Штурм или осада?
Штурм или осада?
Я слушаю тебя и сердцем молодею,
Мне сладок жар твоих речей,
Печальный снова пламенею
Воспоминаньем прежних дней.
А. С. Пушкин — Д. В. Давыдову
17 апреля 1819 года в доме известного главаря петербургской «золотой молодежи», страстного театрала, переводчика французских комедий и водевилей, любителя музыки и пения, заядлого картежника и крупного богача Никиты Всеволожского на Екатерингофском проспекте вновь широко распахнулись двери «приюта гостеприимного, приюта любви и муз».
В просторной зале, обставленной античными статуями и дорогими китайскими вазами, за круглым столом под висячею лампой с зеленым абажуром, которая почиталась символом света и надежды, вновь заседало учрежденное около месяца назад вольное литературное общество, так и поименованное с общего согласия «Зеленой лампой» и бывшее, по сути дела, побочной управой тайного Союза Благоденствия.
Все присутствующие, занявшие места за столом, имели на головах красные фригийские колпаки, носимые в свое время французскими якобинцами, а на пальцах — кольца с изображением лампы. Кроме братьев Всеволожских, под зеленым светочем надежды в подобных убранствах заседали Федор Глинка, известный поэт Гнедич, Дельвиг, Яков Толстой, Сергей Трубецкой и прочие.
Секретарствовать и вести протоколы на этот раз было поручено Александру Пушкину, слава которого уже гремела по Петербургу.
Молодой литератор, критик и публицист Александр Улыбышев с пафосом читал свою статью «Разговор Бонапарта и английского путешественника». Пушкин, как и прочие, внимательно слушал все более воодушевляющегося чтеца и по обыкновению своему набрасывал своим быстрым пером на полях протокольных листов, раскинутых перед ним на столе, непроизвольные рисунки. Несколькими росчерками он изобразил мужское лицо с чертами Никиты Всеволожского. А потом, повинуясь, должно быть, каким-то своим сокровенным мыслям и ассоциациям, принялся столь же стремительно рисовать очень характерный и, видимо, хорошо ему запомнившийся профиль с пухлыми щеками, вызывающе вздернутым маленьким носиком, непокорным завитком волос над крутым упрямым лбом и задиристо торчащими усами. Каждая деталь в отдельности была чуточку утрирована, но, соединенные вместе, они явили портрет, в котором не узнать оригинал было невозможно. Пушкин глянул и сам улыбнулся: ну, конечно, это он, отчаянный весельчак, рубака и поэт, любезный его сердцу Денис Давыдов!
Может быть, слушая Улыбышева, воспроизводившего тяжеловатым, несколько напыщенным слогом беседу Наполеона с английским вояжером, Пушкин представлял своею летучей фантазией встречу Дениса Давыдова с Бонапартом в Тильзите в 1807 году, о которой он слышал от самого поэта-партизана, или он только что узнал от кого-то из общих приятелей о предстоящей либо свершившейся уже большой перемене в жизни отчаянного гусара — его женитьбе — и представил себе своего старшего друга отягощенным и смиренным сладостными узами Гименея... Во всяком случае, помыслы его этим весенним вечером были обращены к Давыдову, которого не было в дружеском кругу, собравшемся под мягкою сенью горящей над столом зеленой лампы...
А Денис Васильевич в эту пору в Москве привыкал к новому, действительно на удивление необычному для себя положению семейного человека. Вместе со своею супругою он по-домашнему принимал гостей, наносил чинные визиты друзьям, окончательно смягчившейся к нему теще и прочей новой и старой родне, разъезжал по модным лавкам и магазинам, до которых жена оказалась великой охотницей, а большею частью же любовался своею Софьенькой, в которой находил все большую прелесть. Она, как и предрекала когда-то сестра Сашенька, оказалась и славною хозяйкой, и доброй советчицей, и умной собеседницей, с которою говорить можно было о чем угодно.
Ко всему прочему, вместе с женитьбой к Денису Васильевичу, привыкшему всегда довольствоваться малым достатком, нежданно пришла и внушительная материальная обеспеченность. Покойный Сонин отец генерал Николай Алексеевич Чирков и в армии, а потом и живя в отставке в первопрестольной, слыл несусветным скрягою и скопидомом, долгими годами до самой смерти ходил в потертом, засаленном мундире, однако дочерям своим оставил весьма солидное состояние. Так, за Софьей Николаевной в приданое, кроме значительной денежной суммы и процентных прибыльных бумаг, дано было немалое поместье — Верхняя Маза в Сызранском уезде Симбирской губернии и к нему же второе имение в Бугульминском уезде Оренбургской губернии при 402 крестьянских душах и винокуренном заводе.
Богатство, пришедшее к нему, радовало его лишь тем, что в будущем обещало некую свободу и независимость от превратностей судьбы. И еще тем, что впервые за многие годы он мог тратить на покупку и выписку книг, бывших, как известно, весьма дорогими, столько, сколько хотел. Уж в этом он, как говорится, наконец отвел душу.
1 июня 1819 года истек срок отпуска, предоставленного Денису Васильевичу по семейным обстоятельствам, и он вместе с молодою своею женою, пожелавшею быть при нем неотлучно, отбыл в Кременчуг к месту службы.
Лето на Украине выдалось жаркое, вспышливое. И не только по причине знойной погоды.
Вскоре после приезда Давыдовых в Кременчуг стало известно о волнениях военных поселян в южных районах. Доведенный до отчаяния жесточайшими условиями и порядками, взбунтовался Чугуевский уланский полк. К нему примкнул тоже определенный на поселение и Таганрогский уланский. Против мятежников были двинуты войска, которыми командовал сам спешно приехавший из Петербурга граф Аракчеев. Его жестокосердием и железной рукою возмущение было подавлено. Свыше двух тысяч восставших оказались арестованными. Началась суровая расправа. Шпицрутены к месту наказания возили возами. Многих осужденных, как сказывали, запарывали насмерть, однако они предпочитали умирать в муках, но не раскаиваться в содеянном и не просить помилования у взбешенного по сей причине Аракчеева.
Эхо этого события прокатилось по всей России. Правительство опасалось новых волнений в армии. Потому один за другим назначались войсковые смотры, куда требовали высших офицеров из других корпусов. И Аракчеев, и соизволивший прибыть из столицы государь придирчиво оглядывали полки, неизменно находя выправку недостаточно отменного, а дисциплину ослабевшею. Следовали строгие указания, приказы, выговоры, должностные взыскания, горечь которых более высокое начальство, конечно, спешило выместить на остальных подчиненных. Это была суровая проза службы, в которую Давыдову волей-неволей пришлось вновь с головою окунуться. Единственным просветом в сумрачности армейских будней оставалась для него Софья Николаевна.
В квартиру Давыдовых в Кременчуге продолжали поступать книги, выписанные разом более чем на тысячу рублей. Самообразование Денис Васильевич в эту пору почитает, как и его либерально настроенные друзья, будущие декабристы, своею первейшей потребностью. Его внимание привлекают в первую очередь сочинения французских просветителей Мабли, Монтескье, Руссо, Вольтера, экономические работы Адама Смита и Бентама, работы немецкого историка и теоретика права Ансильона, шотландского историка Робертсона.
Те же самые увлечения и у его друга Михаила Орлова.
В творчестве своем Денис Васильевич в это время тоже старается следовать декабристской заповеди, по которой серьезная проза почиталась куда нужнее поэзии. Тот же Михаил Орлов увещевал Вяземского: «Займися прозою, вот чего недостает у нас. Стихов уже довольно». С подобным призывом он обращался и к Давыдову.
Вняв этому совету, Денис Васильевич в Кременчуге продолжал приводить в порядок свой «Дневник партизанских действий» и почти полностью завершил крупную военно-теоретическую работу, первоначально названную им «Опыт о партизанах», где впервые в отечественной военной литературе рассмотрел и исторические и практические аспекты организации и успешного действия во вражеском тылу летучих поисковых партий и их взаимосвязь с вооруженным населением. По сути дела, это была попытка создать своеобразное руководство по ведению в широких масштабах народной войны.
Женитьба отнюдь не отдалила Давыдова от прогрессивно настроенных друзей. Связи с ними, напротив, крепли и упрочивались. Еще будучи в Москве, Денис Васильевич с удовлетворением узнал, что его доброго приятеля флигель-адъютанта Павла Киселева произвели в генерал-майоры и назначили начальником штаба 2-й армии, которой, как известно, командовал престарелый фельдмаршал Петр Христианович Витгенштейн, давно от служебных дел отстранившийся и большую часть времени преспокойно живший в одном из южных своих имений. Было ясно, что, назначая Киселева на новую, столь важную должность, государь, как всегда, вел лукавую двойную игру: не желая обижать старого фельдмаршала, он вроде бы не удалял его от командования, но тем не менее передавал все практическое руководство армией своему доверенному лицу — молодому свитскому генералу, обладавшему, на его взгляд, и умом, и ревностным отношением к службе, и придворной обходительностью.
Близким же друзьям Павла Дмитриевича Киселева, среди которых на первом месте значились Михаил Орлов и Денис Давыдов, он был известен к тому же своими весьма либеральными воззрениями. Осуждал рабство крестьян, выступал против всевозможных жестокостей и палочной дисциплины, насаждаемых в войсках Аракчеевым; не одобрял военных поселений, склонялся к мысли о необходимости ограничения самодержавного правления. Правда, при этом Киселев отнюдь не являлся сторонником крутых, решительных мер. Перемен в отечестве, по его мнению, следовало добиваться не политическими переворотами, всегда чреватыми «пагубной анархией», а постепенным давлением на правительство, более доверяясь нравственности и просветительским идеям.
Впрочем, и во время своих встреч, и в переписке друзей, которая становилась все более оживленною, они горячо спорили на политические темы, опровергая доводы друг друга, выдвигая собственные, казавшиеся им более состоятельными.
Денис Давыдов хорошо знал о существовании тайной политической организации, но попытки Орлова в паре с Дмитриевым-Мамоновым потрясти устои самодержавия ему казались и поспешными и наивными. И свои опасения по этому поводу он откровенно высказывал в письме Павлу Киселеву в Тульчин, где располагался штаб 2-й армии.
«Мне жалок Орлов с его заблуждением, вредным ему и бесполезным обществу... Как он ни дюж, а ни ему, ни бешеному Мамонову не стряхнуть самовластие в России. Этот домовой долго еще будет давить ее, тем свободнее, что, расслабясь ночною грёзою, она сама не хочет шевелиться, не только привстать разом... Но Орлов об осаде и знать не хочет; он идет к крепости по чистому месту, думая, что за ним вся Россия двигается, а выходит, что он да бешеный Мамонов, как Ахилл и Патрокл (которые вдвоем хотели взять Трою), предприняли приступ».
В то же время Давыдова не устраивала чрезмерная осторожность Павла Дмитриевича, который слишком веровал в реформы «по манию царя». В том же самом письме Киселеву Денис Васильевич спорил и с ним:
«Опровергая мысль Орлова, я также не совсем и твоего мнения, чтобы ожидать от правительства законы, которые сами собою образуют народ».
По этому поводу Давыдов обменивался мнением с Орловым при их очередной личной встрече, о которой тут же сообщал Киселеву:
«Я ему давал читать твои письма... насчет ожидания законов от самого правительства. Он говорит, что ты похож на гуся Пиго-Лебрена, который топчется в грязи в ожидании благотворного дождя».
Друзья говорили меж собою откровенно, задиристо, прямо. В их оживленной полемике выкристаллизовывались политические убеждения каждого. Все трое сходились на том, что перемены и в государственном устройстве, и в обществе необходимы. Однако пути к достижению этих перемен каждому виделись по-своему. Точка зрения Давыдова на сей счет была вполне определенной: не возражая в принципе против необходимости штурма твердыни самовластья, он искренне полагал, что успех в этом деле может быть достигнут лишь при соблюдении всех правил военного искусства. Если крепость столь крепка и могущественна, для взятия ее нужна заблаговременная терпеливая осада и немалые сплоченные и хорошо подготовленные боевые силы, способные дождаться своего решительного часа и устремиться по единому знаку с разных сторон на приступ. Тогда твердыня немедленно падет. Предпринимать же атаку с малым, хотя и отчаянным отрядом, не ослабив засевшей в цитадели обороняющейся стороны, слишком рискованно.
Это убеждение Давыдова, по сути своей, несомненно, декабристское, останется твердым и незыблемым, несмотря на многие события и перемены в его отнюдь не безмятежной судьбе. Оно было выстрадано всею его жизнью ж творчеством, беспрестанными столкновениями с царствующими особами, постоянными гоненьями и обхождениями по службе, умышленною задержкою или лишением чинов и завоеванных кровью наград, распространением про него высочайших нелепых слухов и домыслов46. Общение с друзьями и родственниками, среди которых почти все исповедовали вольнолюбивые идеи и были одержимы ненавистью к самодержавию, лишь укрепляли его антиправительственные настроения. Другое дело, что об истинных помыслах Давыдова знали лишь самые близкие и доверенные ему люди, которые, кстати, в свою очередь, стремились всячески оградить его и без того много нашумевшее с молодости имя от излишних подозрений. Да и всем известный его характер, прямой и открытый, отвергающий всякую затаенность и конспирансьон, как тогда говорили, мало способствовал привлечению Дениса Васильевича в тайное общество. Несколько же обычных верноподданнических фраз, умышленно, для любопытного постороннего глаза оброненных им в отправляемых по почте письмах (подобные фразы были отнюдь не лишними в ту пору, и их немало можно найти и у Пушкина, и у Вяземского, и у Ермолова, и у многих декабристов), послужат составлению о нем превратного мнения не только у тех, чьему вниманию они нарочито предназначались, но и у многих неосведомленных современников, а позднее и у тех не слишком дотошных исследователей, кто обратится к его жизни и творчеству. В соответствии с этим скоропалительным мнением Дениса Васильевича Давыдова станут представлять чуть ли не убежденным монархистом, готовым своею гусарскою саблей встать на защиту государя и существующих самодержавных порядков против тех, кто вынашивал революционные намерения...
Давыдов же всем своим существом, всем сердцем и разумом как на заре декабризма, так и в последующие годы неизменно оставался на стороне тех, кто готовил себя к ниспровержению твердыни самовластья, зловещей «крепости у моря». Единственный вопрос на этот счет, который он ставил перед собою и перед своими ближайшими друзьями и сподвижниками, был сформулирован предельно сжато: штурм или осада? И сам же отвечал на него после глубоких раздумий и дружеских споров: после осады — штурм!..
Чем более приглядывался Денис Васильевич к своей штабной деятельности, тем более уверялся, что она есть не что иное, как пустое времяпрепровождение среди бесконечных и в конечном счете не нужных никому казенных отчетов, предписаний и рапортов. Должность воистину подьяческая, хоть целыми сутками не выпускай из рук пера, конца этому бумаготворчеству нет и, должно быть, не будет.
Все чаще Давыдов задумывался о том, что не худо бы обрести для себя хотя бы относительную свободу.
Оглядываясь вокруг себя, Давыдов по беспокойному и бескомпромиссному свойству души рвался к живому, ощутимо полезному делу и покуда не находил его. Армейские порядки, насаждаемые свыше, как еще раз показали высочайшие смотры, производили на него весьма гнетущее впечатление.
Иную обстановку Денис Васильевич видел пока лишь в Тульчине, в главной квартире Павла Дмитриевича Киселева.
Здесь вокруг либерально настроенного начальника собрались деятельные, высокообразованные и обладающие незаурядными способностями офицеры, среди которых обращали на себя внимание своими познаниями и прочими достоинствами адъютант главнокомандующего большелобый подполковник Пестель, награжденный за сражение при Бородине золотою шпагою с надписью «За храбрость»; старший адъютант Киселева, капитан квартирмейстерской части Иван Григорьевич Бурцов, которого Давыдов несколько знал по Петербургу; волоокий красавец кавалергардский ротмистр Ивашев; сосредоточенный и вдумчивый, недавно прибывший в армию юный прапорщик Николай Басаргин. С ними со всеми Давыдов сошелся на удивление быстро. И откровенные беседы с ними, и оживленные споры были истинною отрадою для его души.
И тем тягостнее было Давыдову возвращаться в Кременчуг, где на него вновь наваливалась унылая сумрачность изрядно опостылевшей казенно-бумажной службы. Близких его убеждениям и интересам людей в 3-м корпусе как-то не находилось.
По зимней поре, незадолго до рождества, Денис Васильевич взял соизволение на двухмесячный отпуск и отбыл с женою в Москву.
— Хорошо бы сюда, Денисушка, более и не возвращаться, — вздохнула Софья Николаевна, с осторожностью усаживаясь в санях и закрываясь меховым пологом. Она была на сносях. Давыдовы ждали своего первенца.
Сразу же по приезде в первопрестольную Денис Васильевич начал прощупывать почву относительно того, чтобы задержаться в Москве подольше. Закревский посоветовал взять заграничный отпуск для лечения. Такие отпуска давались обычно без ограничения срока, и многие военные, не рвавшиеся к службе, находились в них годами. Это была, по сути дела, неофициальная форма добровольной отставки.
С 17 марта 1820 года подобный «заграничный отпуск» с состоянием по кавалерии оформил и Давыдов. Однако ни в какие дальние края ехать он и не собирался. Супруга его родила чернобровую и курносую дочь Сонечку. Денис Васильевич боготворил ее и жену. Он был счастлив. Уставший от однообразия армейской службы, он упивался семейным покоем, благополучием и простой человеческой радостью.
В начале лета он купил село Приютово в 70 верстах от Москвы, «в местах, — как сам он сообщал друзьям, — прелестных, с домом, садом и со всеми принадлежностями». Теперь о себе он мог говорить своими же элегически-пасторальными стихами:
Погибните навек, мечты предрассуждений,
И ты, причина заблуждений,
Чад упоительный и славы и побед!
В уединении спокойный домосед
И мирный семьянин, не постыжусь порою
Поднять смиренный плуг солдатскою рукою
Иль, поселян в кругу, в день летний, золотой
Взмахнуть среди лугов железною косой.
В подчеркнуто безмятежных тонах он описывал свою сельскую жизнь и Арсению Андреевичу Закревскому:
«...Встаю рано, пишу, роюсь в огороде, скачу по полям за зайцами, покоен и счастлив, более нежели ожидал когда-нибудь быть столько счастливым!..»
Версию о своей полной безмятежности и отрыве от тревожных веяний времени Давыдов поддерживал старательно и заботливо. Те, кто его маловато знал, с готовностью в нее верили. В петербургских литературных кружках и салонах толковали о том, что поэт-гусар, женившись, окончательно остепенился и оставил все свои ухарские замашки и благие порывы. Приятель Жуковского и сотоварищ по «Арзамасу» поэт и историк Александр Воейков, которому, кстати, ни Жуковский, ни Денис Давыдов особо не доверяли, прислал даже пространное стихотворное послание, в котором выражал свое недоумение по поводу столь разительных перемен:
Давыдов, витязь и певец
Вина, любви и славы!
Я слышу, что твои совсем
Переменились нравы:
Что ты шампанского не пьешь,
А пьешь простую воду
И что на розовую цепь
Ты променял свободу...
Автора этого послания, будущего редактора «Русского инвалида», Денис Васильевич в его предположениях разуверять не спешил, как и прочих не слишком близких ему приятелей. Пусть полагают, что он действительно ничего, кроме семейного покоя, не жаждет в этой бренной жизни.
Однако это была еще одна своеобразная самоохранительная мера, для принятия которой у Давыдова, видимо, были свои соображения и основания. И это подтвердят впоследствии и личные его бумаги, и рукописи, и отрывочные записи этой поры, и переписка, которую он вел отнюдь не по почтовым каналам с теми людьми, которым он верил безраздельно.
Главною заботою его оставалась литературная работа. В Москве к нему вернулась рукопись «Опыты о партизанах», которую он отправлял Жуковскому для прочтения и замечаний. Вдумчивый и усердный Василий Андреевич, горячо одобрив труд Давыдова, испестрил, однако, многие листы своими пометками, сделанными красными чернилами. Внимательно вчитавшись в них, Денис Васильевич убедился, что они в большинстве своем точны и справедливы, и с душевной благодарностью к Жуковскому засел за исправление отмеченных им мест. Одна переделка, как водится, влекла за собою другую, и в результате пришлось заново перекроить и переписать всю рукопись.
С головою занятый переработкой и подготовкою к печати «Опыта о партизанах», Денис Васильевич оставался по-прежнему хорошо осведомленным в том, что происходит у его друзей на юге. Он знал о всех повышениях и перемещениях знакомых офицеров в штабе Киселева. Оттуда к нему в Москву с каким-то важным поручением еще по весне приезжал один из адъютантов Павла Дмитриевича, член Союза Благоденствия прапорщик Николай Басаргин. У него, кстати, возникла нужда, связанная, должно быть, с деятельностью все того же тайного общества, срочно оформить перевод в 1-ю армию, и Давыдов, конечно, деятельно помогал ему в этом. 10 июня 1820 года Денис Васильевич писал по этому случаю Закревскому:
«Нельзя ли перевести квартирмейстерской части прапорщика Басаргина, находящегося при Главной квартире 2-й армии, во 2-й корпус 1-й армии? Большую бы ты милость сделал».
Впоследствии в своих показаниях суровой Следственной комиссии декабрист Николай Басаргин ни словом не обмолвился о своих деловых и дружеских связях с поэтом-партизаном. Точно так же упорно и бережно оставят его имя в тени и прочие ближайшие друзья, арестованные по делу 14 декабря...
Разумеется, сразу же узнал Давыдов и о новом назначении душевного приятеля своего Орлова на должность командира расположенной в Кишиневе 16-й пехотной дивизии. Подобного назначения непосредственно в войска, что тоже было установкою Союза Благоденствия, Михаил Федорович давно добивался.
Немедленно извещен был Давыдов и о том, что в Кишиневе, где размещалась главная квартира 16-й дивизии, объявился их общий с Орловым юный друг Александр Пушкин, высланный сюда за противоправительственные стихи из Петербурга. Теперь добрые арзамасские приятели «Рейн» и «Сверчок» в кругу еще нескольких доверенных офицеров проводили время в беседах и спорах о литературе, политике и прочих волнующих их вещах.
Сразу же неведомым образом легли на стол Дениса Васильевича и копии приказов Михаила Орлова по своей 16-й дивизии, о которых с неимоверной быстротою начали распространяться слухи по всей армии. Эти приказы, обращенные в одинаковой мере и к офицерам, и к нижним чинам, дышали истинным порывом человеколюбия, справедливости, патриотизма и демократичности. Среди начальственной жестокости и тупости, процветающей в войсках, они звучали чуть ли не революционными прокламациями:
«Я прошу господ полковых командиров и всех честных начальников вспомнить, что солдаты такие же люди, как и мы, что они могут чувствовать и думать, имеют добродетели, им свойственные, и что можно их подвигнуть ко всему великому и славному без палок и побоев. Пускай виновные будут преданы справедливому взысканию законов, но те, кои воздерживаются от пороков, заслуживают все наше уважение. Им честь и слава, они достойные сыны России, на них опирается вся надежда отечества, и с ними нет врага, которого не можно бы было истребить».
Читая эти приказы, Денис Васильевич от души радовался и за Михаила Орлова, и за то дело, которому они служили сообща, каждый по своим силам, убеждениям и возможностям.
На удивление богатым оказался 1820 год и на громкие европейские события, которые возбуждали ум и заставляли о многом задуматься.
В январе около Кадикса вспыхнуло восстание в испанских войсках, предназначенных для отправки в Америку. Во главе мятежников встали полковник Квирога и подполковник Риего. Восставшие провозгласили отмененную королем Фердинандом конституцию, с которою испуганный монарх вынужден был согласиться.
В феврале парижский рабочий-седельщик Лувель убил герцога Беррийского, наследного королевского принца, которого прочили на французский престол.
В июле грянула революция в Неаполитанском королевстве, бывшей вотчине Мюрата. Тамошние карбонарии с оружием в руках завоевали народу конституцию.
Менее чем через месяц революционное волнение охватило Португалию. Вслед за этим пламя освободительного мятежа вскинулось в Пьемонте...
И как продолжение этих всеевропейских потрясений пришло ошеломляющее известие из Петербурга. Там в ночь с 16 на 17 октября доведенный до предела жестокими бесчинствами командира Шварца взбунтовался гвардейский Семеновский полк, шефом которого, как известно, был сам Александр I, бывший в эту пору на конгрессе Священного союза в Троппау.
Отгородиться от этих событий было невозможно. Особенно при мятежном, вихревом и впечатлительном характере Давыдова.
В самый канун крещения по крутому скрипучему снежку Денис Васильевич на резвых почтовых поскакал в Киев.
Хотелось немного развеяться на контрактах после долгих сидений за письменным столом, повидаться с друзьями и близкими. К тому же, как обычно, на ярмарку должны были привезти деньги из имения Балты по казенной аренде, продолжавшей покуда за ним числиться.
Где-то в дороге, на одной из почтовых станций Денис Васильевич повстречал знакомого офицера, приятеля Базиля Давыдова, навещавшего его по каким-то делам в Каменке. От этого офицера он и узнал, что в Давыдовском имении еще с поздней осени гостит Пушкин, до того проехавший с семейством Раевских по Кавказу и Тавриде.
Ну как было не использовать случай и не повидаться с продолжавшим находиться в опале молодым чародеем-стихотворцем, к которому после встреч в Петербурге он испытывал все большую искреннюю сердечную привязанность!.. Тем более что и крюк, слава богу, невелик, а киевские контракты и дела ради такой встречи могут и подождать.
Недолго думая, Денис Васильевич переменил маршрут и поскакал прямиком в Каменку.
Как ни торопился Давыдов, но в дороге припозднился и к хорошо знакомой ему давыдовской усадьбе приехал уже по ночной поре. Благо, хоть луна сияла над головою, яркая, голубая, осененная радужными морозными кольцами.
Промелькнули каменные заиндевело-спящие львы на парадных воротах. И тут же открылся взору облитый лунной эмалью огромный барский белый дом на заснеженном холме, увенчанный ротондой бельведера, с куполом, на котором темнел промороженный флаг. Четыре массивные колонны с коринфскими капителями по фасаду, меж колоннами в три ряда окна. Почти все они желтеют теплым медовым светом. Стало быть, не спят Давыдовы и по поздней поре.
На звон колокольчика из дома проворно выкатился заспанный ветеран из отставных, со следами угловых шевронов на левом мундирном рукаве и привычно стал налаживать небольшую пушечку, стоящую при входе.
— Эй, служба, — крикнул ему Давыдов, — стоит ли пальбу затевать да весь дом по ночному времени булгачить? Гаси фитиль!..
— Никак-с нет, ваше высокопревосходительство! Когда бы гость ни припожаловал, пренепременно салют-с. У меня к тому приказ наистрожайший. Иначе никак нельзя-с! Так что извиняйте!..
— Ну, коли так, шут с тобою, — усмехнулся Давыдов. — Пали, бомбардир!
Запал зашипел, пушечка гулко ухнула, разбив в осколки чуткую заледенелую тишину.
Гостя уже встречали.
Давыдов нежно коснулся губами чуть дрогнувшей при этом точеной руки Аглаи Антоновны и перешел в тесные объятия двоюродных братьев и Пушкина. После взаимных восклицаний и вопросов, на которые ответы обычно не надобны, Дениса Васильевича повели с дороги к столу, на котором хоть и наскоро, но уже был накрыт поздний ужин.
После него, когда дородный Александр Львович стал откровенно позевывать и клевать носом в тарелку, гости распрощались с хозяевами. Однако Пушкин не успокоился и тут же предложил Давыдову:
— А может, Денис Васильевич, еще и ко мне в берлогу заглянем? Ежели, конечно, вы не особо притомились с дороги. — И тут же с улыбкою признался: — Мне не терпится попотчевать вас лафитом и стихами...
— Да я, любезный мой Александр Сергеевич, для того и скакал сюда, чтобы прежде всего с вами повидаться да творения ваши послушать. Вы меня своим «Русланом» в сладостный восторг привели!.. А что касаемо Дорожной усталости, то она меня, старого партизана, слава всевышнему, покуда не берет!
— Ну и славно!.. Кабы вы знали, как я рад приезду вашему. — Пушкин, как тогда в Петербурге, при первой встрече у Жуковского, порывисто сжал обеими ладонями его руку.
Через несколько минут, накинув враспах шубы, они уже подходили к хорошо знакомому Давыдову «карточному домику», отданному хозяевами в полное распоряжение Пушкина.
— Никита! — легко стукнув в дверь, позвал он.
Его неизменный дядька и слуга, белея исподней рубахой, отпер дверь.
— Живо, Никита, запали все свечи! Гость у нас дорогой, — бодро воскликнул Пушкин. — Трубки нам подай и лафиту!..
— Да какого ж лафиту, батюшка Александр Сергеевич, — недоуменно протянул дядька. — Вы его еще третьего дни выкушать изволили с барином Василием Львовичем, бильярдные шары гоняючи...
— Вот тебе на! — залился серебристым смехом Пушкин. — Истинный бог, не помню! В расстройстве я был, потому, должно быть, и запамятовал. Ну тогда, благодетель мой, — обратился он к Никите, — найди что-нибудь из своих запасов. У тебя на крайний случай всегда припрятано. Знаю я тебя!
Дядька с горестными вздохами и тихим бормотанием себе под нос удалился куда-то и скоро явился, облаченный уже в чистый армячок, с расчесанной головою и прибранной бородой. На подносе, который он держал не без торжественности, ароматно дымились два длинных раскуренных чубука47 и светилась матовым зеленым стеклом бутылка рейнвейна.
— Я же говорил, — улыбнулся Пушкин. — Ну молодец, Никита! Уважил!
Друзья-поэты устроились в жестковатых креслах друг против друга. Давыдов оглядывал прибежище Александра Сергеевича. Тесноватая комната с двумя полукруглыми венецианскими окнами, густо разрисованными морозом. Печь старинного зеленого изразца. В углу тахта, крытая легким беличьим одеялом. Некрашеный стол с фарфоровой чернильницей в виде водовозного ушата на санях, из которого торчало перо. Тут же рядом раскинутые и по полу и по столу бумажные листы, исписанные летучим пушкинским почерком, с быстрыми рисунками на полях.
— Как вижу, времени зря не тратите, Александр Сергеевич, — кивнул на листы Давыдов. — Вон сколько наработано, завидки берут! Горю нетерпением услышать.
— Еще будучи на Кавказе с семейством почтеннейших ваших родственников Раевских, замыслил я поэму на тамошний сюжет. Она мне не давала покою. И вот здесь наконец вылилась на бумагу. Еще немного — и завершу своего «Кавказского пленника». Однако, прежде чем прочесть из этой поэмы, хочу повиниться перед вами. В одной из чудных ваших элегий, читанных еще в Петербурге, мне прямо в сердце запали стихи:
...Но ты вошла... и дрожь любви,
И смерть, и жизнь, и бешенство желанья
Бегут по вспыхнувшей крови,
И разрывается дыханье!..
О любви в поэзии российской до вас с такою силой и страстью никто не говорил. Право слово, поверьте мне! Диво, как хорошо! — восторженно воскликнул Пушкин. — А ваше «бешенство желанья» меня буквально заворожило и держит под своим магнетизмом уж сколько времени. Мне все кажется, что я должен был так написать по своему арапскому характеру. Поэтому и включил сие выражение поначалу в своего «Мечтателя», а недавно оно само повторилось в послании к Юрьеву. Вот послушайте:
...А я, повеса вечно праздный,
Потомок негров безобразный,
Взращенный в дикой простоте,
Любви не ведая страданий,
Я нравлюсь юной красоте
Бесстыдным бешенством желаний...
Каюсь, Денис Васильевич, за дословный повтор и прошу милости вашей. Коли сочтете возражать — вымараю!..
— Да что вы, Александр Сергеевич! Оставьте все как есть. Тут гармония истинная. Ни убавить, ни прибавить... Я лишь радуюсь, что малою толикою послужил вам в помощь. Вы в способностях своих так шагаете, что и конному гусару, каковым себя считаю, за вами не угнаться...
Оба они были польщены взаимной похвалою, и оба полны искренней радостью.
А потом Пушкин читал своего «Кавказского пленника». Лицо его то светлело мечтательной задумчивостью, то темнело сдержанным гневом, то пламенело волнением и необоримой страстью, то туманилось пронзительно-щемящей грустью. Он был прекрасен.
После чтения Пушкин, не в силах сдержать себя, нервно расхаживал по комнате. А Денис Васильевич сидел, опустив голову, с зажатым в руке давно угасшим чубуком. Когда он поднял лицо и обратил его к Пушкину, тот увидел в темных, смоляных глазах его слезы восторга и восхищения. Повинуясь какому-то вихревому бессловесному порыву, Давыдов поднялся с кресла и шагнул навстречу к Пушкину. Они обнялись.
Через какое-то время Денис Васильевич в задумчивости взял один из исписанных листов и снова прочел, невольно вторя голосом своим пушкинской интонации:
Наскуча жертвой быть привычной
Давно презренной суеты,
И неприязни двуязычной,
И простодушной клеветы,
Отступник света, друг природы,
Покинул он родной предел
И в край далекий полетел
С веселым призраком свободы.
Он помедлил немного, вдумываясь в только что вновь прозвучавшие строки, и вдруг спросил:
— А признайтесь-ка, Александр Сергеевич, что пленник Кавказский не кто иной, как вы сами. Вся душа в нем ваша!
— Весь свет может поэт обмануть, — с улыбкою и дымкою грусти в глазах откликнулся Пушкин, — только не собрата своего, поэта истинного!..
Когда Никита, передремав остаток ночи на своей лежанке, вошел в комнату, чтобы растопить выстывшую к утру печь, в окнах уже сияло и искрилось белесое январское солнце, а хозяин с важным усатым гостем в генеральском мундире все еще сидели у стола и о чем-то толковали с прежней живостью. Зеленая же бутылка рейнвейна из его кровных запасов так и стояла перед ними нераскрытою. Баре о ней, должно быть, даже и не вспомнили...
В самый канун отъезда, заглянув к Пушкину, Денис Васильевич случайно заметил на его столе лист, испещренный стихотворными строфами, над которыми было выведено: «Денису Давыдову».
— Простите, Александр Сергеевич, имя свое увидел непроизвольно. И законному любопытству моему, конечно же, нет предела.
— Пока это лишь наброски, дорогой Денис Васильевич. Похвастаться нечем. Может быть, что-то и напишется. Впрочем, ежели хотите, прочту и то, что есть, — ответил он с обычною своей простотою и непринужденностью. — Не судите строго. — И, держа перед глазами исчерканный лист, прочел:
Певец-гусар, ты пел биваки,
Раздолье ухарских пиров,
И грозную потеху драки,
И завитки своих усов.
С веселых струн во дни покоя
Походную сдувая пыль,
Ты славил, лиру перестроя,
Любовь и мирную бутыль...
...Я слушаю тебя и сердцем молодею,
Мне сладок жар твоих речей,
Печальный, снова пламенею
Воспоминаньем прежних дней...
...Я все люблю язык страстей,
Его пленительные звуки
Приятны мне, как глас друзей
Во дни печальные разлуки.
Видите, сколь невесело получилось. Должно, когда писал я сии строфы, уже предчувствовал печаль нашего расставания. Впрочем, даст бог, мы еще, может быть, свидимся и в Киеве. Вот завершу я «Пленника» своего, мне уже немного осталось, и тоже махну за вами следом. Страсть как хочется побывать на контрактах, а более того еще раз повидать премилых моих Раевских. Да и братцы ваши, Александр Львович и Базиль, обещали мне составить компанию.
Ясные глаза его были полны доброго голубого света.
Однако Давыдов в Киеве долго не задержался. В несколько дней он завершил арендные дела, нанес свои обычные визиты — друзьям, знакомым, родне. У Раевских вовсю готовились к помолвке старшей дочери Екатерины Николаевны с генералом Михаилом Орловым. Об этом событии было уже объявлено. Ждали жениха, который неожиданно по каким-то своим спешным делам в первых числах января уехал в Москву. Стало быть, с ним Денис Васильевич разъехался где-то дорогою.
От Раевских же узнал Давыдов и еще одну весьма взволновавшую его новость: в свое орловское имение прибыл с Кавказа Алексей Петрович Ермолов, который далее должен следовать в Петербург, а потом будто бы за границу, куда требует его к себе находящийся ныне в Лайбахе государь.
— Не иначе как царь намеревается его заставить покорять итальянских карбонариев, — рассудительно сказал Николай Николаевич Раевский. — Зачем же еще Ермолов потребовался с его авторитетом и громкою военного славою? Что и говорить, незавидная участь ожидает нашего братца. Ослушаться вроде нельзя, вызовешь гнев и немилость монарха. И в то же время пятнать себя кровавыми расправами с борцами против деспотизма — значит заслужить презрение и честных соотечественников, и вольнолюбивой Европы. Стало быть, уподобляться полицейскому либо палачу тоже невозможно. Надобно третий путь искать, единственно разумный. Поехал бы ты к нему, Денис, вместе-то, глядишь, что-нибудь бы и надумали.
Денис Васильевич не мешкая поскакал в Орел.
Встреча была сердечной.
Пять лет, проведенных Алексеем Петровичем на юге, не прошли для него даром: лицо, прокаленное кавказским солнцем, густо забронзовело, а непокорная львиная грива его сплошь заснежилась раннею, не по годам сединою.
— Так вот ты каков, господин проконсул Иберии, как тебя официально величают в газетах, — говорил Давыдов, обнимая дорогого двоюродного брата и старшего друга. — Хорош! Только что это с твоею головою — бела, как облако.
— Это я под местные условия подладился, — улыбался Ермолов. — На Востоке седина в почете.
Первым делом, конечно, Денис Васильевич пересказал брату опасения, высказанные в связи с его новым назначением Николаем Николаевичем Раевским.
— Да я уже и сам понял, что государь сим доверием своим готовит мне двойную западню.
— А я кое-что дорогою к тебе прикидывал. И вспомнилось мне, кстати, мое сидение в Варшаве, у великого князя Константина. Ты про то помнишь. И подумалось мне, что тебе к государю в Лайбах надобно ехать непременно через Варшаву. С его высочеством ты чуть ли не в приятелях, а коли подыграешь ему, мол, уму-разуму приехал учиться, выправку его войск перенять для Кавказа, он тебя надолго вахтпарадами своими задержит на радостях, это уж как пить дать! А там, глядишь, и без тебя дело в Италии обойдется...
— А ведь дело говоришь, брат Денис, — подумав, согласился Ермолов. — Истинный бог, дело! Молодец!
Через несколько дней Давыдов с Ермоловым вместе выехали в Москву. А потом в начале февраля Денис Васильевич проводил брата в Петербург. План, который они сообща прикинули, удался в конце концов полностью. К государю в Лайбах Ермолов в общей сложности добирался более двух месяцев, причины его задержек были самые уважительные. За это время дело в Италии действительно решилось без его участия. Австрийцы сами силой оружия подавили освободительные выступления сначала в Неаполе, а затем в Пьемонте. Из-за неприбытия главнокомандующего русский экспедиционный корпус, который должен был по замыслу Александра I тоже участвовать в этом черном деле, так и не был послан...
Весна 1821 года ознаменовалась для Дениса Васильевича Давыдова двумя событиями. Где-то в марте стало известно, что находившийся до сей поры на русской службе греческий князь полковник Александр Ипсиланти возглавил вооруженное выступление своих соотечественников против турецкого рабства. Передовое русское общество встретило весть эту с энтузиазмом. Все ждали, что государь не останется равнодушным к мужественной борьбе восставших братьев по вере и окажет им помощь. Давыдов намеревался подать рапорт, в котором хотел просить, чтобы ему, как имеющему опыт войны с турками, при отборе офицеров для новой дунайской кампании было отдано предпочтение.
В разгар этих тревожных ожиданий и предположений произошло и другое событие — в Москве неожиданно объявился князь Вяземский, которого, как оказалось, за либеральные его воззрения уволили с государственной службы и окончательно отослали из Варшавы. Экспансивный и легкоранимый, он пребывал в горестном отчаянии. Надобно было поддержать его и утешить, тем более что по горячности своей и несдержанности речей он мог лишь усугубить свое положение.
Кстати, именно Вяземский привез с собою достоверное известие о том, что Александр I перед лицом европейских держав наотрез отказался помогать греческому восстанию, усмотрев в нем революционный характер.
В английском клубе, где князь Петр Андреевич был вместе с Давыдовым и Федором Толстым, он, должно быть, излишне громко толковал о греческих делах и выражал недовольство политикою России в этом вопросе, называя ее предательством братьев в угоду интересам венского двора. По инстанциям тут же пошел донос, в котором фигурировали все трое. Слава богу, доброму ангелу-хранителю Закревскому удалось каким-то образом не дать хода зловещей бумаге. Однако в частном письме, присланном с дружеской оказией, он строго выговорил Денису Васильевичу за подобную неосторожность. И ему, в свою очередь, в доверительной записке, отвезенной в Петербург уезжавшим из отпуска братом Левушкой, пришлось оправдываться, причем не особо убедительно:
«Слухи, которые дошли до тебя насчет моей нескромности, вовсе несправедливы... Я знаю, как и другие, что Москва не менее Петербурга наводнена людьми, которых я не опасался бы, если б они доносили о том, что слышат, но чего не сочинит мерзавец для того, чтобы выслужиться? К тому же, — горькая истина! — какая храбрая служба, какая благородная жизнь перевесить может донос бродяги, продавшего честь свою полиции?»
Тем не менее предостережение Закревского он оценил. Добрейший Арсений Андреевич недвусмысленно дал понять, что над его головою сгущаются невидимые тучи, которые могут обрушиться тяжелой, размашистой грозой. Надобно было срочно принимать самоохранительные меры: уговорить уехать несдержанного Вяземского, укрыться хоть на время в свое Остафьево, подалее от посторонних ушей и глаз, а самому поменее выезжать и по возможности никого не принимать, кроме самых близких...
Летом, к радости Давыдова, вышла отдельным изданием его работа, которой он посвятил столько времени и сил, — «Опыт теории партизанского действия». Несмотря на нарочито суховатое название, книга эта сразу же обратила к себе всеобщее внимание. В военных и государственных верхах ею оказались недовольны, усматривая в сочинении Давыдова воспевание казачьей вольницы, пренебрежение к армейской дисциплине и неумеренное прославление «мужичьих» методов ведения войны.
Вольнолюбиво и патриотически настроенные друзья и в первую очередь будущие декабристы приняли книгу Давыдова с восторгом. Откликнулся на нее и Пушкин. Прислал стихотворное интимно-дружеское послание:
Недавно я в часы свободы
Устав наездника читал
И даже ясно понимал
Его искусные доводы;
Узнал я резкие черты
Неподражаемого слога...
К осени 1821 года в Москву после своего столь долгого заграничного путешествия вернулся Ермолов, несказанно довольный тем, что ему не пришлось воевать с итальянскими карбонариями. Он привез с собою из Петербурга лицейского приятеля Пушкина — худого и долговязого Вильгельма Кюхельбекера.
— Вот упросил меня Николай Тургенев взять сего рыцаря печального образа под свою опеку, — сказал Алексей Петрович Давыдову. — Он был секретарем при Александре Львовиче Нарышкине в Париже и выступал там с литературными лекциями, содержание коих вызвало неудовольствие в ведомстве духовных дел и народного просвещения, то бишь в «Министерстве затмения», как называет его Карамзин. Хода Кюхельбекеру здесь покуда не будет, а в моей канцелярии, глядишь, он и пользу принесет. Как не помочь вашему брату литератору?..
После отъезда Ермолова на Кавказ Давыдов всерьез задумался о том, что не худо бы и ему вернуться к стоящей и полезной службе. Числиться в заграничном отпуске, никуда не выезжая, далее было рискованно. Своими опасениями он делился с Закревский: «Боюсь, чтобы не рассердились на меня за то, что отпросился в отпуск для излечения болезни за границу, а живу в России, или об этом не ведают?»
Самым лучшим выходом было бы, конечно, служить при Алексее Петровиче. На Кавказе Ермолов непременно подыщет ему дело и по способностям, и по душе. Только как на все это глянет Петербург?
Денис Васильевич начал официальные хлопоты о переводе в Отдельный кавказский корпус. Он послал прошение в Главный штаб и письмо Ермолову с просьбой поддержать его стремление. Теперь ему приходилось лишь сожалеть, что во время пребывания Алексея Петровича в Москве он так и не улучил времени поговорить с ним о своей судьбе.
«Какой чудак наш Денис! — откликнулся на просьбу брата Ермолов в письме Закревскому от 15 октября 1821 года. — Всякий день бывали мы вместе, и никогда ни слова не сказал он о деле, о котором не бесполезно было бы посоветоваться вместе... С Денисом желаю я служить и мог бы из способностей его извлечь большую себе помощь...»
Началось настойчиво-длительное коловращение казенных бумаг. Надобно было набираться терпения.
В начале января 1822 года Денис Васильевич по обыкновению своему отправился в Киев на контракты и остановился, как всегда, у своего любимого двоюродного брата Базиля. На этот адрес и присылала ему с каждою почтою нежные тоскующие письма из Москвы продолжавшая о чем-то тревожиться Софья Николаевна.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.