Глава 7 Мила
Глава 7
Мила
Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, Преодолеть пространство и простор. Нам Сталин дал стальные руки-крылья, А вместо сердца — пламенный мотор.
Марш авиаторов. 1937 год
Мила быстро набирала вес, однако нога ее оставалась изуродованной туберкулезом. В Даниловском монастыре, где она провела полгода, нашлись красочные американские комиксы для детей, и девочка с жадностью бросилась их рассматривать. Ей было уже десять. И она выжила.
В январе 1945-го Милу перевели в Салтыковский детский дом под Москвой, а весной оттуда ее послали в санаторный детский дом в Малаховке. Там она стала по-настоящему выздоравливать. Правда, живот у нее все еще был раздут, «он торчал дальше ее носа», — вспоминает Ленина, и она прихрамывала, но никогда не унывала, весело распевала песни и прыгала во дворе через скакалочку. Мила вошла в группу ребят, которые наблюдали за распределением пищи — они приходили в кухню и следили, чтобы повар, вскрывая большие банки с американской тушенкой, всю ее, до последнего кусочка, выкладывал в кастрюлю, где варились щи для детей. Несмотря на прекрасные американские продукты, голод оставил в душе Милы неизгладимый след. «Память о голоде, пережитом в детстве, преследует тебя всю жизнь, — сказала она мне. — И никогда не чувствуешь себя полностью сытой».
И все же, принадлежа к поколению детей, переживших голод, «чистку» и войну, Людмила и Ленина могли считать себя счастливыми. Они уцелели и нашли друг друга. Возможно, именно поэтому трагический жизненный опыт, который нам кажется невероятно тяжелым, не так уж сильно повлиял на сестер. Мила выжила, когда рядом с ней один за другим умирали малыши из Испании; Ленина нашла Людмилу, хотя тысячам братьев и сестер так и не суждено было увидеться вновь. Одного этого было достаточно, чтобы радоваться жизни.
Но, несомненно, девочки смогли выжить и благодаря природной гибкости детской психики, их умению жить одним днем. Ребенка не отягощают взрослые проблемы; не задумываясь о прошлом и будущем, он целиком погружен в сегодняшний день с его впечатлениями и переживаниями, что надежно ограждает от отчаянья и уныния. Во всяком случае, Людмиле безусловно помогало отсутствие воспоминаний о прошлом, сохранившемся лишь в отрывочных смутных образах раннего детства; девочке легче было пережить жестокие реалии тюрьмы и детского дома — ведь ей не с чем было сравнивать свою нынешнюю жизнь. Вкусное какао «Херши» и сытная тушенка помогли ей выздороветь и окрепнуть, и она безмятежно воспринимала мир таким, какой он есть.
Вскоре после возвращения Людмилы из Соликамска в квартиру Бибиковых на Таганской площади заглянул племянник жены дяди Якова, Александр Васин. Оказавшаяся дома Ленина застенчиво поздоровалась со своим дальним родственником. Александр, или Саша, был цветущим, красивым парнем с неотразимой улыбкой и громким, заразительным смехом. Ему необыкновенно шла светло-зеленая форма капитана танковых войск с блестящими погонами.
Они виделись однажды в 1937-м — вскоре после ареста отца Ленина приезжала в Москву. Саша шутливо заметил, какой хорошенькой стала его кузина, и предложил показать ей метро. Когда они спускались на эскалаторе, он, все так же весело подтрунивая над Лениной, сказал, что с удовольствием взял бы ее в жены. Через несколько дней состоялось их первое свидание в Краснопресненском парке, недалеко от зоопарка. Там он пригласил ее в кафе — это было с Лениной впервые в жизни. По невероятному совпадению, когда через тридцать шесть лет Саша скоропостижно скончался от сердечного приступа, коллеги устроили ему поминки в том же самом кафе.
Короткий Сашин отпуск заканчивался, пролетели две недели ухаживаний, нужно было возвращаться в свою часть. Перед отъездом он сделал Ленине предложение, и она его приняла.
Капитан Александр Васин. 1942 год. Вскоре после того, как он сделал Ленине предложение, его машина подорвалась на мине недалеко от Смоленска. Ему ампутировали ногу обычной пилой.
Тремя днями позже Сашина машина подорвалась на противотанковой мине, на передовой линии фронта западнее Смоленска. Осколком ему разворотило ногу, и ее пришлось ампутировать до самого колена. В полевых условиях это сделали обыкновенной пилой, после чего Сашу переправили в большой военный госпиталь в Иваново, откуда он прислал Ленине странное письмо. Он писал своей невесте, что горел в танке и сильно изуродован и что ей лучше найти себе другого мужа. Ленина бросилась за помощью к дяде Якову. Яков устроил ей полет в Иваново на американском «дугласе» и предупредил экипаж, что им придется везти в Москву раненого. Ленина нашла тот госпиталь и увидела во дворе Сашу, опирающегося на костыль. Он вовсе не был обожжен, но потерял ногу. Оба вернулись в Москву и через три месяца поженились. Ей было девятнадцать, ему двадцать шесть. Странно, что после почти сорокалетней супружеской жизни Ленина не может вспомнить, какой именно ноги он лишился.
Я помню Сашу, этого обаятельного красавца с твердым характером и положительного во всех отношениях. Он был типично советским человеком, простосердечным, веселым и не терявшим оптимизма, даже когда сталкивался, как и многие другие, с некомпетентностью или грубостью бюрократов.
Думаю, Саша и его юная свояченица Людмила были очень разными людьми. Она отличалась необыкновенной целеустремленностью и бескомпромиссностью, всегда пыталась изменить жизнь к лучшему. Он же удовлетворялся простыми вещами: уважением друзей и коллег, своей маленькой квартиркой, дачей, которую построил собственными руками из ворованных досок и кирпичей. И всегда сознавал свое мужское обаяние. Казалось, он считал своим долгом приласкать женщин, которых война оставила одинокими. Но при этом он ни разу не дал повода очень ревнивой Ленине заподозрить его в измене. «Может, он и не был верным мужем, но я никогда ничего не знала», — не скрывая одобрения, говорит Ленина.
В последние месяцы Великой Отечественной войны Москва была близка к истощению. Красная армия сражалась уже далеко на западе, в Восточной Пруссии, стремясь опередить союзников и первой ворваться в Берлин. А в глубоком тылу, в городах и селах, опустошенных войной, женщины и дети вели непрерывную войну с голодом и холодом, с тревогой ожидая весточек с фронта, особенно теперь, когда победа была уже так близко.
На улицах Москвы, заполненных людьми в военной форме, по вечерам было темно — электричество, как и многое другое, нормировалось. Все с нетерпением ждали конца войны и думали только о том, как выжить, и не задумывались о будущем. Дни проходили в хлопотах, где и как отоварить продовольственные карточки с их мизерными нормами на все продукты. Варвара с дочерью часами выстаивали на улице в длинных очередях, надеясь, что подвезут продукты. Ленина выпрашивала в родильном доме хоть немного молока для своей вечно голодной сестренки. По вечерам они с Сашей усаживались у репродуктора — черной «тарелки» — и с гордостью слушали сообщения о том, что Красной армией взят еще один немецкий город. Ленина, в отличие от многих своих подруг по работе на Ходынском аэродроме, была счастлива — ведь ее Саша остался жив. Бабушка Софья отдала молодоженам свою комнату в подвале дореволюционного особняка на улице Герцена. Она была очень маленькой, а утопленные в толстой стене окна пропускали мало света, но зато у Ленины впервые с детства появился собственный дом, и она всеми силами старалась сделать его уютным.
Кухня стала ее царством, а еда — мерилом любви к мужу. Спустя много лет с тех пор как она научилась готовить еду на маленькой плитке в квартире на улице Герцена, я сижу в кухне моей тетки на Фрунзенской набережной, и она угощает меня теми же блюдами, которые когда-то стряпала для Саши, — кислыми щами, гороховым супом, котлетами и жареной картошкой. Пока я ем, она ревниво следит за мной, пытаясь понять, оценил ли я ее кулинарные способности. Ленина, как и моя мама, не представляет себе счастья без вкусной и сытной еды.
В конце 1945 года — Людмиле вот-вот должно было исполниться одиннадцать лет — ее сочли достаточно здоровой, чтобы выписать из детского дома в Малаховке. Но в однокомнатной квартирке Ленины было слишком тесно. Она уже ожидала первенца, а в кухне на раскладушке ночевала сестра Саши Тамара. Ленина позвонила своей тетке Варваре, но та тоже отказалась принять Людмилу. «Еще одна попрошайка», — ответила она мужу, когда он спросил, кто звонит. Тогда Людмила вернулась в детский дом в Салтыковке, в восемнадцати километрах от Москвы.
Салтыковка — симпатичное, тихое местечко. Однажды летом 1988 года мы с мамой решили туда съездить. Сели на электричку на Курском вокзале, как в детстве не раз делала мама. Когда поезд с грохотом умчался вдаль, мы остались на узкой бетонной платформе, и воцарившуюся тишину нарушали лишь пенье птиц и отдаленный гул машин на шоссе.
«Ничего не изменилось», — заметила мама, когда мы шли с ней, взявшись за руки, по пыльной улице поселка, вдоль которой стояли старые деревянные дома выцветшего зеленого и желтого цвета. Впереди виднелись высокие ворота детского дома. Покосившийся штакетник окружал его небольшую территорию, где строения прятались среди пышно разросшихся кустов жасмина и зарослей подсолнухов. Сразу за детским домом, где моя мама провела бо?льшую часть своего детства, начинался лес.
Сейчас здесь было тихо и пусто — ребят отправили на лето в пионерлагерь. Как всегда в таких местах, в отсутствие детворы острее ощущается грусть, заброшенность и горечь сиротства.
И все-таки в Салтыковке Мила была счастливее, чем где бы то ни было. Здесь она впервые пошла в обычную школу, которую очень полюбила. Пристрастившись к чтению за годы вынужденного безделья в больнице, она жадно набрасывалась на книги из местной библиотеки. Учительницы были педагогами старой школы и стремились вырастить из детей грамотных людей, привить им любовь к сочинениям Пушкина. По воскресеньям приезжали шефы — военные, на больших армейских грузовиках они отвозили детей в свою часть и показывали им фильмы.
Мила помнит, как она сидела на коленях у деревенской женщины, которая топила баню в детском доме, и та часами вычесывала из ее волос вшей. А одна из воспитательниц, Мария Николаевна Харламова, в свое свободное время занималась с Людмилой дополнительно литературой и историей. Когда мы постучали в дверь ее дома, Мария Николаевна сразу узнала мою маму и заплакала.
— Милочка! Неужели это ты? — повторяла она, не размыкая объятий.
Мария Николаевна захлопотала, напоила нас чаем с домашним вареньем, а потом нашла в старых бумагах конверт, где хранились вырезки из местной газеты: в одной сообщалось, что Людмила поступила в МГУ, в другой — что закончила его с красным дипломом.
— Я так тобой гордилась! — прошептала она, глядя на свою блестящую ученицу с удовлетворением старой матери. — Я гордилась всеми своими учениками!
В то время, когда Мила еще оставалась в Салтыковке, ей вновь пришлось провести несколько месяцев в Боткинской больнице, где ей сделали сложную операцию на бедре и на голени. Из-за перенесенного в детстве туберкулеза правая нога у девочки стала короче другой на шестнадцать сантиметров, и, когда ей исполнилось пятнадцать, хирурги сочли возможным рассечь кость и растянуть ее под нагрузкой.
Один из редких снимков Людмилы в детском доме в Салтыковке. 1949 год. Между двумя операциями на поврежденной туберкулезом ноге в Боткинской больнице.
Вернувшись после гнетущей больничной тишины в шумную Салтыковку, Людмила с азартом окунулась в активную школьную жизнь и в разные игры. Она всегда была заводилой, настоящей пионерской активисткой, и на ее белой рубашке ярко сиял пионерский значок. «Нам Сталин дал стальные руки-крылья, а вместо сердца — пламенный мотор», — пели в те годы, и, несмотря на свою искалеченную ногу, Мила стремилась соответствовать идеалу.
Милу всегда отличали прямолинейность и независимость мышления — черты характера, которые даже в школе проявлять было небезопасно. Однажды, вскоре после окончания войны, учительница прочла ребятам передовицу «Пионерской правды», не избежав антиамериканской риторики. Мила подняла руку и спросила: «А разве американцы не помогали нам во время войны?»
Учительница испугалась и немедленно отправила Милу к старшей пионервожатой, которая срочно созвала сбор отряда. Послушно собравшиеся одноклассники заявили, что Мила должна заняться своим политическим образованием, и вынесли ей порицание. Не в последний раз в жизни Мила предстала перед подобным лицемерным судом.
Уже тогда в ее маленьком искалеченном теле жила неукротимая воля. Позднее она писала своему будущему мужу, моему отцу, что не хочет идти на уступки и не хочет принимать реалии советской жизни. «Я хочу, чтобы жизнь на деле доказала мне силу моих принципов, — писала она. — Хочу, хочу, хочу!» В обществе, где большинство ее современников думали только о том, как бы прожить, и довольствовались малым, Мила стремилась вырваться вперед и была убеждена, что добьется этого благодаря своей воле и характеру. Поэт Евгений Евтушенко сардонически назвал тех, кто строил свою жизнь в советском обществе с помощью миллионов маленьких компромиссов, «товарищ Компромисс Компромиссович». Мила к ним не принадлежала.
Хромота не помешала Миле стать чемпионом своего класса по прыжкам через веревочку. В Салтыковке по ее предложению проводили ежедневный осмотр детей на предмет вшивости, она устраивала туристические походы и экскурсии, разучивание новых песен и соревнования по прыгалкам. Приезжая к сестре на улицу Герцена, она сразу бросалась во двор соревноваться с ребятами — «кто кого перепрыгает», чертила мелом на тротуаре классики. И почти всегда в этих играх побеждала, один раз даже со сломанной рукой в гипсе.
?
Девятого мая 1945 года по радио торжественно сообщили о великой победе. Ленина услышала это на заводе «Динамо» и испытала чувство невероятного облегчения и глубокую усталость. Однажды по Садовому кольцу вели пленных немцев, и Ленина вышла на улицу Герцена, туда, где она пересекается с Садовым, чтобы собственными глазами увидеть поверженного противника. Собравшиеся толпы людей в полном молчании смотрели на проходившие мимо колонны немецких пленников с замкнутыми лицами, она помнит сильный запах их кожаных ботинок и ремней. За военнопленными следовали поливальные машины, демонстративно смывая потоками воды следы фашистов. Даже один из десяти не вернулся на родину.
Яков с семьей переехал в более просторную и современную квартиру. Из командировки в Германию, целью которой было демонтировать немецкие ракетные лаборатории и доставить оборудование в конструкторское бюро Лавочкина, он своим ходом пригнал в Москву трофейный «мерседес». Это был огромный, сверкающий черным лаком автомобиль, знак высокого положения. Яков разъезжал в нем по Москве сам и приглашал покататься девушек; в конце концов об этом стало известно Варваре, и она закатила ему страшную сцену ревности. Тем временем Яков получил новое назначение — пост руководителя советской ракетной программы, которая находилась в стадии становления и для выполнения которой предполагалось использовать пленных немецких специалистов. Этот пост открыл для всей семьи особые привилегии, но они не спешили делиться ими со своими бедными родственниками. Ленина и Людмила еще долго после войны жили очень скромно, даже бедно. В этой серой будничной жизни яркими пятнами вспыхивали военные парады и многолюдные демонстрации с красными знаменами и лозунгами, и призывами, которые неслись из громкоговорителей, — тогда люди испытывали огромную гордость за достижения Родины. Всякий раз, когда Ленина с Сашей, чью грудь украшали орденские колодки, выходила погулять с новорожденной дочкой Надей, она надеялась, что уж для этой крошки детство будет счастливым.
?
Согласно официальному приговору, который получил Борис Бибиков — «десять лет без права переписки», — его должны были освободить в июне 1947 года. Хотя шансы, что он пережил лагерь и войну, были слишком малы, Ленина продолжала надеяться на его возвращение.
Даже после всего, что они пережили, семья Бибиковых сохраняла наивную веру в справедливость и порядочность советской системы. Подобно десяткам миллионов других родственников репрессированных, они считали, что именно их близкие оказались жертвами какой-то ужасной ошибки. Исполненная непоколебимой уверенности в том, что справедливость в конце концов восторжествует, мать Бориса, Софья Наумовна, постоянно отправляла на имя министра внутренних дел запросы о судьбе своего сына. В течение многих лет ее письма оставались без ответа, однако это не поколебало ее веру. Но вот наступил срок освобождения Бориса, а известий все не было.
Ленина (слева) с подругой. Москва. Конец 40-х.
Зимой 1948 года Ленине, которая вынашивала второго ребенка, пришлось уехать в калужскую деревню, где жила мать Саши, Прасковья. Там было много молока, и на время родов можно было оставить маленькую Надю на попечение соседок. Саша учился в юридическом институте и вынужден был остаться в Москве. Но каждую субботу он садился в поезд со своим стареньким велосипедом, который чинил собственноручно, ехал на нем (это с протезом!) от Калуги до деревни, проводил с семьей один день и в воскресенье вечером возвращался на велосипеде обратно, чтобы успеть на московский поезд.
Однажды Саша привез в деревню письмо со штемпелем «Карлаг» — без конверта, свернутое треугольником — такие приходили от солдат с фронта. Письмо было от Марфы. Она писала, что прошлой весной ее освободили, что живет она рядом с лагерем «под административным надзором» и что у нее родился мальчик по имени Виктор. Его отец — священник из их лагеря, которому она спасла жизнь. Но после освобождения он возвратился к своей семье, куда-то на Алтай.
Теперь Марфа ожидала обещанного разрешения выехать из Казахстана, но не знала, куда ехать, так как у нее не было паспорта. Ленина поняла, что? имеет в виду мать — в ее проездных документах значилось, что она бывшая политзаключенная, а потому может проживать не ближе сто первого километра от крупных городов. В крохотной московской квартирке Ленины каждый метр был на учете, но Прасковья заявила, что Ленина обязана устроить Марфу в Москве. Ленина написала матери, чтобы та не обращала внимания на запрет и, как только сможет, приехала жить к ним в столицу. На следующий день Саша отправил это письмо.
Локомотив медленно вполз на Курский вокзал, извергая дым и сажу. Из-за нехватки подвижного состава люди приехали в вагонах для перевозки скота. Марфе не разрешили купить билет на обычный поезд из Семипалатинска, поскольку у нее отсутствовали нужные документы, и она ехала на случайном поезде, полном таких же беспаспортных бродяг, как и она. Предварительно Марфа отправила дочери телеграмму о своем приезде. Из поезда вылезли толпы пассажиров — в основном бывшие осужденные, измученные и грязные после пятидневной дороги.
В памяти Ленины мать осталась женщиной видной, модно одетой супругой крупного партийного руководителя. Сейчас по платформе медленно брела старуха, скорее похожая на нищенку, — грязная, в лагерной телогрейке, с узелком в руках. Она была одна.
Марфа едва улыбнулась, увидев тяжело переваливающуюся дочь, беременную вторым ребенком. Они обнялись и заплакали. Ленина спросила, что случилось с ее маленьким сыном. «Он умер», — коротко ответила Марфа, явно не желая вдаваться в объяснения, и заторопилась к выходу. Они молча доехали на метро до «Краснопресненской», потом Ленина заставила мать пойти в баню, что рядом с зоопарком, вымыться и вывести вшей перед появлением в их доме.
Добравшись наконец до полуподвальной квартирки на улице Герцена, где жила ее дочь с семьей, Марфа впала в крайнее раздражение. Она жаловалась, что приготовленная ей кровать слишком мягкая и что внучка слишком громко кричит. До полуночи Саша утешал заплаканную Ленину, а его теща расхаживала по кухне не в силах заснуть.
На следующий день Ленина отправилась за Людмилой в Салтыковку. Когда сестры приехали на улицу Герцена, они застали мать, нетерпеливо ожидавшую их у дверей квартиры в конце длинного коридора. Первое, что увидела Марфа, была прихрамывающая фигурка младшей дочери. Марфа позвала ее и, когда девочка подбежала к ней, завыла. Тот страшный вой запомнился Людмиле на всю жизнь. Последний раз Марфа видела ее упитанным и радостным ребенком, а через одиннадцать лет нашла хромым, истощенным четырнадцатилетним подростком.
Марфа долго с плачем прижимала дочь к себе. Рассказывая сейчас об этой встрече, Мила покачивает головой, пытаясь вспомнить свои ощущения в тот момент. Но она ровным счетом ничего не почувствовала. «Наверное, я обняла ее, может быть, назвала мамой. Но я не помню».
Для Милы понятие «мама» приобрело почти абстрактный смысл: в обстановке детского дома, где прошло ее детство, для него не было места. Она не помнила родителей, если не считать смутного воспоминания об аресте матери. А когда Ленина сообщила ей, что их мать жива, она послушно стала писать ей в Карлаг, но ее заверения в любви были, по правде говоря, придуманы. Мила не знала, что значит мама, разве что по книгам, и понятия не имела, что такое дочерняя любовь.
Возвращаясь поздно вечером в Салтыковку, Людмила прежде всего испытывала огромную благодарность к матери за приготовленный ею обильный и вкусный ужин. Спустя годы она писала жениху, как заплакала, узнав, что ее мать жива, но приказала себе успокоиться, считая слезы признаком слабого характера.
Марфа так и не стала Людмиле настоящей матерью. Безжалостно разорванные в декабре 1937 года родственные отношения не восстановились. Мила часто приезжала в гости к Ленине, но ей быстро надоедали вечные жалобы и вспышки материнской злобы. В течение нескольких месяцев девушки покорно исполняли заведенный матерью порядок: почти каждый выходной Марфа с Лениной бывали в Салтыковке, Ленина забирала сестру из детского дома на прогулку, а Марфа, у которой до сих пор не было никаких документов, ждала дочерей у деревенского пруда. Они гуляли и разговаривали, и Марфа передавала дочке конфеты и домашние пирожки, которыми Людмила делилась со своими однокашниками.
Девочка любила свою мать, как «собака любит человека, который ее кормит», призналась она мне как-то жарким летним вечером у меня дома в Стамбуле. «Я знала, что такое партия, Сталин, народ, но никогда не понимала значение слова „мама“».
При живой матери Мила в душе чувствовала себя сиротой. Но задолго до того, как сама стала матерью, много размышляла о материнстве и о том, какой она будет матерью, и часто писала моему будущему отцу об их еще не рожденных детях и о страхе потерять их, как когда-то Марфа потеряла ее.
Мне всю ночь снилось, как я несу на руках маленького мальчика, нашего сына, очень нежное и трогательное существо, — писала Людмила моему отцу в 1964 году. — Дорога была очень трудной и длинной, шла то вверх, то вниз, в какой-то подземный лабиринт. Нести сына было очень тяжело, но я не могла бросить такого прелестного малыша, в котором все было твое — голос, нос, волосы, пальчики. Почему-то мы оказались около здания МГУ на Моховой, где старенький профессор выбирал самых хороших детей, и мой мальчик оказался одним из них. Все родители радовались, что выбрали именно их детей, и только я одна плакала, так как не верила, что мне его вернут.
Еще не появились на свет ни я, ни моя младшая сестра, но Мила уже думала о том, как защитить своих детей. А ее мать временами охватывала необъяснимая ненависть к дочери. Случалось, недовольная тем, что Мила сказала или сделала, Марфа со злобой обзывала ее «детдомовской калекой». Истеричная по натуре, она называла старшую дочь «жидовским отродьем» и ругалась жуткими лагерными ругательствами. Временами у нее случались истеричные припадки жалости к себе и страстной любви к детям, и тогда она обнимала их, заливаясь слезами.
Пройдя лагеря, Марфа вернулась из Казахстана просто ненормальной. Но все настолько боялись психиатров, ничего не понимая в этой науке, что никому и в голову не приходило, что матери нужно полечиться, и вся семья молча страдала от ее припадков бешенства. «Для нас психиатры были страшнее, чем чекисты», — говорит Ленина. Марфа всегда отличалась злым, сварливым нравом, а лагерная жизнь превратила ее ненависть к окружающим в необузданную силу.
Однако временами лучшие стороны ее души будто прорывались сквозь всю горечь жизни, и она неожиданно проявляла необыкновенную щедрость. В 1971 году, когда я родился, Марфа прислала моей маме поздравительное письмо и сообщила, что открыла в банке счет на мое имя, что зарабатывает деньги, готовя еду для священника из местного прихода, и ревностно откладывает их в банк. Приехав в 1976-м к нам в гости, она привезла сберкнижку и показала ее Людмиле. Это было своего рода предложением о мире, попыткой искупить тяжелое детство дочери, лишенной материнской любви и заботы. После смерти Марфы Ленина не смогла найти сберкнижку и предположила, что ее украли украинские родственники матери. Но это не важно. Я часто представляю себе, как Марфа изо дня в день стоит у плиты, варит суп и жарит котлеты для священника и думает о живущем в далеком Лондоне мальчике, которого она видела всего несколько недель, а после работы, тяжело переваливаясь, тащится в банк, чтобы отложить для внука свои жалкие гроши.
Встречаясь с матерью только в выходные, Людмила была избавлена от самых жутких ее скандалов. Ленине приходилось терпеть. Но вот однажды ей пришла в голову спасительная мысль. Дело в том, что за небольшую плату она продавала остававшееся после кормления малышки грудное молоко в роддом по соседству — для младенцев-отказников. И вот она устроила туда работать свою мать. Теперь большую часть дня Марфы не было дома, и Ленина могла хоть немного отдохнуть от нее. Зато вечером, расположившись на кухне, мать принималась изводить Ленину своими злыми придирками. Она язвительно спрашивала, почему та вышла замуж за «калеку, а не за генерала», и убеждала ее разойтись с Сашей. Провоцируя скандалы с дочерью, она открыто заигрывала с ее мужем. Несколько раз Марфа набрасывалась на нее с ножом и однажды Ленина, отбиваясь от матери, сломала ей палец. В результате этих стычек было перебито много посуды, которую Ленина с таким трудом приобретала. По ночам Марфа плакала и проклинала Бориса, называя его дураком и предателем за то, что он навлек на нее столько бед, твердила, что не желает его больше видеть, и надеется, что он умер.
«Мы терпели все это, — вспоминает Ленина. — Но сколько крови она у нас выпила! Она жила нашими страданиями».
Потребовались месяцы, чтобы Марфа смогла рассказать, как она прожила те страшные десять лет, но делала при этом циничные пояснения. Через несколько недель после ареста Марфа была осуждена. Вероятно, во время бесконечных допросов у нее случился нервный срыв, и она стала признаваться во всем, что ей приписывали, включая вину за мужа. За «причастность к антисоветской деятельности» ей дали десять лет каторжных работ и вместе с сотнями других осужденных женщин погрузили в вагоны для скота и доставили на отдаленную железнодорожную станцию в Казахстане. Оттуда их пригнали по степи в Семипалатинск, в палаточный лагерь, а там заставили строить себе тюрьму из неотесанных досок, которую потом должны были обнести колючей проволокой.
Однажды мой знакомый, сын пленника ГУЛАГа, рассказал мне, как его отцу удалось выжить в лагере. Старик заставил себя совершенно забыть свою прежнюю жизнь, как будто это был сон, отказаться от надежды когда-либо вернуться к ней, выкинуть из головы сожаление и ожесточение, а главное, раствориться в настоящем, ценить маленькие радости лагерной жизни: горячую печку, мыло в бане, туманные зимние сибирские рассветы, тишину леса, найденные в тайге россыпи ягод, знаки малейшей доброты сокамерника. Но такое было под силу лишь очень сильным, волевым людям, и большинство осужденных, не выдержав жестоких испытаний, либо погибли, либо на всю жизнь остались морально искалеченными.
Марфа почти никогда не говорила о своей жизни в лагерях. Ленина узнала только об одном случае, настолько жутком, что у нее больше не возникало желания расспрашивать. Однажды осенью, еще перед войной, в лагерном скотном дворе телились коровы. Марфа должна была после появления на свет каждого теленка собрать еще горячую плаценту и околоплодные воды в ведро, перелить из ведра в бочку, стоявшую на улице, и засыпать все карболкой, чтобы не ели крысы. Марфа дождалась очередного теленка, а когда вышла на улицу, увидела около той бочки двоих мужчин, скорее напоминающих скелеты, которые корчились от невыносимой боли. Эти зэки, недавно переведенные из другого лагеря, бывшие священники, едва держались на ногах от голода. Они подкрались к бочке и жадно набросились на сырую, еще горячую плаценту. Марфа затащила одного из них в коровник и напоила свежим молоком, чтобы нейтрализовать карболку. Этот выжил. А второй в муках скончался прямо у самой бочки. После выхода из лагеря Марфа стала жить с тем, спасенным, и родила от него сына, рано умершего.
В тот же день, после отела, Марфа помогала собирать трупы зэков, скончавшихся во время этапа. Вместе с другой женщиной она грузила их на телегу, которую потом, уже одна, тащила далеко в степь, к месту массового захоронения. Но тут запах мертвечины учуяли шакалы и стали ее преследовать, и тогда Марфа, чтобы спастись, бросила им труп на растерзание. Срок лагерного заключения окончился для Марфы в начале 1948 года, но ей не разрешили вернуться домой. Сначала ее выпустили под «административное наблюдение», что означало проживание в деревне, неподалеку от лагеря. Со священником, имя которого она так и не назвала, они поселились в избе на окраине Карлага, завели небольшой огород и исполняли разные работы для работников лагеря.
Марфа почти ничего не рассказывала про своего лагерного «мужа» и про сына Виктора, который умер перед самым ее возвращением в Москву. Но Ленина всегда подозревала, что, когда священник вернулся к своей семье, Марфа просто отказалась от ребенка, отдав его местному доктору или в детский дом. Ленина никогда не приводила в пользу своего предположения никаких доказательств, она просто подозревала, что могло быть именно так, потому что «чувствовала это сердцем». В 2007 году жизнь свела Ленину с неким прокурором по имени Виктор Щербаков; правда, сопоставив факты, убедилась, что этот человек не ее пропавший единоутробный брат, а почти однофамилец ее матери. Поразмыслив, Ленина, которой было уже восемьдесят два года, решила больше не искать малыша, пропавшего в 1948-м. «Что, если я его найду, а он окажется обыкновенным негодяем? — спрашивала она. — В нем нет крови Бориса, которая сделала нас порядочными людьми. В нем течет кровь Марфы, а ее нам и так хватает!»
Вместо обычного паспорта Марфе выдали справку об освобождении и специальное свидетельство, навсегда запрещающее ей жить вблизи крупных городов. В Советском Союзе в 40-е годы было множество таких людей, обреченных на бесправную жизнь.
К счастью для Марфы, Саша уже работал младшим юристом в Министерстве юстиции и нашел лазейку, чтобы спасти ее. По тюремным документам Марфа проходила под фамилией Щербакова — ее русифицированной девичьей фамилией. Но в свидетельстве о рождении стояла украинская фамилия Щербак, и Саша уговорил сотрудников милиции выдать паспорт Марфе Щербак — женщине, не имеющей никаких ограничений на выбор места жительства. Таким образом, по документам Марфа была обыкновенной советской гражданкой. Но в семье знали, что душа ее разбита.
Детский дом, где воспитывалась Людмила, имел свою производственную базу: швейную мастерскую и механический цех. Большинство сверстников Людмилы заканчивали только семь классов и после годовой практики уезжали работать на текстильные фабрики в Иваново. Учительница Людмилы обратилась к местным властям с просьбой, чтобы те позволили девочке закончить десятилетку в другой местной школе, — тогда она сможет поступать в университет. Разрешение дали, а Людмиле пришлось оплачивать свое содержание в детском доме — она занималась с младшими детьми и устраивала любительские спектакли. Вот тогда она и выработала свои особые педагогические приемы, которые использует и по сей день. В дальнейшем она стала очень строгой преподавательницей русского языка, перед которой робели все английские студенты; на занятиях она не терпела никакой болтовни и ошибок, зато бурно радовалась каждому успеху своих учеников.
Если бы Сталин не умер 5 марта 1953 года от кровоизлияния в мозг, жизнь моей матери наверняка потекла бы по иному руслу.
Людмила блестяще закончила салтыковскую школу, получив серебряную медаль (она до сих пор помнит ошибку в сочинении, из-за которой лишилась золотой медали, — пропустила запятую между словами: «гиппопотамы, или бегемоты»). При Сталине дочь «врага народа» не могла и мечтать об университете. Скорее всего, Мила поступила бы в областной педагогический институт и всю жизнь проработала бы школьной учительницей.
Завуч детдома Н. И. Сумарокова, «из бывших», вызвала Милу в кабинет директора и сказала ей: «При поступлении в университет напиши в автобиографии, что ты выросла в детдоме, родителей своих не помнишь, тебя вырастила и воспитала Родина».
В сентябре 1953 года Людмила стала студенткой исторического факультета самого престижного советского университета. Узнав, что она принята, Мила воскликнула: «У меня выросли крылья!»
?
Смерть Сталина принесла надежду и на возвращение из лагеря отца. В 1954 году МВД, которому суждено было стать наследником НКВД, прервало свое семнадцатилетнее молчание о судьбе Бориса Бибикова. В ответ на очередной запрос Софье Наумовне сухо сообщили, что Бибиков Б. Л. в 1944 году скончался от рака в тюремной больнице. Тогда Софья Наумовна обратилась к первому секретарю ЦК КПСС Никите Сергеевичу Хрущеву с просьбой — хотя бы имя Бибикова очистить от несправедливых обвинений. Письмо послушно легло в досье ее сына.
Уважаемый Никита Сергеевич, — писала она. — Обращаюсь к вам как старая женщина, мать троих сыновей-коммунистов. Остался у меня только один, Яков, который служит в рядах нашей доблестной Советской Армии. Второй, Исаак, погиб на фронте Великой Отечественной войны, защищая нашу Родину. Третий, Бибиков Борис Львович, был арестован в 1937 году как враг народа и приговорен к десяти годам заключения. Срок его заключения истек в 1947 году.
Никита Сергеевич, мой сын… Я чувствую, я уверена, что Борис невиновен, что его арестовали по ошибке. Можно ли спустя восемнадцать лет разобраться в его деле и реабилитировать его? Я до сих пор не могу узнать правду о том, что случилось. Мне восемьдесят лет, я не являюсь членом партии, но я честно учила моих детей любить свою Родину и преданно ей служить. Она дала им жизнь, здоровье и знания для торжества коммунизма, для мира на земле, для процветания их великой отчизны… Дорогой Никита Сергеевич, прошу вас взглянуть на это дело как коммунист, и если мой сын невиновен, реабилитировать его. С уважением, Бибикова.
Дело Бориса Бибикова было вновь открыто в 1955 году, во время первой кампании по реабилитации, то есть судебного пересмотра дел жертв репрессий, начавшегося в стране еще до секретной речи Хрущева на XX съезде партии, когда он развенчал культ личности Сталина. Для пересмотра тысяч дел, подобных делу Бибикова, потребовался колоссальный бюрократический аппарат. Для реабилитации Бибикова были взяты подробнейшие показания у людей, близко его знавших, тщательно изучены следственные дела каждого, проходившего по его делу. По печальной иронии судьбы, количество необходимых для реабилитации документов оказалось в три раза больше тех, которые потребовались, чтобы арестовать, осудить и уничтожить Бориса Бибикова.
Все, кого допрашивали о так называемой контрреволюционной деятельности Бориса, заявили, что он был искренним и преданным коммунистом.
Могу описать его только с положительной стороны; он целиком отдавал себя служению партии и работе завода, пользовался среди рабочих огромным авторитетом, — сообщил следователям Иван Кавицкий, бывший заместитель Бориса на ХТЗ. — Мне ничего не известно о его антисоветской деятельности, напротив, он был преданным коммунистом.
Я никогда не слышал о каком-либо уклоне от партийной линии (Бибикова). Люди говорили, что его арестовали как врага народа, но никто не знал, за что именно, — сказал Лев Веселов, заводской бухгалтер.
Я помню, что все мои товарищи в управлении завода очень удивились, узнав о его аресте, — заявила машинистка Ольга Иршавская.
Двадцать второго февраля 1956 года закрытая сессия Верховного суда СССР приняла постановление с грифом «секретно», фактически отменяющее решение Военной коллегии от 13 октября 1937 года. Семье Бориса послали короткое сообщение о его реабилитации, а также свидетельство о смерти с указанием даты, когда приговор был приведен в исполнение, — на следующий день после вынесения приговора. Пункт о причине смерти отсутствовал.
Первое свидетельство о смерти Бориса Бибикова. Причина и место смерти не указаны. Власти только в 1988 году сообщили, что Борис Бибиков был расстрелян 14 октября 1937 года под Киевом и похоронен в общей могиле.
Поступление в университет Людмила восприняла как осуществление своей заветной мечты. Она стала жить в студенческом общежитии, занимавшем огромное помещение в доме на Стромынке, в Сокольниках, где с ней поселились еще пятнадцать девушек. Вскоре их перевели в общежитие самого университета на Ленинских горах. Все ее детство прошло в советских казенных учреждениях, и шумная жизнь университетского общежития сполна заменяла ей семью. Она быстро подружилась со своими сверстниками, многие из которых стали выдающимися людьми. Среди них был Юрий Афанасьев, статный паренек, искренний и прямодушный, впоследствии известный историк, один из интеллектуальных лидеров Перестройки.
Людмила с легкостью овладела французским и латынью и, кроме того, искусством демонстрировать внешнее послушание. Она много, упорно занималась — ее курсовые работы, написанные каллиграфическим почерком, являются образцом добросовестного и кропотливого труда. Людмила была воспитана советской системой, в которой основная роль отводилась коллективу, а отдельный человек был полностью лишен физической и нравственной независимости. Студенты 50-х годов после занятий факультативно читали пьесы Мольера, ставили любительские спектакли, в выходные дни ходили в турпоходы. Но несмотря на идеологические запреты и жизнь в большом коллективе, Мила чувствовала себя по-настоящему свободной и занялась изучением неисчерпаемых богатств мировой литературы. Она читала Дюма и Гюго, Золя и Достоевского, сентиментальные повести Александра Грина и рассказы Ивана Бунина. Литература, музыка и театр открыли ей окно в огромный мир, отвечающий ее широким интересам и мощному темпераменту.
Одним из страстных увлечений Людмилы стал балет. Как-то раз Саша заявил, что юной свояченице необходимо дать «старт в жизни», и тогда Ленина повела сестру в Большой театр; с тех пор они старались не пропускать ни одной балетной премьеры.
Любовь Людмилы к великому театру XIX века зародилась в те студенческие годы. В компании однокашников она чуть не каждый вечер устраивалась на галерке и после каждого акта восторженно аплодировала, а по окончании спектакля долго мерзла на улице у семнадцатого подъезда Большого, дожидаясь танцовщиков, выходивших с огромными букетами цветов. Людмила очень подружилась с Валерием Головицером, худым, впечатлительным юношей и тоже страстным балетоманом, братом ее близкой подруги Галины.
Людмила (справа) с подругой Галиной Головицер в комнате Людмилы в Староконюшенном переулке. 1962 год. Фотографировал муж их подруги-балерины, немец из Восточной Германии.
Людмила и ее друзья были не просто зрителями — они всей душой погружались в мир спектакля, сочувствовали героям, восхищались мастерством исполнителей. Когда в Москву прибыл на гастроли театр «Комеди Франсэз», первый зарубежный театр в послевоенное время, они, выстояв за билетами длинные очереди, увидели лучшие спектакли — мольеровского «Тартюфа» и «Сида» Корнеля, они кричали с галерки «Vive la France!» и бросали актерам цветы. После заключительного спектакля вместе с возбужденной толпой они провожали актеров от Театральной площади до гостиницы «Националь». Затесавшиеся среди них кагэбэшники злобно пинали театралов своими тяжелыми ботинками, желая умерить чрезмерный энтузиазм и восхищение девушек.
В следующем году в Москву на всемирный кинофестиваль приехал Жерар Филип, величайший французский актер своего поколения. Людмила с подругами подбежали к нему, чтобы выразить свой восторг. Он любезно поговорил с поклонницами и пообещал приехать еще. После отъезда Филипа во Францию девушки собрали деньги на подарок своему любимцу, а одна из них съездила в Палех, известный своими лаковыми миниатюрами, и заказала портрет Филипа в роли Жюльена Сорреля из фильма «Красное и черное». Когда через несколько месяцев Москву посетили французские коммунисты Эльза Триоле и Луи Арагон, Мила с четырьмя друзьями отправилась в гостиницу «Москва» — очень смелый и рискованный поступок, поскольку в гостинице останавливались в основном иностранцы и там было полно агентов КГБ — и из вестибюля позвонила Эльзе Триоле, объяснив, что они хотят послать с нею подарок для Жерара Филипа. Эльза Триоле, заинтересовавшись, пригласила их в номер, взяла подарок и по возвращении в Париж немедленно передала его Филипу. Пятью годами раньше пойти на такое мог только ненормальный. Но хрущевская «оттепель» многое изменила, и Людмила с друзьями смело испытывала прочность границ, отделяющих их от внешнего мира.
Как-то раз одна из подруг Людмилы прочла в газете французских коммунистов «Юманите», единственном доступном тогда для советских граждан издании французской периодики, сообщение о том, что Жерар Филип находится в Китае, где проводит встречи с кинозрителями. Девушки затеяли весьма опасную игру — они отправились на Центральный телеграф и заказали международный разговор с Пекином, хотя не знали, в каком отеле он остановился. Молодая телефонистка, по достоинству оценившая отвагу девушек, попросила свою китайскую коллегу соединить ее с самым крупным отелем в Пекине. Через полчаса Ольга, подруга Людмилы, разговаривала с Жераром Филипом, который сказал, что на обратном пути в Париж остановится в Москве.
На Внуковском аэродроме милиция попыталась остановить девушек, но общими усилиями человек двадцать прорвали заграждение, выбежали на взлетную полосу и столпились у трапа. В то время Филип уже был смертельно болен гепатитом, которым заразился в Южной Америке. Лицо его приобрело нездоровый серый оттенок, выглядел он гораздо старше своих тридцати семи лет. Узнав Людмилу, он тепло поздоровался с ней и по ее просьбе — оставил автограф на книге Стендаля «Красное и черное». «Людмиле на память о московском солнце», — написал Филип. Эта книга до сих пор хранится на полке в спальне моей матери.
Людмила (третья справа) с друзьями-театралами встречает в аэропорту Внуково французского актера Жерара Филипа, прилетающего из Пекина. Осень 1957 года.
На книге «Красное и черное» он оставил свой автограф: «На память о московском солнце»
Одна из самых способных учениц своего выпуска, Людмила блестяще закончила МГУ с красным дипломом и, приняв рискованное решение отказаться от университетского распределения, стала искать работу самостоятельно. Прежде всего, недалеко от метро «Лермонтовская» (теперь «Красные ворота») она сняла комнату у немолодой супружеской пары, где спала на раскладушке и оплачивала стол и проживание тем, что давала уроки сыну хозяина. Авиаинженер по профессии, он нигде не работал, а по просьбе соседей выполнял всякие случайные работы по дому. Поэтому Людмила подозревала, что он чем-то провинился перед властями.
Однажды у Ленины остановилась приехавшая за покупками Екатерина Ивановна Маркитян, жена сослуживца Бориса Бибикова по Харьковскому тракторному заводу. Она сказала Людмиле, что одна ее давнишняя подруга стала заместителем директора Института марксизма-ленинизма, где занимались изучением и сохранением письменного наследия коммунистических идеологов. Звали ее Евгения Степанова, и когда Мила позвонила, та сразу же предложила ей должность младшего научного сотрудника. Людмила не питала ни малейшего интереса к марксистско-ленинской теории, но интеллектуальная работа в Москве ее устраивала, и она без колебаний приняла предложение. Она включилась в подготовку к изданию гигантского собрания сочинений Карла Маркса и его друга и спонсора Фридриха Энгельса, которые она находила напыщенными и невыносимо скучными. Но работа в институте давала ей возможность усовершенствовать свой французский, да и коллеги оказались людьми очень умными и интересными. В институт часто приезжали зарубежные ученые и коммунисты для углубленного изучения коммунистической доктрины, почти приравненной к богословию, и тогда Людмилу приглашали в качестве переводчика и гида. Кроме того, в институтской столовой, расположенной на первом этаже небольшого дворца в неоклассическом стиле, появлялись отличные продукты. Раньше здесь была усадьба князя Долгорукого, а теперь находится Дворянское собрание.
Прогуливаясь по Москве в 1995-м, я случайно наткнулся на особняк, где когда-то размещался ИМЛ. С упразднением института и самого учения марксизма-ленинизма старый дворец заметно обветшал. Группе потомков русских дворян удалось вернуть себе право собственности на здание, но они не имеют средств на его реставрацию. И вот он стоит, разрушаясь, в заросшем саду, одинокий и никому не нужный.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.