир таким, каков он есть на самом деле. Его сила всегда будет при нём. Надо только научиться управлять ею. Писсарро был идеальным контрапунктом[137] для бурных всплесков сезанновского темперамента. Камиль писал лёгкими мазками, стараясь изобразить то, что видел, передать цвет и свет, ибо свет является первейшим элементом природы, меняющим предметы, расцвечивающим их тени множеством оттенков. Нужно только увидеть этот свет и суметь перенести его на холст. Сезанн старался следовать этим советам, но временами срывался. В то время как Писсарро кропотливо выписывал пейзаж, Сезанн ваял его жирными шлепками краски, густым слоем ложившейся на полотно. Но он не топтался на месте, он явно прогрессировал: не каждому дано думать и рисовать вопреки собственному «я». Работая бок о бок с Писсарро, он словно рождался заново. У него рос сын. Самому ему было 33 года. Он вступил в возраст Христа. В возраст зрелого мужчины.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.