Глава 7

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7

Это может огорчить маму…

А. П. Чехов. Чайка. Действие четвертое

Дважды переименованный и даже повышенный в ранге, Глинищевский переулок почти на пятьдесят лет превратился в улицу В. И. Немировича-Данченко, пока в середине девяностых московские власти не вернули ему вместе с названием и прежний скромный переулочный статус. Немирович-Данченко жил здесь с 38-го года до смерти в 43-м, в последнем, если идти от Тверской по левой стороне, доме, который со временем сплошь оброс мемориальными досками: Москвин, Тарасова, Кедров, Смирнов, Юткевич, Туманишвили, Книппер-Чехова, Марецкая…

Видимо, только традицией увековечивать последний адрес знаменитости объясняется то, что доски с именем Орловой тут нет. По сравнению с Большой Бронной, где ее барельеф «съедается» теперешним неразборчивым «Макдоналдсом», в этом мрачноватом, сером, с массивной башней доме они с Александровым прожили почти втрое дольше.

Могла ли поверить голубоглазая шатенка из кордебалета Музыкального театра Немировича в то, что через двенадцать лет станет соседкой своего великого патрона?

Дом этот соответствовал стандартам особой советской буржуазности, позволявшей иметь все лучшее в строго определенном и нераздражительном для начальства объеме. В 1938-м тут появились известные мхатовцы и кинематографисты. Просторные, большей частью темноватые квартиры вымирали на целый день и оживали лишь к ночи.

Орлова и Александров переехали в этот дом уже после смерти отца актрисы в январе 38-го.

Евгении Николаевне, чей железный характер не разрушило даже это трагическое событие, была отдана самая лучшая, самая светлая комната. В другой находился кабинет Александрова. Для всех, кто бывал в этой квартире, откровением становилось, во-первых, то, что в ванную вели две двери: из коридора и из комнаты Орловой; а во-вторых, сама эта комната: необыкновенно темная, с двухслойными — темными же с внутренней стороны — шторами.

Яркое солнечное утро, прыснувший по стене от раскрытого где-то в глубине двора окна насмешливый зайчик, воробьиная возня в тополях и кусок идеально чистого неба — вся эта предпочтительная для большинства людей декорация пробуждения была безрадостна для Орловой. Темно-серый влажный асфальт, наглухо зашторенное небо, желательно полная тишина — вот приемлемое начало ее дня. Болезнь, которую могли принять за причуду или хуже того — каприз, имела бархатистое, таинственное название «миньера». Нарушение равновесия в ушной жидкости, светобоязнь — в той или иной степени выраженности — не так уж и редки. У Орловой она с возрастом обострялась. Мало что было для нее мучительнее, чем оказаться во время гастрольных концертов в гостиничном номере, выходящем на городскую площадь, с рыжими, желтыми или оранжевыми занавесочками на окнах. Боясь, что таинственную, так не вязавшуюся с ее образом миньеру могут принять за банальный каприз кинозвезды, она старалась ее скрывать, по крайней мере до тех пор, пока могла: с какого-то времени желто-оранжевые занавески вызывали у Орловой неудержимые приступы тошноты и головокружения.

Препарировать чужую жизнь на основе одних лишь недугов и странностей — дело столь же неблаговидное, сколь и неблагодарное. И все же есть глубокий иронический смысл в том, что актриса всю жизнь враждовала именно с той стихией, с которой ассоциировалась или должна была ассоциироваться для большинства. Искусственное солнце заливало искусственную жизнь ее персонажей — персонажей, до которых, в сущности, ей не было никакого дела.

Маленьким сердитым идолом дома по-прежнему оставалась Евгения Николаевна.

Когда спустя двадцать лет после всех лишений и пертурбаций семья начала возвращаться (разумеется, со всевозможными оговорками и поправками на время) приблизительно к дореволюционному уровню материального благополучия, выяснилось, что Евгения Николаевна отнюдь не утратила прежних барственных навыков. В доме появилась прислуга: кухарка и домработница. Температура отношений с этими двумя женщинами довольно быстро зафиксировалась на дореволюционной отметке. Говоря иначе, с обеими она находилась в состоянии плохо скрытого классового антагонизма. На дворе стоял 1938 год, и любое неосторожное слово из уст бывшей «барыньки» могло быть как угодно использовано расторопной прислугой. Так что дочери приходилось проявлять чудеса дипломатии.

Особо взрывоопасным периодом было утро, момент, когда вносили кофе. Культура «вноса» не всегда оказывалась на высоте. Не поощрялась излишняя торопливость, и не дай Бог, если на блюдце оказывалось несколько кофейных капель. Существовали и другие приметы непочтительности, широко и вольно толкуемые Евгенией Николаевной.

Кофе оставался на столе, прислуга выплывала, Евгения Николаевна с трагическим выражением застывала в кресле — зачесанные со лба волосы, темное платье, жабо: обобщенный портрет графини-бабушки начала века.

Тянулись минуты томительной неопределенности. В комнате Евгении Николаевны стояла такая плотная, такая мучительная тишина, словно там совершалась вопиющая несправедливость.

Через некоторое время Любочка входила и видела ту же картину: невыпитый кофе, поджатые губы, драматический взгляд. И ни звука.

Осторожные вопросы прислуге.

Ее сбивчивые, разноречивые ответы.

Вторая попытка. Повторные увещевания. Настойчивые просьбы.

О, нетребовательные, благословенные семьи, где под словом ссора подразумевается мордобой, расквашенная губа, перевернутая мебель и сизо-малиновый участковый в дверях!

Тут событием становился отсутствующий взгляд или не к месту сказанное слово.

А кофе должен быть выпит!

Потому что «маменька» должна его выпить. Если она это не сделает, произойдет что-то ужасное, то, что даже трудно себе представить!

И, надо сказать, она почти всегда выпивала эту ритуальную чашку.

Иногда казалось, что делает она это исключительно, чтобы не волновать Бимку — своего нервного, чрезвычайно впечатлительно и кусливого шпица. Обладая сверхчувствительной, подвижной нервной системой, тождественной организации своей хозяйки, это капризное существо стало чем-то вроде alter ego Евгении Николаевны. Домработница была в ужасе и обходила Бимку стороной. Кухарке, покупавшей продукты в Елисеевском, строго наказывалось, чтобы она не разглашала тайны Бимкиного рациона. Она и не разглашала, но, кажется, ненавидела прожорливого и привередливого шпица за все те ломтики буженины и вырезки, которыми старушка поощряла своего вечно дрожащего любимца.

Боже упаси было бросить на чуткого шпица косой взгляд или обойтись с ним фамильярно. Возвещавший о начале вражды захлебывающимся, пронзительным лаем, он жил в отвлеченном мире всеобщего поклонения и заискивания. Враг Бимки естественным и необратимым образом становился врагом Евгении Николаевны — и тут уже никому не было снисхождения.

Отборная еда, строго по часам, с всевозможными предосторожностями гуляние — можно представить, до какой степени ненавидела это существо прислуга, для пролетарского сознания которой вообще характерно служебно-равнодушное или враждебно-ироническое отношение ко всем животным-нахлебникам.

Какой бы идиллической, на манер тогдашних пьес с конфликтом между хорошим и прекрасным, ни выглядела эта картина, иногда что-то все же закрадывалось, повисало, затаивалось.

Неизвестно, упражнялся ли Григорий Васильевич, жизнерадостный зять Евгении Николаевны, в дрессуре с Бимкой, но все эти собачьи радости не могли в конце концов не сказаться.

Нет, речь, понятно, не шла о разговорах на повышенных тонах или ядовитых попреках, но некоторое напряжение временами ощущалось.

Годы жизни и обстоятельства места приучили Орлову и Александрова к сверхчеловеческому самообладанию, выработав и определенную тактику защиты.

Возникала необходимость вдруг выехать на какой-то симпозиум в Подмосковье. Требовалось присутствие как Александрова, так и Орловой. После симпозиума в планы входили творческие вечера и концерты. Как долго? Пока неизвестно. Домработница, кухарка и родственники проходили дополнительный инструктаж.

Они уезжали, и Евгения Николаевна оставалась со своим Бимкой и враждебным, малопонятным и, честно говоря, недостойным того, чтобы быть понятым, миром.

Проходила неделя, другая. Орлова звонила домой, узнавая о здоровье матери, ее настроении, о Бимке. Творческие вечера и концерты проходят совершенно замечательно, лучше — трудно себе представить, пожалуй, придется задержаться еще на пару недель…

Вряд ли воображение Евгении Николаевны смогло бы вместить то, что все эти звонки совершались из комфортабельного люкса «Метрополя». Устававшие от напряжения домашней жизни, супруги время от времени могли позволить себе снять номер в этой гостинице, когда на пару недель, а когда и на месяц. Евгения Николаевна так никогда и не раскрыла тайну этих внезапных отъездов. Тем более что на фоне реальных концертных поездок (они уже в то время занимали много времени) эти метропольные отлучки выглядели вполне убедительно.

После небывалого успеха «Волги-Волги» и «Цирка» Александров снял «Светлый путь», в котором безобидная история Золушки напоминает скорее солнечные кошмары Дали. Орлова объездила с этим фильмом все более или менее крупные города. И даже не очень крупные.

Деньги нужны были для того, чтобы платить кухарке и домработнице, а затем и шоферу Казарновскому (мой отец определил его как своего рода состоявшегося Козлевича из запрещенного в то время «Золотого теленка»).

Деньги нужны были для того, чтобы строить дом во Внуково — знаменитый дом мечты с окошечками в форме сердец, создававшийся по эскизам самого Александрова.

Они нужны были для того, чтобы Евгения Николаевна продолжала существовать в своем отвлеченном, герметичном мире, в который не проникали ледяные сквозняки времени.

Да мало ли для чего они были нужны — всегда и всем.

Когда-то (в последний момент) попавшая в александровский фильм актриса, снявшаяся позднее в нескольких его картинах, была объявлена первой советской кинозвездой, и теперь честно отрабатывала свое имя. Теперь уже шли на нее, и не шли — валили, пока еще не стадионами — это началось позже, а фабриками, заводами, шахтами и т. д.

«Во всем должна быть доля абсурда», — любил говорить один печальный и великий человек.

Эта идея ощутимо довлеет над стихотворением Владимира Гусева, напечатанным в «Правде» 1 мая 1937 года, где с эпическим размахом описываются гастрольные перемещения актрисы по стране:

Объехав с концертами Свердловск, и Пермь,

и многие города,

Экспрессом в Челябинск, на Энский завод,

Приехала кинозвезда.

Далее в несколько умиленно-слезливом духе живописуется приезд актрисы и то, как «сели две тысячи человек в зал на тысячу мест», затем, как она вышла на сцену и как она запела, «волнуясь вдвойне, втройне», и, наконец, явление старика Петрова с какими-то сакральными кольцами:

Когда она спела, старик Петров

Волненья сдержать не смог.

Он вышел на сцену и тихо сказал:

— Вы пели, товарищ, так…

Мы вам цветы принесли, но цветы — растенье, трава, пустяк,

И лучшим из этих цветов

не выразить наших сердец.

Мы десять тысяч в смену даем

поршневых прочных колец.

И мы ответим своим трудом

песням прекрасным таким,

И ровно двенадцать тысяч колец

мы через неделю дадим.

Дальше перечисляются города, в которых актриса получала различные подарки:

…В городе Курске ей подарили

курского соловья.

Гордый Свердловск благодарил

яшмой и рубином ее.

В Туле ей, маленькой, преподнесли

свирепого (!) вида ружье.

И увядали в квартире у нее, полные красоты,

Мурманские, и тбилисские, и киевские цветы.

Она привыкла к таким вещам,

но тут, понимаете, тут

Ей люди свой труд принесли в награду

за ее драгоценный труд.

Обняв кряжистого ветерана, Орлова всплакнула и уехала в Магнитогорск…

А через неделю поезд ее

обратно в Челябинск примчал,

И снова был переполнен зал,

и голос ее звучал,

И преподнес ей старик Петров —

сияло его лицо —

Двенадцать тысяч двести десятое

поршневое кольцо.

(Именем Гусева, к слову, названа одна из улиц в поселке «Веселых ребят» во Внуково).

Читая про все эти невероятные кольца, встречая редкие, тщательно отредактированные свидетельства, поражаешься — до чего плотен розоватый туман орловской биографии…

«Пожалуй, могу сказать, что в какой-то степени я сама вместе с Таней (имеется в виду Таня Морозова из „Светлого пути“. — Д. Щ.) прошла путь, проделанный ею, — от простой черной домашней работы до квалифицированного труда у ткацкого станка. Первая часть этой задачи не требовала от меня специальной подготовки. Таким умением обладает каждая женщина. На экране Таня в течение нескольких минут работает на ткацком станке. Я должна была провести эту сцену так, чтобы зрители, среди которых ведь будут и настоящие опытные ткачихи, поверили бы, не усомнились в подлинно высоком мастерстве владения станком Морозовой. И для этого мне пришлось, как и самой Тане, учиться ткацкому делу. Три месяца я проработала в Московском научно-исследовательском институте текстильной промышленности под руководством стахановки-ткачихи О. П. Орловой. Кроме того, во время съемок на Ногинской (Глуховской) ткацкой фабрике моими постоянными учительницами были потомственные русские ткачихи.

…Я успешно сдала техминимум и получила квалификацию ткачихи. Быстрому освоению профессии помогло то, что я занималась не только на уроках. Ткачиха должна обладать очень ловкими пальцами, чтобы быстро завязывать ткацкий узел, достигается это путем длительной тренировки. И я отдавала этой тренировке все свое время. В сумке я всегда носила моток ниток, как другие женщины носят вязание. Я вязала ткацкие узлы всегда и всюду. Такими узлами я перевязала дома бахрому скатертей, полотенец, занавесей».

Это из неопубликованных автобиографических записей Орловой.

Игорь Ильинский вспоминал, что в ее присутствии всегда хотелось выглядеть «лучшим образом», показать этакую молодцеватость… Был эпизод во время съемок «Волги-Волги», в котором Бывалов прыгал в сапогах и с портфелем с большого волжского парохода в воду. Можно было взять дублера, но Ильинскому хотелось сыграть, как Бывалов, пробежав по палубе, целеустремленно продолжает бег в воздухе, сучит ногами — играть в воздухе актерам не часто приходилось.

«Поначалу предполагалось отправить меня в воду со средней палубы, но я, разохотившись, неожиданно для самого себя сказал: „Уж лучше с капитанского мостика, это было бы эффектнее!“ И тут же был пойман на слове. Уже через десять минут весь пароход знал — не без стараний Александрова, — что Ильинский будет прыгать с верхней капитанской палубы. В разных местах парохода меня останавливали вопросом: „Вы решили прыгнуть оттуда? Молодец, молодец!“ Нечего делать, в сапогах и с портфелем я полез на верхнюю палубу. Но когда я туда взобрался, то обнаружил, что моя храбрость задержалась где-то внизу. Каждый знает, что смотреть снизу вверх и сверху вниз, особенно если нужно прыгать, — не одно и то же. Ноги мои, как у несменяемого капитана, приросли к капитанской палубе. Нет, надо отказаться. Где дублер? Но тут я увидел множество глаз, устремленных на меня, и среди них — глаза Любови Петровны: в них было столько веры, восторга и, я бы сказал, восхищения! Ведь накануне, оробев, отказалась от прыжков в воду ее дублерша… Я разбежался… — остальное вы видели на экране. Дубль, к счастью, не понадобился» (Искусство кино. 1982. № 10).

А Павел Кадочников в поздней юбилейной статье вспоминал о способности Орловой находить красоту там, где ее не всякий заметит. «…Она могла долгое время любоваться колючим татарником или могучим стеблем крапивы, способным вырваться из земли в самом неожиданном месте. Но постоянное неподдельное восторженное отношение к природе, искреннее преклонение перед ее величием и красотой давали актрисе ту волшебную силу, которая помогает более острому восприятию окружающей жизни, более чуткому отношению к людям…

…Когда про артиста говорят, что он хорошо играет, это естественно. Он и должен хорошо играть: это его профессия, этому он учился многие годы. А вот сеять в людях доброе начало, вызывать у окружающих чувство душевной радости — это уже нечто выше простой профессионализации. Это своего рода дар» (Сов. культура, 1977. 11 февраля).

Все это замечательно, все это так, но где здесь судьба, характер, где здесь сама Орлова? Или же это юбилейное «вспоминательство», видимое отсутствие драматизма — и есть тайный знак ее жизни?

Об Орловой можно написать таким образом, что в тексте практически не окажется ВРЕМЕНИ — его примет, атмосферы, деталей.

Холодная, кажущаяся отстраненной, перпендикулярная времени судьба. И только в точке пересечения что-то похожее на вспышку — почти неразличимая световая точка гаснущего экрана.

Сталин прохладно отнесся к «Светлому пути». Критиковал название «Золушка». После разговора с Александровым прислал ему домой листок с двенадцатью названиями, на выбор. Хотя, судя по всему, выбирать особо было не из чего. Название «Светлый путь» полностью расстроило планы Главкинопроката, заранее приготовившего рекламные духи, спички — всюду на этикетках стояло «Золушка». Спорить, понятно, никто не осмеливался.

…На ночь глядя вождь любил ставить две-три части из «Волги-Волги». Из всех александровских фильмов он выбрал для себя именно этот. Он без конца смотрел его и до войны, и в войну, и после. А в 42-м, когда в Москву прилетел помощник Рузвельта Гарри Гопкинс, Сталин пригласил его с послом США У. Авереллом Гарриманом посмотреть фильм с участием первой советской кинозвезды. А после, в знак особого расположения, послал с Гопкинсом экземпляр «Волги-Волги» Рузвельту. Поскольку визит был кратковременным, перевод фильма делали по монтажным листам уже в самолете, по пути в США. С репликами кое-как разобрались, но до песен дойти не успели.

— Почему Сталин прислал мне этот фильм? — спросил Рузвельт, посмотрев «Волгу-Волгу».

Ответа не было.

После тщательной редактуры и перевода всех песен устроили повторный просмотр. Когда прозвучал куплет лоцмана:

Америка России подарила пароход —

С носа пар, колеса сзади

И ужасно, и ужасно, и ужасно тихий ход!

Рузвельт произнес:

— Теперь понимаю: Сталин намекает, что мы ужасно затягиваем дело с открытием второго фронта.

Александров (которому эту историю рассказал сам У. Аверелл Гарриман) уверял, что Рузвельт даже любил напевать эту песенку.

Возможно и так.

…Бесконечно кульбитирующие, ходящие на руках, выпрыгивающие из всех щелей фигуры, все время куда-то несущиеся, преследующие, настигающие, вездесущие, как тараканы, и деятельные, как муравьи, находящиеся за пределами воодушевления, доступного человеку, — не персонажи даже, а какие-то знаки, символы тотального — в лежку — веселья, должно быть, отвечали каким-то грубоватым представлениям Хозяина о современном «народном юморе». И все же, все же, сам он, знавший толк в юморе несколько другого, черноватого оттенка, смотрел эти две-три части не из-за прыжков и ужимок. И даже не из-за Ильинского и Мироновой. На ночь глядя он ставил эти фрагменты, чтобы еще раз посмотреть на свою любимую актрису — Орлову. Об этом несколько раз говорил сам Александров.

На приеме в Георгиевском зале в честь участников декады украинского искусства Сталину представили Ильинского.

— Здравствуйте, гражданин Бывалов. Вы бюрократ, и я бюрократ, мы поймем друг друга. Пойдемте побеседуем!

И повел Ильинского к столу. А после приема пригласил группу особо избранных — Немировича-Данченко, Москвина, Качалова и некоторых других на очередной просмотр «Волги-Волги». Александрова посадил рядом с собой. По другую сторону Немировича. В какой раз Сталин смотрел этот фильм? В двадцатый? Сорок восьмой? Во всяком случае, он знал наизусть все реплики и, давясь хохотом, хлопая Александрова по колену, обращался то к нему, то к принужденно улыбавшемуся Немировичу-Данченко:

— Сейчас Бывалов скажет: «Примите от этих граждан брак и выдайте им другой!»

Был ли это тот самый просмотр, когда Сталин, видимо раздраженный отсутствием Орловой (которая и дальше старалась избегать подобных мероприятий), решил отпустить одну из своих фирменных палаческих шуточек, — не отрываясь от экрана, он прошептал на ухо Александрову: «Если с этой женщиной что-нибудь случится, мы вас расстреляем…» И, упиваясь произведенным впечатлением, без паузы продолжил свои веселые комментарии.

Можно только гадать, каким образом удавалось Орловой манкировать кремлевскими сборищами, но, думается, в конечном счете все сводилось к сущности ее человеческой и женской натуры, способной держать на дистанции любого — будь то вождь народов или рабочий сцены. Раз или два не появившись на этих приемах (а позднее и на кунцевских вечерах Сталина), она сумела придать своему отсутствию такую органичность, что с какого-то момента ее просто перестали туда приглашать. В Кремль она являлась лишь для того, чтобы получить очередное высокое звание или премию.

Все это довольно точно согласуется с манерой ее поведения в тогдашнем кино.

Фильмов в то время выпускалось хоть и побольше, чем сейчас, но их количество конечно не могло идти в сравнение с 77-м или 85-м годом. Но даже тогда, в конце тридцатых, на столе у Орловой всегда лежали два-три сценария.

В 1938 году из присылавшихся ей сценариев Орлова — не без колебаний — выбрала один, написанный Ю. Олешей совместно с режиссером А. Мачеретом по мотивам пьесы братьев Тур и Л. Шейниса «Очная ставка». Назывался он «Ошибка инженера Кочина» и представлял собой детектив в классических традициях тогдашней шпиономании. В этой угрюмой истории Орловой отводилась роль Ксении Лебедевой, безнадежно влюбленной в своего соседа — инженера Кочина. Голубоглазая Ксения, попавшая в раскидистую сеть агента иностранной разведки, помогает ему пробраться в комнату доверчивого инженера и сфотографировать секретные чертежи. В преступлении своем несчастная вскоре признается любимому и, дав ему слово исправиться, направляется в НКВД с признанием. Следуя традиции, по которой смерть неминуемо списывает грехи обаятельной грешницы, сценарист высылает ей вдогонку вражьего агента. Он-то и сталкивает бедняжку под колеса мчащегося поезда. Предложение сниматься в роли «полупредательницы», пусть и раскаявшейся, после Анюты и Стрелки поначалу не вызвало у Орловой особого энтузиазма.

— Это не моя роль, — заявила она Олеше и Мачерету. Она долго отказывалась, обсуждая роль с Гришей, — его слово и стало, по всей видимости, решающим: почему бы и нет, тем более что возникла пауза после съемок «Волги-Волги».

В декабре 39-го фильм «Ошибка инженера Кочина» с Орловой в роли Ксении без особого шума вышел на экран. Было несколько сдержанно-одобрительных отзывов: М. Ромм, в частности, усмотрел, что эта лента возрождала в советском искусстве детектив с «большой стилистической чистотой и притом на новых, более сложных позициях». (Кино. 1939. Ноябрь).

Временная измена Анюте и Стрелке была воспринята как досадная случайность, вскоре исправленная орденоносной Золушкой из «Светлого пути».

Двумя годами позже Орлова снялась в почти эпизодической роли Паулы Менотти (по горьковскому «Делу Артамоновых») у Рошаля, да еще в 1950-м у того же Рошаля в «Мусоргском» в роли Платоновой.

Все. Этим (за исключением самых ранних работ) исчерпывается участие Орловой в фильмах «других» режиссеров.

После войны к ней еще поступали кое-какие предложения и сценарии, но после нескольких отказов стало ясно: эта актриса снимается только у СВОЕГО режиссера.

Однажды, уже в начале шестидесятых, в разговоре со своей внучатой племянницей, в ответ на ее вопрос, почему она так мало снималась у других, Орлова ответила:

— А ты представь: фильм — это подготовительный период, пробы, съемки, монтаж, озвучание — в общем, год, а то и больше работы. И что? Целый год без Гриши? Ради еще какой-то там роли?..

Нет, ролей, ради которых можно было хотя бы ненадолго пожертвовать Гришей, для нее не существовало.

И не только ролей.

Часто люди, у которых никогда не было своих детей, умеют великолепно обращаться с другими. Орлова обладала этим даром: толково, внятно, без сюсюканья поговорить с ребенком, рассказать историю, угадать с подарком, при этом не входя в образ доброй тетеньки, не подстраиваясь. Внучатая племянница Нонна (ее чаще звали Машей — в семье было три Нонны) была тем самым ребенком, она как норму восприняла четкую Любочкину интонацию в общении. Потом она выросла и в одном разговоре — не характерном для Орловой по своей откровенности — спросила свою знаменитую родственницу о детях…

— Знаешь, я насмотрелась на твою бабушку и на твою мать, — очень просто и без эмоций ответила та. — Это ведь постоянный страх — дети. Сначала боишься забеременеть, потом рожать, а дальше, до гроба — страх за ребенка.

Вторая дочь любимой сестры Нонны Петровны, Наташа, умерла совсем маленькой, не прожив и года. Первая, Нонна, подолгу жила в семье Орловой и Берзина — родители часто были в разъездах. Муж Нонны Петровны — Сергей Веселов, блестящий инженер, участник первой советской стройки в Монголии, ценимый и уважаемый начальством и сослуживцами, превращался дома в тревожного молчуна со скверным характером. Они были так несовместимы, несовпадаемы с Нонной Петровной — и этот странный, становившийся все более искусственным союз во многом определил вектор Любочкиной жизни, ее выбор, ее стиль и смысл. Она насмотрелась… Какие уж там дети. Оглядываясь назад, она видела, что им попросту не было места в ее жизни. Вначале — бесконечный тренинг, учеба, заработки. Потом — театр, репетиции, роли… И Берзин. Андрей Каспарович, регулярно увозимый невозмутимыми, как судьба, конвойными. Ребенок от репрессированного, ссыльного? И что дальше? Еще неизвестно, что бы с ней самой произошло, если бы не кино, не Гриша. Немец? Потом Гитлер? Или: «Все, что мы можем для вас сделать, это…» Горький сказал про нее в роли Анюты: «Как хорошо играет эта девушка!» А девушке-то уже было тридцать два. Дети? Еще было возможно. Но — надо сниматься, добирать роль за ролью, фильм за фильмом. А в январе 1940-го ей исполнилось тридцать восемь.

Это был ее выбор.

Она ничего не выбирала.

Случилось так, что в своей жизни она обошлась без этой радости, боли, без этого страха — без детей. И всякий раз, когда этот пропуск в судьбе напоминал о себе какой-нибудь плюшевой игрушкой упущенной возможности (коаловый медвежонок, белка), она мысленно возвращалась назад, и пропуск этот тотчас же заполнялся такой неотменимой действительностью и достоверностью прожитого, что вообще не о чем было ни говорить, ни жалеть.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.