Забавы короля

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Забавы короля

Лучший отдых — путешествие.

В летнее время Петербург пустел. Отправлялась в Ливадию императорская семья, вслед за ней в Крым устремлялась русская знать и богема.

По свидетельству племянника Аркадия Аверченко Игоря Константиновича Гаврилова, его дядя хотел купить дом на Южном берегу Крыма, перевезти туда свою маму и приезжать отдыхать. Однако эта мечта не осуществилась. Почему? Об этом рассказывает фельетон «Хлопотливая нация» (1910):

«Недавно я сообщил своим друзьям, что хочу поехать на Южный берег Крыма.

— Идея, — похвалили друзья. — Только ты похлопочи заранее о разрешении жить там.

— Похлопочи? Как так похлопочи?

— Очень просто. Ты писатель, а не всякому писателю удается жить в Крыму. Нужно хлопотать. Арцыбашев хлопочет. Куприн тоже хлопочет.

— Как же они хлопочут? — заинтересовался я.

— Да так. Как обыкновенно хлопочут <…>

— Ну, что ж, — вздохнул я. — Похлопочу и я.

С этим решением я и поехал в Крым».

Далее рассказчик сообщает, что, приступив к осуществлению задуманного, он наткнулся на непрошибаемую стену упорства некоего, не называемого, ялтинского генерал-губернатора. Писателю отказали в праве проживания в окрестностях Ялты «на основании чрезвычайной охраны»:

«Я приблизил свое лицо к побагровевшему лицу чиновника и завопил:

— Да поймите же вы, черт возьми, что это не причина!!! Что — это какая-нибудь заразительная болезнь, которой я болен, что ли — ваша чрезвычайная охрана?!! Ведь я не болен чрезвычайной охраной — за что же вы меня высылаете?.. Или это такая вещь, которая дает вам право развести меня с женой? Можете вы развести меня с женой на основании чрезвычайной охраны?

Он подумал. По лицу его было видно, что он хотел сказать:

— Могу».

Объект сатиры здесь очевиден — «главноначальствующий» Ялты генерал Иван Антонович Думбадзе, назначенный после объявления города на положении чрезвычайной охраны (1906). Этот человек, имея сильных покровителей в Петербурге, действовал в Ялте совершенно самостоятельно и создал своеобразный диктаторский режим. Он преследовал и высылал корреспондентов столичных газет, в которых появлялись статьи о нем. Думбадзе не только запрещал печатание в местной газете сведений или статей, ему не нравившихся, но под угрозой закрытия газеты и ареста редактора требовал обязательного помещения произведений, присылаемых им. Он даже принимал к разбору гражданские иски и вмешивался в семейные ссоры крымчан. Боевая организация партии эсэров вынесла генералу смертный приговор, но покушение оказалось неудачным.

У Думбадзе были веские основания для отказа редактору «Сатирикона». Он хорошо помнил, какие миниатюры он читал на страницах журнала:

«— Вы русский подданный? — Нет, ялтинский»;

«В Ялте расцвел Думбадзе и позеленело население»;

«Генерал Думбадзе выслал в 24 часа из Ялты свою собственную шинель за ношение красной подкладки» и пр.

Так что Аверченко мог бы даже и не «хлопотать»!

Однако писателю очень хотелось к морю. Летом 1910 года он едет в Одессу.

«В Одессе мне до сих пор не приходилось бывать, — писал Аркадий Тимофеевич в фельетоне „Одесса“. — <…>…я подъезжал к ней на пароходе — славном симпатичном черноморском пароходе, — и, увидев вдали зеленые одесские берега, обратился к своему соседу (мы в то время стояли рядом, опершись на перила, и поплевывали в воду) за некоторыми справками. Я рассчитывал услышать от него самое настоящее мнение об Одессе. <…>

— Скажите, — обратился я к нему, — вы не одессит?

— А что? Может быть, я по ошибке надел, вместо своей, вашу шляпу?

— Нет, нет… что вы!

— Может быть, — тревожно спросил он, — я нечаянно сунул себе в карман ваш портсигар?

— При чем здесь портсигар? Я просто так спрашиваю.

— Просто так? Ну, да. Я одессит.

— Хороший город — Одесса?

— А вы никогда в ней не были?

— Еду первый раз.

— Гм… На вид вам лет тридцать. Что же вы делали эти тридцать лет, что не видели Одессы?».

Вопрос поставил Аверченко в тупик. Действительно, странно: «король смеха», а в Одессе не бывал!

Писатель внимательно присматривался и прислушивался к одесситам — их привычкам, словечкам, говору. Свои наблюдения он суммировал в небольшой книжечке «Одесские рассказы» («Дешевая библиотека „Сатирикона“», 1911):

в Одессе никто не работает. Улицы наполнены «праздным народом, который бредет по тротуарам ленивыми, заплетающимися шагами, останавливается у всякой витрины, у всякого окна и с каким-то упорным равнодушием заинтересовывается каждой мелочью, каждым пустяковым случаем, на который петербуржец не обратил бы никакого внимания». Следовательно: «Нет лучшего города для лентяя, чем Одесса. Поэтому здесь, вероятно, так много у всех времени и так мало денег»;

одессит — маньяк общения: «Нет более общительного, разбитного человека, чем одессит. Когда люди незнакомы между собой — это ему действует на нервы. Климат здесь жаркий, и поэтому все созревает с головокружительной быстротой. Для того, чтобы подружиться с петербуржцем, нужно от двух до трех лет. В Одессе мне это удавалось проделывать в такое же количество часов»;

одесситы разговаривают на забавнейшем языке, они «не умеют говорить по-русски, но так как они разговаривают больше руками, этот недостаток не так бросается в глаза».

Прощаясь с замечательным городом, Аверченко иронизировал над особенностями местного произношения — говорить «и» вместо «ы» — и пожелал преподнести одесситам «в вечное и постоянное пользование букву „ы“».

Дружба Аркадия Аверченко с Одессой стала тесной и многолетней. Он регулярно печатался в здешних газетах, его пьесы ставил местный театр миниатюр. Наконец, его обожали легендарные одесситы — Сергей Уточкин и Леонид Утёсов. Последний писал в книге «Спасибо, сердце!» (М., 1976): «Когда я думаю о писателях-юмористах, которых знал лично, в памяти, прежде всего, встают две фигуры — Аркадий Аверченко и Михаил Зощенко. И на стене моего рабочего кабинета до сих пор их портреты всегда висят рядом, как хранятся они в моей памяти». Утёсов был хорошо знаком с творчеством Аверченко и в юности даже прославился в качестве чтеца его рассказа «Рыцарь индустрии».

Анна Ревельс (вторая жена Утёсова) вспоминала один диалог, о котором ей рассказывал муж.

— Странно, что вы не одессит, — заметил как-то Утёсов.

— Слава Богу, — ответил Аверченко, — иначе мое собрание сочинений составило бы сто томов…

Та же Ревельс свидетельствует, что Леонид Осипович часто думал об Аверченко в последние годы и очень болел за его несчастливую судьбу. Он то сожалел, что Аркадий Тимофеевич покинул родину, то резко осуждал его.

Год спустя после поездки в Одессу, летом 1911 года, Аверченко отправляется в первое в своей жизни заграничное путешествие. Его сопровождают верные «мушкетеры» Радаков и Ре-Ми. Более того, буквально накануне отъезда из Петербурга в этой компании появилось недостающее звено — Атос! Мы склонны называть так начинающего писателя Георгия Ландау. Однажды он послал в «Сатирикон» свои рассказы, редактору они понравились. Аверченко практически сразу их напечатал, пригласил автора к себе и с ходу спросил:

— Хотите у нас работать?

— Но я служу в ведомстве путей сообщения, — робко возразил Ландау.

— За пару недель разделаетесь?

Ландау замялся.

— Кстати, какие языки знаете? — снова спросил Аркадий Тимофеевич.

— Французский, немецкий, неплохо английский…

— Ну, в общем, вы нам годитесь. Тут мы собрались проехаться по Европе — Радаков, Ре-Ми, я, а с языками у нас немного не того…

Так в веселую компанию и попал Ландау, который смотрел на мир с философской усталостью, свойственной мушкетеру Атосу. Ландау, по словам Аверченко, был таков: это был «человек, у которого хватило энергии только на то, чтобы родиться, и совершенно ее не хватало, чтобы продолжать жить. Его нельзя было назвать ленивым <…> как нельзя назвать ленивыми часы, которые идут, но в то же время регулярно отстают каждый час на двадцать минут.

Я полагаю, что хотя ему в действительности и 26 лет, но он тянул эти годы лет сорок» («Экспедиция в Западную Европу…»).

Аркадий Тимофеевич всегда симпатизировал ленивым людям. Видимо, Ландау стал ему близок, потому что он рассказывал о нем в письмах, посылаемых маме в Севастополь: «Дражайшие мои! Сейчас поедем из Неаполя в Геную на таком большом пароходе, что он даже не поместится в вашей комнате. Видели Везувий и развалины Помпеи. Это вовсе не смешно, а скорее грустно. Есть мумии помпейцев, которые совершенно умерли. Ландау плакал, как ребенок…»[31]

Путешествие сатириконцев было одновременно деловой командировкой. Читателям «Сатирикона» пообещали, что при подписке на следующий, 1911 год они получат в подарок «роскошно иллюстрированный» юмористический путеводитель по Европе. Подписчики журнала не были разочарованы: по итогам заграничного турне друзья выпустили красочный альбом «Экспедиция в Западную Европу сатириконцев: Южакина, Сандерса, Мифасова и Крысакова». Текст писали Аверченко и Ландау[32], а Ре-Ми и Радаков зарисовывали. Несмотря на то, что участники поездки выведены в книге под псевдонимами, современники без труда их узнавали, тем более что Аверченко изменил только фамилии, а имена-отчества оставил подлинными. Южакин — это он сам, Крысаков — Радаков, Мифасов — Ремизов, Сандерс — Ландау. Первая фамилия совершенно объяснима, вторая явно основана на комическом созвучии, третья, вероятно, «нотно-музыкальная»: Ре-Ми(зов)/Ми-фа(сов). Насчет Сандерса — вопрос…

Маршрут путешествия был насыщенным и проходил через крупнейшие и интереснейшие города Германии, Италии и Франции. Книгу предваряло достаточно пространное авторское введение о пользе путешествий, откровенно выдержанное в духе Джерома. Далее следовало юмористическое описание Европы, изобилующее сентенциями вроде: «Европа лежит между 36-й и 71-й параллелями Северного полушария. Мы собственными глазами видели это. Берега Европы омывают два океана сразу: Северный Ледовитый и Атлантический. Не знаю, как омывает Европу Ледовитый океан, но Атлантический — особой тщательностью в возложенной на него работе не отличается — грязи на берегу сколько угодно» и пр.

Самое сильное впечатление на Аверченко произвела Венеция. Он писал: «Когда я приехал в Венецию, я подумал: „Ведь миллионы людей живут и умирают, не видя Венеции. Если бы они знали то, чего они лишены, жизнь их потеряла бы краски, и тоска по далекой невыразимой красоте иссушила бы сердце“. Я пишу эти строки в холодном угрюмом Петрограде, но стоит мне только закрыть глаза, как я до последних мелочей вижу Венецию. Она врезалась в память неизгладимо, я по ней тоскую и мечтаю, как о далекой прекрасной любовнице, свидание с которой сделает меня снова счастливым».

В окрестностях Венеции, между Венецианской лагуной и Адриатическим морем, расположен остров Лидо с песчаными пляжами (в наши дни здесь проводится Венецианский кинофестиваль). Сюда сатириконцы ездили купаться. Об этом месте Аверченко напишет: «Небо, какого нет нигде, вода, которой нет нигде, и берег, которого нет нигде». Здесь в кабинке для переодевания писатель подслушал забавный разговор:

«Незнакомый сиплый голос говорил:

— Русским языком я тебе говорю или нет: принеси мне лампадочку вермутцу позабористее.

Голос слуги при кабинках — старого, выжженного солнцем итальянца-старика в матроске… отвечал:

— Нон каписко.

— Не каписко! Чертова голова! Не каписко, а вермут. Ну? Русским языком я тебе, кажется, говорю: вермут принеси, понимаешь? винца!

— Нон каписко.

— Да ты с ума сошел? Кажется, русским языком я тебе говорю… и т. д.

— Слушайте! — крикнул я. — Вы русский?

— Да, конечно! Кажется, русским языком говоришь этому ослу…

— На них это не действует… Скажите ему по-итальянски…

— Да я не умею.

— Как-нибудь… „прего, синьоре камерьере, дате мио гляч-чио вермуто…“. Только ударение на „у“ ставьте. А то не поймет.

— Ага! Мерси. Эй ты, смейся паяччио! Дате мио, как говорится, вермуто. Да живо! — Субито, синьоре, — обрадовался итальянец.

— То-то, брат. Морген фри» («Экспедиция сатириконцев…»).

На острове Лидо Аверченко понравилось настолько, что через год он приезжал туда один и жил около месяца.

Ярким эпизодом путешествия сатириконцев стал визит к Горькому на Капри.

Как установил литературовед Дмитрий Викторович Неустроев, Горький был хорошо знаком с творчеством Аверченко.

10 марта 1910 года в письме С. П. Боголюбову Алексей Максимович просил прислать ему номера «Сатирикона» за 1908 год и крышки журнала за 1909 год, а также хотел ознакомиться с «Современным Всепетербургом». Выслать ему «Веселые устрицы» Горький поручил А. Н. Первухину.

Судя по переписке Горького с Александром Амфитеатровым, сатириконцы были у него в конце июня или в первых числах июля. Приведем выдержки из горьковского письма, отправленного с Капри в Петербург 4/5 июля 1911 года:

«Дорогой Александр Валентинович!

<…> Установилась здесь отличная погода: не жарко, а тепло, светло, тихо и ласково. Были „сатириконцы“ вчетвером, интересные и, действительно, веселые ребята <…>».

7 июля Амфитеатров отвечал: «Дорогой Алексей Максимович! <…> С сатириконцами в журнале их я незнаком, а в газетах они меня не восхищают. Нутряной гогот какой-то. Аверченко же в последнее время повторяется прескучно <…>» (Горький и русская журналистика начала XX века. Неизданная переписка. Литературное наследство. М., 1988).

Писатель Илья Сургучёв, гостивший в этот момент у Горького, вспоминал осенью 1911 года в письме В. А. и Е. В. Тихоновым: «Сидим мы там у него — вдруг прикатывает вся редакция „Сатирикона“: Аверченко, Радаков, Ремизов, Ландау. Повел нас Горький в „Gaudeamus“ — такой ресторан на Капри есть <…> Весело было удивительно!»[33]

Можно предположить, что Аверченко придавал этому посещению особое значение: для него это был своеобразный «матч-реванш», учитывая уже известное нам неверие Горького в его литературный талант. В одном из поздних интервью он рассказывал, как напомнил Алексею Максимовичу о нелестном совете, полученном от него в юности. Горький сделал вид, будто забыл об этом эпизоде, и ответил, что если он и давал такой совет, то Аверченко молодец, что не послушался…

На Капри гостили пару дней.

«До сих пор не могу сказать точно, — какое впечатление произвели мы на Максима Горького, — читаем в „Экспедиции…“. — Говорю это потому, что знаю — порознь каждый из нас сносный человек, но все мы in corpore — представляем собою потрясающее зрелище. Человек с самыми крепкими нервами выносит пребывание в нашей компании не больше двух-трех часов. Шутки и веселье хороши, как приправа, но если устроить человеку обед из трех блюд: на первое соль, на второе горчица и на третье уксус — он на половине обеда взвоет и сбежит». Что поделаешь — остроумие было визитной карточкой сатириконцев!

Время для путешествий у Аверченко выдавалось летом. А как же он отдыхал зимой?

По словам Тэффи, писатель быстро полюбил «петербургскую угарную жизнь, ресторан „Вена“, веселые компании, интересных актрис». Все, что происходило в городе занимательного, не ускользало от его внимания.

В 1910-х годах Аверченко увлекся катанием на роликовых коньках и описал это занятие в рассказе «Без почвы» (1910): «Положив руки назад, я неожиданным ураганом ринулся в толпу катающихся. Я упал всего два раза, но сбил с ног человек десять, опрокинул неизвестного толстяка на барьер и, сопровождаемый разными пожеланиями и комплиментами, усталый, довольный собой отправился снимать коньки». Действие рассказа происходит на Марсовом поле, где было построено железобетонное здание скейтинг-ринка. Вокруг площадки для катания немедленно расцвели рестораны, в которых даже официанты передвигались на роликах. Благовоспитанные горожане называли это сооружение «дворцом пьяноблудия» и возмущались тем, что под вывеской скейтинг-ринка вырос грандиозный ресторан для веселого времяпрепровождения с шампанским, отдельными кабинетами и торговлей до часу ночи.

Скейтинг-ринк мог привлекать Аркадия Тимофеевича и по другой причине — здесь устраивались чемпионаты по французской борьбе, которой он увлекался. Состязания проводились также в летнем саду «Фарс», в цирке Чинизелли.

…Гудит цирк Чинизелли. Аверченко и «свита» восседают в первом ряду. Лучшие места им предоставил Куприн — он сегодня сидит в жюри чемпионата по французской борьбе. Публика узнала писателя и скандирует: «Ку-прин!!! Ку-прин!!!» Затаив дыхание, все ждут выхода на арену борцов. Но арбитр — известный всей России «дядя Ваня» (Иван Лебедев) — тянет время. Увидев Аверченко, он кланяется ему лично. На арбитре русская поддевка, лакированные сапоги, поверх жилета массивная золотая цепочка с множеством брелоков. На голове у «Дяди Вани» студенческая фуражка — когда-то он учился в Петербургском университете.

Прекрасно поставленным голосом арбитр объявляет, что сегодня в первом отделении выступит Иван Поддубный. И вот под несмолкаемый крик атлет с мировой славой носит на плечах якорь весом в 25 пудов, на тех же плечах гнут железную балку и ломают телеграфный столб! Затем связывают друг с другом трех человек. Поддубный с удивительной легкостью подымает их вверх на вытянутой руке и носит вокруг арены. Затаив дыхание, Аверченко наблюдает за приготовлениями к следующему аттракциону: на лежащего Поддубного кладут доски и по ним проезжает автомобиль с пассажирами. Оркестр надрывается: «Эх, дубинушка, ухнем».

Под громкую музыку проходит и второе отделение — состязания по французской борьбе. После парада-алле борются атлеты, лица которых скрывают маски. «Красная маска», «Черная», «Инженер», «Металлист», «Красный полумесяц» — всё это интригует публику. По правилам, маску снимают в случае поражения атлета.

Зрители неистовствуют. Солидные буржуа рядом с Аверченко колотят кулаками по барьеру лож и кричат: «Неправильно!!» Их осыпанные бриллиантами супруги ведут себя не лучше.

Сам Аркадий Тимофеевич, даже увлекаясь чем-то, обычно вел себя сдержанно. Он всегда знал чувство меры и высмеивал любые проявления фанатизма. В скетче «Горе профессионала» (1912), изобилующем именами силачей Пахуты, Эмиля де Бена, Папа-Костоцуло, Ильяшенко, Фосса, он изобразил своеобразный моральный поединок едущих в одном купе писателя и известного борца. Последний, привыкший к всеобщему экзальтированному поклонению, удивляется, что его сосед совершенно им не интересуется.

«Чемпион мира искоса наблюдал за мной; потом не выдержал и, потрепав меня по плечу, сказал:

— Вы меня удивляете.

— Чем?

— Первый раз такого человека встречаю. Обыкновенно мы, борцы, несчастные люди. Стоит только какому-нибудь новому знакомому узнать о нашей профессии, как этот субъект считает своим долгом пощупать у нас на руках мускулы и потом завести длиннейший разговор о борцах, о физической силе, о каких-то самородных чудесных силачах, ломовиках из народа и о прочем таком. Он думает, что ни о чем другом мы разговаривать не можем <…> Вы, кажется, первый человек, который по-настоящему отнесся ко мне. Остальные же считают каким-то хорошим тоном говорить с человеком о том, что у того и так вот тут сидит <…> Прямо-таки вы первый человек такой особенный.

— Ну, — возразил я, улыбнувшись, — должна же моя профессия научить меня такту, чутью и оригинальности…

— А вы, простите, чем занимаетесь?

— Я — писатель.

— Неужели? Где же вы пишете?

— В журналах, газетах…»

После этого признания борец, забыв, как ему самому неприятны расспросы о профессиональной деятельности, начал засыпать писателя вопросами:

«— У меня в Лодзи был один знакомый писатель — Коля Вычегодзе. Может быть, знаете?

— Нет, не слыхал.

— Он тоже рассказы, стихи писал. Слушайте… вот скажите ваше мнение: здорово ведь писал Некрасов?

— Да, хорошо.

— Мне тоже нравится. А скажите, правда, что он драл своих крестьян и проигрывал их в карты?

— Ну, это так… сплетни.

— Вы и стихи пишете?

— Нет, не пишу…

— Труднее. Вот этот Коля Вычегодзе и стихи писал <…> А где сейчас Куприн?

— Не знаю, кажется, за границей.

— Слушайте, а вот Андреев… Что он хотел сказать своей Анатемой… Я, собственно, так и не понял.

Я устало взглянул на него. Нехотя промямлил:

— Вещь глубокая, философская…

— Тэ-эк-с, тэ-эк-с. А скажите, Горький что-нибудь теперь пишет? Вот ведь гремел когда-то. Не правда ли?

— Да, — подтвердил я. — Гремел. Они с Фоссом гремели. Слушайте, кстати, правда, что Фосс мог на плечах шестьдесят пудов выдержать?

Чемпион мира сразу осунулся и скучающе пожал плечами.

— Шестьдесят пудов, это можно выдержать.

— Слушайте, а где теперь Абс?

— Умер.

— Неужели? А Лурих где борется?

Чемпион ничего не ответил. Он мрачно встал и принялся укладывать вещи.

Это, вероятно, был первый случай, когда чемпион мира был побежден, был положен на обе лопатки мирным, слабым писателем».

О своем отношении к спорту Аркадий Аверченко высказался в анкете, заполненной им в 1914 году для популярного спортивного журнала «Геркулес»:

«Я люблю спорт во всех его видах, где преследуются исключительно цели физического развития. Сам в свое время очень занимался тренировкой гирями, но, к сожалению, теперешняя работа не позволяет мне продолжать это полезное и интересное удовольствие. Написал несколько рассказов из спортивной жизни.

К счастью, у нас теперь на спорт обратили надлежащее внимание и содействуют его развитию. В этом отношении очень много делает молодой журнал „Геркулес“, прекрасно руководимый И. В. Лебедевым — „Дядей Ваней“, которому, как самому ему, так и журналу от души желаю громадного и вполне заслуженного успеха».

В то время интерес к спорту и тяжелой атлетике был повальным — в одном Петербурге насчитывалось свыше 30 спортивных организаций. Есть сведения о том, что Аркадий Тимофеевич посещал общество физического развития «Санитас», открытое в 1912 году атлетом Людвигом Чаплинским на Троицкой улице, 15 (по этому адресу писатель в следующем году снимет квартиру). Атлетическим телосложением Аверченко наделил двух своих автобиографических литературных героев — Южакина («Экспедиция сатириконцев в Западную Европу») и Подходцева («Подходцев и двое других»). Первый, голодая в Париже, размышляет о том, чем бы подработать: «Я мог бы на какой-нибудь площади показать работу гирями…» Подходцев же, оголив руку, демонстрирует двуглавый мускул.

Не меньше, чем борьбой, Аверченко увлекался скачками. Аркадий Бухов вспоминал о совместном посещении ипподрома сатириконцами и «купринцами»: «Павильон на скачках. Пестро. Шумно. Толпа. Один из последних заездов. На скамейке, чтобы что-нибудь увидеть, стоим мы <…> Каждый переживает разное <…> Я молчу: уговорил Александра Ивановича поставить на другую лошадь, нагло расхвалил ее и теперь она идет, танцуя какую-то польку, совсем в хвосте. Но больше всех волнуется и горячится Александр Иванович. На его лице — тяжелейшая обида. Я знаю, что в эту минуту он ненавидит и меня, и лошадь и чувствует искреннее отчаяние, что промахнулся» (Бухов Арк. Александр Иванович // Эхо. 1924. 20 декабря).

Азартный Куприн заразил Аверченко еще одним увлечением — авиацией, познакомил его с летчиком-одесситом Сергеем Уточкиным. Один из первых русских авиаторов и одновременно поэт-футурист Василий Каменский и вовсе жил с Аркадием Тимофеевичем в одной квартире. Вот что он вспоминал о своем первом удачном полете: «Я вернулся домой, в Петербург, именинником, сразу влетел в комнату работавшего Аркадия Аверченко и ему первому поведал восторги. Аверченко прокричал „ура“, схватил с полки свою новую книгу рассказов, подписал: „От земного Аркадия — небесному Василию“, подарил с объятиями, и мы отправились в „Вену“ справить торжество. Едва чокнулись перед устрицами, подвалили сатириконцы: развеселый Алексей Радаков с бакенбардами Пушкина, долговязый черный Реми, европеец Яковлев, всегда всклоченный, „точно с постели сброшенный“ поэт В. Воинов, тихий, но острый, как шило, В. Князев и совсем тихий, флегматичный Саша Чёрный. Перед сном Аверченко прошептал: „В этот час все желают друг другу спокойной ночи. Ничего подобного, я прошу, в случае смертельного падения с аэроплана, черкнуть мне открытку с того света: не пожелают ли там подписаться на „Сатирикон““. Я обещал» (Каменский В. В. Степан Разин, Пушкин и Дантес. Художественная проза и мемуары. М., 1991).

В кругу друзей Аркадия Аверченко были не только авиаторы, но и заядлые шахматисты. Один из них — поэт Петр Потёмкин — занимал призовые места на соревнованиях, вел шахматный раздел в одном из петербургских журналов. Однажды Аверченко приехал проведать больного Корнфельда на дачу и подарил ему книгу Ж. Дюфрена «Руководство к изучению шахматной игры», на которой оставил дарственную надпись: «В дни принужденного лежания, да послужит сие руководство дорогому Михаилу Германовичу, как руководство к полному выздоровлению. Его толстый старый редактор Ave». В автобиографическом романе Аверченко «Шутка Мецената» воспроизведены остроумные реплики героев о шахматах, которые пестрят специальными терминами и понятиями (конь «делает королю и королеве „вилку“», «король открывается», «я вам дам вперед королеву», «желаете ли на квит без форы?»). Один из персонажей романа, Кузя, изрекает замечательный афоризм: «Шахматный ум… в обычной жизни дремлет».

Летом 1912 года внимание Аркадия Тимофеевича привлек огромный «Луна-Парк», открытый на территории петербургского Демидова сада. Наблюдая за теми, кто тратил деньги на «Чертовы колеса», «Американские горы», «Пьяные лестницы», «Мельницы любви», «Сомалийские деревни», Аверченко пришел к выводу, что «Луна-Парк — рай для дураков: все сделано для того, чтобы дураку было весело…» («Чертово колесо»). После событий 1917 года он будет сравнивать с аттракционами петербургского «Луна-Парка» события русской революции.

При «Луна-Парке» работал Новый Драматический театр, в котором с 1909 года играла возлюбленная писателя Александра Садовская. Он бывал на спектаклях с ее участием. Встречался он здесь и с шансонеткой Изой Кремер, своей приятельницей.

Музыку Аверченко любил всякую, в том числе и серьезную. В фельетоне «Публика» (1913) он рассказывал о концертах приезжей знаменитости — восьмилетнего ребенка-дирижера Вилли Ферреро. Свой первый концерт в российской столице мальчик дал в зале Дворянского собрания с симфоническим оркестром Мариинского театра. В программу выступления входили произведения Бетховена, Вагнера, Берлиоза. Успех был колоссальный. По городу начала ходить легенда, будто бы сам государь, однажды повстречав Вилли Ферреро и потрепав мальчишку по головке, высочайше напутствовал юного гения. Но в этот восторженный хор вторгались и голоса скептиков. А кто-то из особо недоверчивых пустил слух, будто на самом деле оркестром управляет вовсе не Вилли, а невидимый для зрителя взрослый капельмейстер. Эти сплетни Аверченко и пересказал:

«…я сидел в зале Дворянского собрания на красном бархатном диване и слушал концерт симфонического оркестра, которым дирижировал восьмилетний Вилли Ферреро. Я не стенограф, но память у меня хорошая… Поэтому постараюсь стенографически передать тот разговор, который велся сзади меня зрителями, тоже сидевшими на красных бархатных диванах.

— Слушайте, — спросил один господин своего знакомого, прослушав гениально проведенный гениальным дирижером „Танец Анитры“. — Чем вы это объясняете?

— Что?

— Да вот то, что он так замечательно дирижирует.

— Простой карлик.

— То есть, что вы этим хотите сказать?

— Говорю, что этот Ферреро — карлик. Ему, может быть, лет сорок. Его лет тридцать учили-учили, а теперь вот — выпустили».

Далее двое собеседников, раздражая Аверченко своей тупостью и цинизмом, продолжали строить догадки: мальчик под гипнозом; его специально мучили, чтобы он от страха развил в себе сверхспособности; в выступлении применяются последние завоевания оптической техники… Совершенно рассвирепев, Аверченко вмешался в разговор:

«— Эй, вы, господа! Все, что вы говорили, может быть, очень мило, но почему вам не предположить что-либо более простое, чем электрические провода и система зеркал…

— Именно?

— Именно, что мальчик — просто гениален!

— Ну, извините, — возразил старик — автор теории об истязании. — Вот именно, что это было бы слишком простое объяснение!»

Кроме симфонической музыки, писатель интересовался оперой. Он хорошо знал творчество Леонида Собинова, иногда гостил на даче профессора пения Ферии Джеральдони в Мустомяках.

Уважал Аверченко исполнителей народной городской песни и романсов Надежду Плевицкую, Марию Комарову, Александра Вертинского, Анну Степовую…

Плевицкая пройдет с ним через «врангелевское сидение», затем через Константинополь. В 1923 году Аркадий Бухов будет писать Аверченко: «Если ты увидишь Плевицкую — поклонись ей от меня. Она очень милый человек».

Комарова в эмиграции будет обращаться к Аверченко с просьбами похлопотать за нее и организовать ее выступления в Праге.

Вертинский будет поддерживать с Аркадием Тимофеевичем приятельские отношения в Севастополе 1919–1920 годов и вспомнит о нем в своих мемуарах «Дорогой длинною».

Наконец, Степовая тоже запомнится всем прошедшим через Гражданскую войну. Максимилиан Волошин напишет, что Анна Степовая «прекрасно пела популярную в те времена песенку: „Ботиночки“. Под эту песенку, сделанную с большим вкусом, сдавались красным один за другим все южные города: Харьков, Ростов, Одесса». В эмиграции певица будет служить в труппе берлинского театра-кабаре «Карусель» и ее очень невзлюбит актриса Раиса Раич — последняя любовь Аверченко.

Итак, у Аркадия Аверченко было множество увлечений: путешествия, шахматы, авиация, спорт, музыка. Им он отдавался всей душой, о них писал, но до настоящего пафоса, как иронически заметил В. И. Ленин, писатель поднимался лишь тогда, когда говорил о еде. С мнением Ленина не поспоришь, ведь Аркадий Аверченко часто повторял: «Для меня ресторан — мой дом». Ради вкусного ужина в компании добрых приятелей он мог пренебречь многим, ибо был гурманом. По многочисленным свидетельствам, к приему пищи писатель относился как к священнодействию. «Любо смотреть было, как он ест, отдаваясь процессу чревоугодия и порой зажмуривая глаза», — писал Н. Н. Брешко-Брешковский. Филологами давно доказано, что в отечественной литературе XX столетия никто так не поэтизировал еду, как Аверченко и Булгаков! (В этом они стали продолжателями Н. В. Гоголя.)

Разве не завораживает хотя бы этот (один из многих) гурманский текст:

«Пять лет тому назад <…> заказал я у „Альбера“ навагу, фрит и бифштекс по-гамбургски. Наваги было 4 штуки, — крупная, зажаренная в сухариках, на масле, господа! Понимаете, на сливочном масле, господа. На масле! С одной стороны лежал пышный ворох поджаренной на фритюре петрушки, с другой — половина лимона. Знаете, этакий лимон ярко-желтого цвета и в разрезе посветлее, кисленький такой разрез… Только взять его в руку и подавить над рыбиной <…> Отделив куски наваги, причем, знаете ли, кожица была поджарена, хрупкая этакая и вся в сухарях… в сухарях, — я наливал рюмку водки и только тогда выдавливал тонкую струю лимонного сока на кусок рыбы… И я сверху прикладывал немного петрушки — о, для аромата только, исключительно для аромата, — выпивал рюмку и сразу кусок этой рыбки — гам! А булка-то, знаете, мягкая, французская этакая, и ешь ее, ешь, пышную с этой рыбкой» («Поэма о голодном человеке»). Эти строки написаны в 1920 году в Севастополе, когда воспоминания об исчезнувшей еде были особенно яркими и вдохновляли писателя на создание поистине поэтических описаний застолий.

Об отношении Аверченко к еде красноречиво свидетельствует один случай, описанный Зозулей. Обедали они как-то вдвоем в ресторане «Медведь». Пили водку и вино, было множество разных закусок. Потом подали какой-то очень изысканный суп, приготовленный по сложному рецепту. В нем было тесто, которое нужно было съесть после супа, полив уксусом. Зозуля, не придав этому значения, все тесто съел сразу. Аверченко, увидев это, обомлел.

— Что вы сделали! — шутливо и одновременно огорченно спросил он. — Ведь не полагается… Это совсем не то… Ведь мне-то все равно… Я о вас мнения не изменю… Но… понимаете…

Они продолжали обедать и весело беседовать, но Зозуля почувствовал, что в глазах Аверченко он что-то потерял…

Рестораны — отдельная тема биографии писателя. Если кто-нибудь когда-нибудь станет составлять карту «Петербург Аверченко», то на ней будут преобладать координаты ресторанов! «Вилла Родэ», «Принц Альберт», «Медведь», «Фелисьен», «Пивато», ресторан гостиницы «Московская»… В каждом из них на стене около телефонного аппарата был нацарапан номер Аверченко. Его записывали на всякий случай друзья, которым часто приходило в голову вызвать Аркадия Тимофеевича, если подбиралась подходящая компания.

Однако слава заведения, в котором Аверченко был «магнитом», по праву будет принадлежать только знаменитому ресторану литературной богемы «Вена»! Он был открыт 31 мая 1903 года в бельэтаже на углу улиц Гоголя, 13 (Малой Морской) и Гороховой, 8. Владелец — Иван Сергеевич Соколов — пригласил на освящение самого Иоанна Кронштадтского!

Распорядок дня в «Вене» был такой: открытие ровно в полдень одновременно с выстрелом «петропавловской» пушки. До 15 часов подавали завтрак, после чего до 18 часов — обеды. Затем ресторан затихал, посетители разъезжались по театрам, концертам, редакциям, но к 23 часам возвращались. К полуночи столик достать уже было нельзя. Жизнь кипела до трех часов утра. Принципиально не было музыки, что позволяло спокойно общаться. По воспоминаниям современников, уходили из «Вены» неохотно. Все медлили. Только настойчивые просьбы самого Соколова заставляли посетителей подыматься с насиженных мест.

В меню были представлены русская, украинская, грузинская и другие национальные кухни. Многие блюда имели фирменное «Венское» качество («Венский пунш» со льдом, сосиски…). Весной подавали популярный коктейль «Майтранк»: белое вино в зеленоватых бокалах, на поверхности которого плавали листочки петрушки. Посетители имели право фантазировать, предлагать свои особые рецепты салатов, супов, мясных блюд. Изыски кухни «Вены» вызывали стихотворные восторги, к примеру, Александра Куприна, который посвятил «венскому» хозяину следующие строки:

Известный гастроном, наш друг Иван Сергеев,

Губитель птичьих душ, убийца многих мяс,

Всех православных друг, но друг и иудеев

В заботах кухонных ты с головой увяз.

Случалося, над залой вскользь пореяв,

Он иногда кормил так изобильно нас,

Как женский монастырь не кормит архиреев,

И даже критиков кормил ты про запас!

Сконгломерировав актеров и поэтов,

Художников, певцов и прочих темных лиц,

Поистине собрал музей ты раритетов.

От имени мужчин, от дам и от девиц

Богема шлет тебе шестьсот и шесть приветов…

Нет… «Вена» все-таки столица из столиц!

В окрестностях ресторана располагалось множество редакций («Сатирикона» в том числе), поэтому в неформальной обстановке в «Вене» можно было увидеть всех тех, кто задавал тон в тогдашней литературе, музыке, театре, журналистике. Предприимчивый Соколов в рекламных объявлениях упирал именно на то, что любому посетителю гарантирована здесь «встреча с писателями и артистами». Вот как выглядела реклама «Вены» в «Сатириконе»:

              ГДЕ БЫВАЮТ АРТИСТЫ И ПИСАТЕЛИ

              ЗА ЗАВТРАКОМ, ОБЕДОМ И УЖИНОМ?

                             В ресторане «Вена»

       улица Гоголя, 21. Телефоны 477–35, 29–65 и 182–22

     Комфортабельные кабинеты Торговля до 3-х часов ночи

Илья Василевский (He-Буква) говорил, что «будущий историк отметит особый „Венский период“ русской литературы». Поэт-сатириконец Евгений Пяткин даже взял себе псевдоним «Венский» в честь этого ресторана. Здесь бывали Блок, Горький, Маяковский, Андреев, Тэффи, Алексей Толстой, Арцыбашев, Северянин, Городецкий… С ними соседствовали Шаляпин, Собинов, «премьер» Александринки Николай Ходотов. Аборигеном ресторана был Куприн, который пировал здесь с «коноводом литературной богемы» Петром Манычем, Коты-левым, Жакомино, Иваном Заикиным, Сергеем Уточкиным. В 1910-е годы по Петербургу даже ходила эпиграмма:

Ах, в «Вене» множество закусок и вина.

Вторая родина она для Куприна…

Аверченко до 1913 года жил через дом от «Вены» — в меблированных комнатах по улице Гоголя, 9. Он приходил в ресторан вечером, зачастую сбегая из дома от докучливых графоманов, газетчиков и поклонниц. Однако они поджидали его у входа и немедленно на него набрасывались.

Предприимчивый И. С..Соколов придумал для посетителей ресторана определенный ритуал: каждый должен был время от времени оставлять либо свой автограф, либо шарж, карикатуру, четверостишие, несколько тактов из новой песни или романса. Все это богатство поступало отнюдь не в «фонды», а с большим вкусом развешивалось на стенах всех четырех залов «Вены», образуя таким образом настоящий литературно-художественный музей, чьи «экспонаты» почти всегда были талантливой импровизацией… Так и сложились своеобразные «венские» афоризмы, которые были написаны на висевших в ресторане плакатах:

«Быть причастным к литературе и не побывать в „Вене“ — все равно, что быть в Риме и не видеть Папы Римского»;

«Ни в редакции, ни в конторе, ни на квартире не переговоришь так с нужным человеком, не отдохнешь так, как в „Вене“»;

«Если ты трубочист — то лезь на крышу, если пожарный — то стой на каланче, а если литератор или журналист — ступай в „Вену“»;

«Кто не пил вина, не любил женщин и не бывал в „Вене“, тот так дураком и умрет» и др.

Был среди них и афоризм Аверченко: «Утверждаю: тот, кто взамен „Вены“ захочет открыть себе „Артерию“ — будет глуп и безграмотен».

Эти высказывания в 1913 году были выпущены в виде набора открыток «Экспромты и наброски гостей „Вены“». В том же году Соколов решил издать иллюстрированный рекламный альбом «Десятилетие ресторана „Вена“. Литературно-художественный сборник». Книга вышла на мелованной бумаге формата in folio со множеством фотографий и факсимильно воспроизведенных автографов гостей ресторана, с их воспоминаниями и отзывами о встречах, шутками, посвящениями, каламбурами, эпиграммами и карикатурами на постоянных посетителей. Одна из ее главок, написанная Петром Пильским, называлась кратко — «А. Т. Аверченко». Вот она:

«Аверченко — магнит „Вены“. Где Аверченко — там хохот, грохот, веселье, озорства и компания.

Юморист живет рядом с „Веной“, всего только через дом, и не было того дня, чтобы он не зашел в ресторан.

Сатириконцы напрасно ищут днем своего „батьку“, трещат в телефон, рыщут на извозчиках и моторах, из редакции в контору, в типографию, в театр, на квартиру.

Где он пропадает — неизвестно.

Но вечером Аверченко найти — штука нехитрая. По простоте души, как медведь, он ходит одной тропой, и всегда по вечерам его можно поймать в „Вене“. Тут он не увильнет ни от начинающего сатирика, ни от ловкого издателя, ни от южанина-антрепренера, и сатириконского батьку можно брать простыми руками.

Иногда русский Твен приходит один. Тогда его со всех сторон облипают, как мухи, не сатириконцы, его верноподданные, а просто беллетристы, поэты, артисты и художники.

Но большей частью он является во главе шумной, остроумной, грохочущей компании сатириконцев.

Тут — поэт людского безобразия, человеческой пошлости и пакости — высокий, тонкий, сдержанный Ре-ми; шумный, гремящий „коновод“ „галчонка“ Радаков, вечно веселый, всегда остроумный, всегда жизнерадостный… <…>

Сатирическая компания сразу занимает три-четыре столика, и немедленно же начинается несмолкаемый „дебош“. Остроты, эпиграммы, каламбуры сыпятся, как из громадного мешка. Одно пустяшное замечание, движение рукой, поза — все дает им тему для остроумия — легкого, свободного, ненатянутого.

Стихами сатириконцы говорят, как прозой.

Кто-то уронил часы под стол, поднял их и стал рассматривать. Красный серьезно дает рифмованный совет:

Теперь излишни ох и ах.

Но и дурак ведь каждый ведает:

Стоять возможно на часах,

Но наступать на них не следует.

Князев сообщает, что на днях у него выходит книга о народной поэзии — частушке[34].

Батька благодушно поощряет:

Твое творенье, милый друг,

Достойно всяких восхищений,

Недаром все кричат вокруг,

Что это целый воз хищений.

Шум вокруг столика стоит невообразимый. Голос Радакова слышен чуть ли не до выхода.

Художники, между тем, в балагурстве и празднословии обсуждают темы и рисунки для следующего номера, поэты и прозаики выслушивают „проказы“ батьки… Совершенно незаметно, шутя, составляется номер. Каждый знает, что ему нужно подготовить к четвергу.

Красный вскользь сообщает о том, что едет в Харьков в кабаре „Голубой Глаз“.

Батька высказывает соображение:

— Значит, харьковцы увидят бревно в своем „глазу“…

И оба чокаются ликером.

Прибывает публика после спектаклей. Разговор в зале становится общим. Остроты и экспромты летят из угла в угол и покрываются дружным хохотом.

Декадентский поэт читает свои новые стихи и заканчивает:

Мои стихи уйдут в века…

Сатириконский батька и тут добродушно кивает головой, но поправляет декадента-приятеля:

Твои стихи уйдут в века, —

Сказал ты это молодецки.

Но эти самые „W. К.“

Пиши ты все же по-немецки[35].

В интимном кружке на участников иногда нападает „стих“ Козьмы Пруткова, и тогда сверкают оригинальные афоризмы и блестки остроумия, на что особенно щедр сатириконский батька.

Храни заветы старины —

Носи со штрипками штаны… —

советует он В. К-ву, сидящему в слишком коротких брюках.

Дает общее наставление, смеется глазами, но, как истый хохол-юморист, имея совершенно серьезное лицо:

Когда тебе безмерно любы

Литавры, лавры и почет —

Ты вынь глаза, возьми их в зубы

И плавно двигайся вперед…

Вася Регинин сентенциозно замечает:

Наплюй на жизнь слепых кротов,

Люби изломы линий,

Люби игру живых цветов,

А между ними „Синий“[36]…

Гасят люстры и лампионы, но никто еще не хочет уходить по домам. Все медлят. Нужны усиленные просьбы самого Ивана Сергеевича, и только напоминание о том, что официанты устали и барышни за буфетом падают от усталости, заставляют юмористов, беллетристов и поэтов подняться с насиженных мест.

На дворе бурлит вьюга. За снегом холодно мигают фонари. Несколько извозчиков и моторов нагружаются к Ходотову. Богема собирается куда-то на Фонтанку в чайную варить свежую уху с поплавка, остальные мирно разъезжаются по домам.

Сатириконцы с несмолкаемым хохотом провожают своего батьку до его подъезда и садятся в моторы» (Ирошников Ю. «Сконгломерировав актеров и поэтов…» (Ресторан «Вена»: из истории российской литературной богемы начала века) // Вопросы литературы. 1993. № 5).

Забавный эпизод из «венской» жизни вспоминал литератор Е. И. Вашков в рукописи «Литературные брызги», до сих пор не опубликованной[37]. Однажды разговор в компании перешел на тему, что легче писать — стихи или прозу. Поспорили Аверченко и поэт Александр Рославлев, колоссального роста и колоссальной же толщины человек, который часто повторял: «Я в литературу животом пройду».

— Прозу каждый отходник может писать! — заявил Рославлев.

— А стихи, — продолжил Аверченко, — даже Рославлев! Подумаешь, трудность какая — сочинять рифмованную дребедень!

— Попробуй, сочини!

— Изволь!

Аверченко тут же на скатерти написал: «Возле сена спит собака, утомленная от дел, стережет его, однако, чтобы Рославлев не съел!» Все засмеялись, а Рославлев, пощипывая козлиную бородку, произнес:

— Глупо! Да это стихотворение и не кончено. Конец вот такой. «А Аверченко во мраке точно уж пополз под стог, к удивлению собаки слопал сена целый клок!»

— Вы, так называемые поэты, — продолжил Аверченко, — напоминаете мне простых наборщиков, только в кассе перед вами лежат не отдельные буквы, а готовые, захватанные многочисленными руками рифмы. Написал, например, «стол», и уже пальцы тянутся к готовому «пол», «весна» — «луна». В стихах должна быть виртуозность… Вот я вам сейчас задам рифму, так вы у меня зачихаете! Предлагаю гонорар — за каждую строчку — рюмку коньяку… Только я уверен, никто из вас и не понюхает этого коньяку…

— Ну, говори, — нетерпеливо перебил Рославлев, которому очень хотелось доказать свою виртуозность.

— Ну-с! Приготовляйтесь чихать, — произнес Аверченко, — вот вам слово — «прихоть».

— Чепуха! — уверенно сказал Рославлев. — Сейчас будет готово, а ты готовь коньяк.

Все наклонились над листами бумаги, придумывая рифмы.

— Есть! — весело воскликнул Рославлев и прочел:

У Кузьмы такая прихоть,

Если он напьется пьян,

То начнет по шее «быхать»

Всех своих односельчан.

Все с большим изумлением взглянули на торжествующего автора.

— А что же это за такое слово «быхать»? — спросил Аверченко. — Это, собственно, на каком же языке?

— Как на каком? — в свою очередь удивился Рославлев. — Конечно, на русском! Ты не слыхал такого слова?

— Не слыхал! И уверен, что никто не слыхал… Нет такого слова.

— Есть! — уверенно отрезал Рославлев. — Если ты не знаешь, то это еще ничего не значит! Мало ли ты чего не знаешь, ты вот, например, алгебры не знаешь, а алгебра все-таки существует! Открой словарь Даля, и ты там это слово найдешь.

— Нет там такого слова!

— Есть! Я тебе могу доказать…

— Врешь! Я тебе докажу, что врешь. Пиши сейчас же записку своей жене, чтобы она отдала словарь — я за свой счет пошлю швейцара на извозчике взад и вперед. Если там такое слово есть, я вместо одной рюмки за строчку плачу по десяти! Пиши!

Рославлев замялся.

— Пиши! — настаивал Аверченко. — Или сознавайся, что это слово ты тут же сочинил.

Рославлеву ничего иного не оставалось, как сознаться, что такого слова действительно нет.

В другой раз Аркадий Тимофеевич публично объявил в «Вене», что подарит бутылку шампанского тому, кто подберет наиболее удачную рифму к его фамилии. Молодой писатель Лев Никулин, придя домой, набросал:

Ты поди уверь щенка, что

Мешает он Аверченко.

Однако эти строки ему самому показались не особенно удачными, и он так и не показал их Аверченко. Уже после революции Никулин как-то встретил Маяковского. Они разговорились, стали вспоминать былые дни, «Новый Сатирикон», и тогда Никулин продекламировал своего «щенка»… Маяковский поморщился и сказал:

— Плохо.

— Потому что «щ»? — спросил Никулин.

— Нет, потому что мягкий знак, — отшутился поэт.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.