Глава 3 «ЛИЧНЫЙ ЯЗ.» — И ЭДИТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3

«ЛИЧНЫЙ ЯЗ.» — И ЭДИТ

«Моя дорогая мамочка была настоящая мученица. И не каждому господь дарует столь легкий путь к дарам Своим, как нам с Хилари. Он дал нам мать, которая погубила себя трудами и заботами ради того, чтобы мы могли хранить свою веру».

Рональд Толкин написал это через девять лет после смерти матери. Эти слова дают некоторое представление о том, до какой степени материнский образ ассоциировался для него с собственной принадлежностью к католической церкви.

Можно даже сказать, что после смерти Мэйбл религия заняла в его жизни то место, которое прежде занимала мать. Вера давала ему не только духовное, но и эмоциональное утешение. Быть может, смерть матери закрепила также и стремление Рональда к изучению языков. В конце концов, ведь именно Мэйбл была его первым наставником, именно она приучила его интересоваться словами. И теперь, когда она ушла, он решился идти этой дорогой не сворачивая. И, разумеется, утрата матери повлияла на его характер. Он сделался пессимистом.

Или, точнее, она сделала его натуру двойственной. От природы Рональд был человеком веселым, можно сказать, неугомонным, страстно любящим жизнь. Он любил поболтать и поразвлечься. Он был наделен отменным чувством юмора и легко находил себе друзей. Но отныне в его характере появилась и другая сторона. Она не так бросалась в глаза, но находила себе выход в дневниках и письмах. Эта сторона была способна испытывать приступы глубочайшего отчаяния. Точнее — и это наверняка было связано со смертью матери, — когда Рональд бывал в таком настроении, он испытывал острое ощущение грозящей утраты. Ничто не вечно. Ничто не надежно. Любая победа рано или поздно оборачивается поражением.

Мэйбл Толкин похоронили в ограде католической церкви в Брумсгрове. Над ее могилой отец Френсис Морган поставил каменный крест — точно такой же, какие стояли над могилами священников на кладбище в Реднэле. В завещании Мэйбл назначила его опекуном своих сыновей — и выбор ее оказался удачным: отец Френсис относился к мальчикам с неизменной щедростью и любовью. Щедрость его была облечена во вполне материальную форму: у отца Френсиса были свои доходы от семейной торговли хересом, и, поскольку устав Молельни не обязывал ее членов вносить свое имущество в общую казну, он мог использовать эти деньги по своему усмотрению. После Мэйбл осталось всего восемьсот фунтов капитала, вложенного в акции, и мальчикам пришлось бы жить на проценты с этих акций, но отец Френсис втихомолку пополнял их из собственного кармана, заботясь о том, чтобы Рональд и Хилари не испытывали нужды ни в чем необходимом.

После смерти их матери надо было как можно быстрее подыскать мальчикам место, где жить. Это было не так-то просто. Идеальным выходом, конечно, было бы поселить их у родных, но существовала опасность, что дядюшки и тетушки с обеих сторон попытаются вырвать детей из объятий католической церкви. Родня уже и без того поговаривала, что следовало бы опротестовать завещание Мэйбл и отправить ее сыновей в протестантский пансион. Однако была у них одна родственница — точнее, свойственница, — которая относилась к религии достаточно равнодушно и могла сдать внаем комнату. Она жила в Бирмингеме, неподалеку от Молельни, так что отец Френсис решил, что ее дом вполне подойдет. И вот, спустя несколько недель после смерти матери, Рональд и Хилари (которым теперь было тринадцать и одиннадцать лет) поселились у своей тетушки, в комнате под самой крышей.

Тетушку звали Беатрис Саффилд. Она жила в мрачном доме на Стерлинг-Роуд, длинном переулке в районе Эджбастон. В распоряжении мальчиков оказалась просторная комната, и Хилари был счастлив: он мог высовываться из окна и швырять камнями в кошек. Но Рональд, все еще не пришедший в себя после удара, каким стала для него смерть матери, возненавидел эти бесконечные крыши и заводские трубы. Вдалеке за ними виднелись зеленые поля и леса, но они теперь принадлежали невозвратному прошлому. Рональд оказался заточен в городе. Смерть матери отрезала ему путь к вольному воздуху, к холму Лики, где он собирал чернику, к домику в Реднэле, где они были так счастливы. И поскольку именно кончина матери разлучила его со всеми этими радостями, он постепенно начал отождествлять их с матерью. Тоска по сельской жизни, и так уже обостренная расставанием с нею, когда Толкинам пришлось уехать из Сэрхоула, теперь была многократно усилена чувством личной утраты. Эта любовь к воспоминаниям о деревенском детстве позднее стала основой его творчества. И в глубине души она была неразрывно связана с любовью к памяти матери.

Тетя Беатрис предоставила им с братом стол и кров — и ничего больше. Она овдовела незадолго до того, детей у нее не было, и жила она бедно. Увы, особой сердечностью она тоже не отличалась. Чувства мальчиков ее не интересовали. В один прекрасный день Рональд зашел на кухню, увидел в очаге кучку пепла и узнал, что тетя сожгла все бумаги и письма его матери. Ей даже не пришло в голову, что, возможно, племяннику хотелось бы сохранить их.

По счастью, оттуда было недалеко до Молельни. И вскоре Молельня стала для Рональда и Хилари настоящим домом. Рано утром мальчики бежали в храм, чтобы прислуживать отцу Френсису на мессе в его любимом боковом приделе. Потом они завтракали в незатейливой трапезной. Поиграв с кухонным котом в свою любимую игру — они катали его на вращающемся кухонном люке, — мальчики отправлялись в школу. Хилари наконец сдал вступительные экзамены и теперь тоже посещал школу короля Эдуарда. Если времени было достаточно, мальчики вместе шли пешком до Нью-Стрит. Если же часы на Файв-Вэйз показывали, что они опаздывают, Рональд с Хилари садились в омнибус.

В школе Рональд сдружился со многими ребятами. А с одним из мальчиков они вскоре и вовсе стали закадычными друзьями. Этого мальчика звали Кристофер Уайзмен. Сын методистского священника, жившего в Эджбастоне, он был на год младше Рональда, светловолосый, с широким добродушным лицом и критикующий все и вся. Мальчики познакомились в пятом классе осенью 1905 года. Толкин был первым учеником в классе — он теперь подавал большие надежды, — а Уайзмен вторым. Соперничество вскоре переросло в дружбу, основанную на общем интересе к латыни и греческому, любви к регби (в футбол в школе короля Эдуарда никогда не играли) и страсти к спорам обо всем на свете. Уайзмен был неколебим в своей верности методизму, но мальчики обнаружили, что можно спорить о религии без взаимных обид.

Они вместе переходили из класса в класс. Рональд Толкин явно обладал большими способностями к языкам — его мать давно это обнаружила, — а школа короля Эдуарда предоставляла идеальные условия для развития таких способностей. Основой программы было изучение латыни и греческого. Особое внимание изучению обоих языков уделялось в первом (то есть старшем) классе, куда Рональда перевели незадолго до его шестнадцатого дня рождения. За первым классом надзирал своим зорким оком директор школы, Роберт Кэри Джилсон, человек довольно примечательный. Он носил аккуратную заостренную бородку, был изобретателем-любителем, прекрасно знал точные науки и при этом был опытным преподавателем классических языков. В числе его изобретений имелись ветряная мельница, заряжавшая батареи, обеспечивавшие его дом электричеством, разновидность гектографа, на котором размножали экзаменационные задания для школы (мальчики утверждали, что читать их было невозможно), и пистолет, стрелявший мячами для гольфа. В своих учениках он поощрял стремление исследовать соседние области знания и досконально изучать все, за что берешься. Его пример произвел большое впечатление на Рональда Толкина. Но, невзирая на свою склонность разбрасываться, Джилсон также заставлял учеников тщательно изучать классическую филологию. Это вполне соответствовало наклонностям Толкина; и отчасти именно благодаря урокам Джилсона у него начал развиваться интерес к общим лингвистическим принципам.

Одно дело — знать латынь, греческий, французский и немецкий; совсем другое — понимать, почему эти языки стали такими, какие они есть. Толкин начал докапываться до костей, элементов, общих для всех языков. Фактически он начал изучать филологию как таковую, науку о словах. Дополнительный толчок в этом направлении дало ему знакомство с англосаксонским языком.

Это произошло благодаря Джорджу Бруэртону, учителю, который предпочитал слову «manure» слово «muck». Учась у него, Рональд Толкин выказал интерес к языку Чосера. Бруэртона это очень порадовало, и он предложил мальчику учебник англосаксонского. Толкин с радостью ухватился за него.

Открыв книгу, мальчик оказался лицом к лицу с языком, на котором говорили англичане задолго до того, как на их землю вступили первые норманны. Англосаксонский, называемый также древнеанглийским, казался Рональду родным и знакомым, как предок его родного языка, и в то же время темным и малопонятным. Учебник, рассчитанный на начинающих, был написан достаточно внятно, термины были Рональду знакомы, и вскоре он уже без труда переводил прозаические отрывки в конце книги. Он обнаружил, что древнеанглийский ему нравится, хотя этому языку недоставало эстетического обаяния валлийского. Интерес к древнеанглийскому был скорее историческим: увлекательно изучать язык, от которого происходит твой собственный. А миновав простенькие отрывки из хрестоматии и добравшись до древнеанглийской поэмы «Беовульф», Толкин испытал настоящий восторг. Прочитав «Беовульф», сперва в переводе, а потом и в оригинале, он пришел к выводу, что это одна из удивительнейших поэм всех времен и народов: повествование о воине Беовульфе, который убил двух чудовищ и сам пал в битве с драконом.

Теперь Толкин вернулся к среднеанглийскому и открыл для себя поэму «Сэр Гавейн и Зеленый Рыцарь». Она тоже воспламенила его воображение: средневековое предание о рыцаре Круглого Стола, разыскивающем таинственного великана, который должен нанести ему удар секирой. Толкин восхищался и самой поэмой, и языком, на котором она написана: он обнаружил, что этот диалект близок к тому, на котором говорили жители западного Мидленда, предки его матери. Он вплотную занялся среднеанглийским, прочел «Перл», аллегорическую поэму об умершей девочке, которую приписывают автору «Сэра Гавейна». Потом Толкин обратился к другому языку. Он сделал первые робкие шаги в древнеисландском и прочел в оригинале, строка за строкой, историю о Сигурде и драконе Фафнире, которую нашел ребенком в «Красной книге сказок» Эндрю Лэнга и которая так его завораживала. К тому времени для школьника он уже был чрезвычайно сведущ в лингвистике.

Он продолжал выискивать «кости» во всех этих языках — рылся в школьной библиотеке, шарил по дальним полкам книжного магазина Корниша неподалеку от школы. В конце концов он добрался до немецких книг по филологии, чудом наскребая денег на их покупку. Немецкие труды были «сухи как пыль», но там были ответы на его вопросы, хотя бы некоторые. Филология значит «любовь к слову». Именно эта любовь и двигала Рональдом. Не холодный интеллектуальный интерес к научным принципам языка — нет, искренняя любовь к самому виду и звучанию слов, зародившаяся в те дни, когда мать впервые начала учить его латыни.

И эта любовь к словам в конце концов подвигла его к созданию своих собственных языков.

Многие дети выдумывают свои собственные словечки. А некоторые — даже целые примитивные языки «для личного пользования», чтобы общаться друг с другом. Этим развлекались и двоюродные сестры Рональда, Мэри и Марджори Инклдон. Их язык назывался «зверинским» и состоял в основном из названий животных: например, фраза «Собака соловей дятел сорока» означала «Ты осел». Инклдоны теперь жили за городом, в Барнт-Грин, деревне по соседству с Реднэлом, и Рональд с Хилари обычно проводили там часть каникул. Рональд выучился «зверинскому языку», и он ему очень нравился. Позднее Марджори (старшая) соскучилась и вышла из игры. А Мэри с Рональдом вместе придумали новый язык, более сложный. Язык назывался «невбош», то есть «новая чушь», и вскоре сделался достаточно развитым, чтобы кузен с кузиной могли сочинять на нем лимерики:

Dar fys ma vel gom со palt: «Hoc

Pys go iskili far maino woe?

Pro si go fys do roc de

Do cat ym maino bocte

De volt fact soc ma taimful gyroc!»

(Жил да был старик, который говорил: «Как же мне нести свою корову? Ведь если попросить ее сесть в корзину, она устроит жуткий скандал!»)

Подобные выдумки доставляли им немало веселых минут. А когда Рональд подрос, это подало ему идею. Некогда, только начиная изучать греческий, он развлекался тем, что выдумывал слова, которые звучали бы похоже на греческие. А что, если пойти дальше и изобрести целый язык — что-нибудь более серьезное и продуманное, чем невбош, слова которого по большей части являлись лишь подражанием английским, французским и латинским? Возможно, от этого языка не будет никакой пользы — хотя эсперанто в те времена был весьма популярен, — но зато это интересно и это позволит ему записать все свои любимые звуки! Попробовать, несомненно, стоило. Ведь если бы он интересовался музыкой, он бы наверняка захотел сочинять мелодии — так почему бы не сочинить свою собственную систему слов, которая будет как бы симфонией, написанной просто так, для себя?

Став взрослым, Толкин полагал, что эта тяга к придумыванию языков свойственна многим детям школьного возраста. Однажды, говоря о создании языков, он заметил: «Это отнюдь не редкость, знаете ли. Детей, у которых имеется то, что можно назвать творческой жилкой, куда больше, чем принято считать, — просто это стремление к творчеству не ограничивается какими-то определенными рамками. Не все любят рисовать, не все хотят заниматься музыкой — но большинству хочется что-нибудь создавать. И если основной упор в образовании делается на языки, творчество примет лингвистическую форму. Это явление настолько распространено, что я в свое время подумывал о необходимости целенаправленно его исследовать».

Когда юный Толкин впервые начал разрабатывать язык, построенный на продуманной системе, он решил взять за основу — или хотя бы за отправную точку — один из существующих языков. Валлийский он знал недостаточно и потому обратился к другому излюбленному источнику новых слов — собранию испанских книг в комнате отца Френсиса. Его опекун свободно говорил по-испански, и Рональд не раз просил научить его этому языку, но из этого ничего не вышло; однако книги были предоставлены в его полное распоряжение. Теперь он снова взялся за них и начал разрабатывать язык, который назвал «наффарин». В языке чувствовалось сильное испанское влияние, но система грамматики и фонологии там была своя. Рональд работал над ним от случая к случаю и, наверное, углубился бы в него значительно сильнее, не попадись ему язык, который понравился ему куда больше испанского.

Один из его школьных друзей купил на благотворительной распродаже книгу, но потом обнаружил, что ему она ни к чему, и перепродал ее Толкину. Это был «Учебник готского языка» Джозефа Райта. Толкин открыл ее — и испытал «такой же, если не больший, восторг, как тогда, когда впервые заглянул в чапменовского Гомера»[10]. Готский язык исчез с лица земли вместе с народом, который на нем говорил, но кое-какие письменные фрагменты дожили до наших дней — и Толкину они показались невероятно притягательными. Ему мало было просто выучить язык — он начал изобретать «дополнительные» готские слова, чтобы заполнить лакуны в ограниченном словаре дошедших до нас текстов, а отсюда перешел к реконструкции германского языка, от которого якобы не сохранилось письменных источников. Толкин поделился своим энтузиазмом с Кристофером Уайзменом. Тот отнесся к его затее с пониманием: он сам занимался египетским языком и учил иероглифы. А Толкин начал еще и развивать свои выдуманные языки «в прошлое» — создавать гипотетические «более ранние» формы слов: он считал это необходимым для разработки языка со стройной «исторической» системой. Он работал еще и над выдуманными алфавитами: в одной из его записных книжек школьных дней имеется система кодов-символов для каждой буквы английского алфавита. Но все же больше всего его занимали языки. Часто Рональд на целый день запирался в комнате, где жили они с Хилари, и, как писал он в своем дневнике, «изрядно продвинулся в своем личном яз.».

Отец Френсис делал очень многое для братьев Толкинов после смерти их матери. Каждое лето он вывозил их на каникулы в Лайм-Риджис. Они останавливались в гостинице «Три чаши» и навещали его друзей, живущих по соседству. Рональд любил лаймские пейзажи и в дождливые дни с удовольствием рисовал этюды; в хорошую же погоду он предпочитал бродить вдоль берега или лазить по огромной осыпи, которая появилась на месте недавно обвалившегося утеса близ города. Один раз он нашел доисторическую челюсть — и решил, что это окаменевшие останки дракона. Во время этих каникул отец Френсис много разговаривал с мальчиками. Он видел, что им не очень уютно в унылой комнате в доме тети Беатрис. И, в очередной раз вернувшись в Бирмингем, он принялся искать что-нибудь получше. И подумал о миссис Фолкнер, жившей на Дачис-Роуд за Молельней. Она устраивала музыкальные вечера, на которых бывали некоторые из отцов, и сдавала комнаты. Отец Френсис решил, что у нее Рональду с Хилари будет лучше. Миссис Фолкнер согласилась взять мальчиков, и в начале 1908 года они переехали в Дом 37 по Дачис-Роуд.

Это было угрюмое здание, заросшее ползучими растениями, с пыльными кружевными занавесками на окнах. Рональду с Хилари дали комнату на третьем этаже. Кроме них, в доме обитали Луи, муж миссис Фолкнер (виноторговец, отдававший щедрую дань своему товару), их дочь Хелен, горничная Энни и еще один жилец — девятнадцатилетняя девушка, которая поселилась на втором этаже, под комнатой мальчиков, и большую часть времени проводила за швейной машинкой. Звали ее Эдит Брэтт.

Она была очень хорошенькая, невысокая, стройная, с серыми глазами, четкими правильными чертами лица и короткими темными волосами. Мальчики узнали, что она тоже сирота — мать ее умерла пять лет тому назад, а отец еще раньше. На самом деле Эдит была незаконнорожденная. Ее мать, Фрэнсес Брэтт, родила Эдит 21 января 1889 года в Глостере, куда она уехала, надо думать, затем, чтобы избежать скандала, — ведь жила она в Вулвергемптоне, где ее семья владела обувной фабрикой. Когда родилась Эдит, Фрэнсес было тридцать лет. Позднее она вернулась в округ Бирмингема, не побоявшись пересудов соседей, и поселилась с дочерью в пригороде Хэндсворт. Фрэнсес Брэтт так и не вышла замуж, и имя отца ребенка в свидетельстве о рождении не стояло, хотя у Фрэнсес хранилась его фотография и в семье Брэттов знали, кто он. Но если Эдит и было известно имя своего отца, своим детям она его не сообщила.

Детство Эдит было сравнительно счастливым. Она выросла в Хэндсворте, воспитывали ее мать и кузина Дженни Гроув. Брэтты очень дорожили родством с Гроувами, потому что благодаря этому их родственником оказывался и знаменитый сэр Джордж Гроув, издатель музыкального словаря. У Эдит тоже проявились способности к музыке. Она очень хорошо играла на фортепьяно, и после смерти матери ее отправили в женский пансион, специализировавшийся на музыке. Предполагалось, что, закончив школу, она сможет зарабатывать как учительница музыки — а возможно, даже давать концерты. Но ее опекун, семейный адвокат, похоже, совершенно не представлял, что делать с ней дальше. Он нашел ей комнату у миссис Фолкнер, предполагая, что любовь хозяйки к музыке создаст для девушки благоприятную атмосферу, а в доме найдется фортепьяно для занятий. Но что потом — он понятия не имел. Впрочем, торопиться было некуда: Эдит унаследовала несколько земельных участков в разных районах Бирмингема, и доходов с них ей вполне хватало на то, чтобы содержать себя. Так что в данный момент ничего делать было не надо — вот ничего и не делалось. Эдит осталась у миссис Фолкнер; но вскоре обнаружилось: хотя хозяйка весьма довольна, что ее жиличка может играть на фортепьяно и аккомпанировать солистам на ее вечерах, к занятиям на фортепьяно она относится куда прохладнее. Стоило Эдит взяться за свои гаммы и арпеджио, как в комнату влетала миссис Фолкнер. «Эдит, милочка, — говорила она, — может быть, довольно на сегодня?» И Эдит печально возвращалась в свою комнату, к швейной машинке.

А потом в доме появились братья Толкины. Мальчики ей очень понравились. Особенно Рональд. У него было такое серьезное лицо, такие безупречные манеры… Рональд же, несмотря на то, что ему нечасто приходилось общаться с ровесницами, обнаружил, что близкое знакомство вскоре помогло ему преодолеть смущение. Они с Эдит очень подружились.

Правда, ему было шестнадцать, а ей девятнадцать. Но Рональд был достаточно взрослым для своих лет, а Эдит выглядела моложе: очень аккуратненькая, невысокая и притом изумительно хороша собой. Конечно, она не разделяла его интереса к языкам, и к тому же образование, полученное ею, оставляло желать лучшего. Но вела она себя очень располагающе. Молодые люди объединились против Старой Леди, как они прозвали миссис Фолкнер. Эдит подговаривала Энни, горничную, таскать с кухни что-нибудь вкусненькое для голодных ребят с третьего этажа, и, когда Старой Леди не было дома, мальчики спускались в комнату Эдит и устраивали тайные пиршества.

Эдит с Рональдом стали ходить по бирмингемским кафе. Особенно им полюбилось то кафе, где был балкон, выходящий на улицу. Они сидели и бросали кусочки сахара на шляпы прохожим, а когда сахарница пустела, переселялись к соседнему столику. Потом они придумали условный свист. Когда Рональд слышал его ранним утром или вечером, перед сном, он подходил к окну и выглядывал наружу, чтобы увидеть Эдит, которая ждала у своего окна внизу.

Естественно, что двое молодых людей с такими характерами и в таких обстоятельствах не могли не влюбиться. Оба были сиротами, обоим не хватало душевной теплоты, и они обнаружили, что могут дать друг другу то, в чем оба нуждаются. И летом 1909-го они решили, что любят друг друга.

Много позже в письме к Эдит Рональд вспоминал, «как я в первый раз поцеловал тебя, а ты меня — почти случайно, и как мы говорили друг другу «спокойной ночи», и ты иногда бывала в своей беленькой ночной рубашечке, и эти наши дурацкие длинные разговоры из окна в окно; и как мы любовались сквозь туман солнцем, встающим над городом, и слушали, как «Большой Бен» отбивает час за часом, и ночные мотыльки, которые временами пугали тебя, и наш условный свист, и велосипедные прогулки, и беседы у очага, и три крепких поцелуя».

Рональду полагалось готовиться к сдаче экзаменов на получение оксфордской стипендии. Но как он мог сосредоточиться на классических текстах, когда голова у него была занята наполовину созданием языков, а наполовину — Эдит? А в школе появилось еще одно, новое увлечение: дискуссионный клуб, пользовавшийся большой популярностью у старших учеников. Сам Рональд в дискуссиях прежде не участвовал, вероятно, оттого, что голос у него все еще был писклявый, мальчишеский, а также из-за того, что он уже тогда «славился» невнятностью дикции. Однако в этом триместре он, подстегиваемый новообретенной уверенностью в себе, впервые выступил с речью в поддержку целей и тактики суфражисток. Речь сочли достойной, хотя в школьном журнале писали, что его способности «несколько подпорчены плохой манерой преподнесения». В другом докладе, на тему (вероятно, им же самим и предложенную) «О плачевных последствиях норманнского завоевания», Рональд, по словам журнала, осуждал «наплыв многосложных варваризмов, вытеснивших более порядочные, хотя и более скромные исконные слова»; а в дискуссии об авторстве пьес Шекспира он «неожиданно и без всякого на то основания обрушился на Шекспира, на его мерзкий родной город, на отвратительную среду, в которой тот жил, и на его гнусный характер». Рональд также достиг немалых успехов в регби. Он был худощав, почти что тощ, но уже научился компенсировать недостаток веса жесткостью игры. Он из кожи вон лез и добился того, что его взяли в школьную команду. А попав в команду, начал играть так, как никогда прежде. Вспоминая позднее тот год, он приписывал свои успехи рыцарскому порыву: «Я был воспитан в романтических понятиях и относился к своему юношескому роману всерьез — а потому он стал для меня источником воодушевления».

В один прекрасный день, ближе к концу осеннего триместра 1909 года, они с Эдит сговорились отправиться тайком от всех на велосипедную прогулку за город. «Нам казалось, что мы все задумали чрезвычайно хитро, — писал он. — Эдит уехала на велосипеде раньше меня, сказав, что отправляется в гости к своей кузине, Дженни Гроув. Немного погодя выехал я, “потренироваться на школьной спортплощадке”. Мы встретились в условленном месте и покатили в холмы Лики». Они провели день в холмах, а потом спустились попить чаю в деревню Реднэл. Их напоили чаем в том самом доме, где Рональд жил несколько месяцев назад, готовясь к экзамену на стипендию. Потом они поехали домой и вернулись на Дачис-Роуд порознь, чтобы не вызывать подозрений. Но они не приняли в расчет длинных языков. Женщина, поившая их чаем, рассказала миссис Черч, экономке дома Молельни, что заезжал в гости мастер[11] Рональд и с ним незнакомая девушка. Миссис Черч случайно упомянула об этом при кухарке Молельни. А кухарка, бывшая заядлой сплетницей, пересказала это отцу Френсису.

Опекун Рональда относился к мальчику как отец. Можно себе представить, что он испытал, узнав, что питомец, для которого он не жалел ни любви, ни заботы, ни средств, вместо того чтобы сосредоточиться на учебе, жизненно важной для его судьбы, завел (как быстро показало проведенное расследование) тайный роман с девицей на три года старше его, живущей в том же доме. Отец Френсис вызвал Рональда в Молельню, сказал юноше, что до глубины души потрясен его поведением, и потребовал положить конец интрижке. Затем он переселил Рональда с Хилари на другую квартиру, подальше от девушки.

Может показаться странным, что Рональд не решился просто-напросто ослушаться отца Френсиса и открыто продолжать роман. Но тогда были другие времена. Приличия требовали, чтобы молодые люди повиновались своим родителям или наставникам; к тому же Рональд очень любил отца Френсиса и зависел от него в денежном отношении. И наконец, Рональд по натуре не был бунтовщиком. Если принять все это во внимание, вполне понятно, почему он покорился.

В разгар скандала из-за Эдит Рональду пришлось ехать в Оксфорд, сдавать экзамен на стипендию. Если бы не смятение чувств, он бы, наверное, куда больше наслаждался своими первыми впечатлениями от Оксфорда. Из окон Корпус-Кристи-Колледжа, где остановился Рональд, открывался вид на такие изумительные башни и парапеты, что по сравнению с этим его родная школа казалась не более чем жалкой тенью. Оксфорд был нов для него во всех отношениях: предки Рональда никогда не учились в университетах. Сейчас у него появился шанс прославить Толкинов и Саффилдов, отплатить отцу Френсису за доброту и щедрость и доказать, что любовь к Эдит не помешала ему в занятиях. Но это было нелегко. После экзаменов он тщетно искал свое имя в списках стипендиатов. Он не прошел. Рональд уныло повернулся спиной к Мертон-Стрит и Ориэл-Сквер и отправился на вокзал, думая, что, наверно, больше он сюда никогда не вернется.

Но на самом деле в его неудаче не было ничего удивительного и ничего непоправимого. Добиться стипендии в Оксфорде всегда было чрезвычайно трудно, а ведь Рональд сделал лишь первую попытку. Он мог попробовать снова сдать экзамен в следующем декабре. Однако, если бы он и тогда не получил стипендии, шансов попасть в Оксфорд у него не оставалось: плата за обучение на общих основаниях его опекуну была не по карману. Очевидно, ему следовало заниматься усерднее.

«В депрессии и мрачен, как всегда, — писал он в дневнике первого января нового, 1910 года. — Помоги мне, боже! Чувствую себя слабым и усталым». Рональд впервые начал вести дневник — или, по крайней мере, этот дневник был первым, который дошел до нас. Теперь, как и позднее, он поверял дневнику в основном свои горести и печали. Когда уныние рассеялось, Рональд перестал вести дневник.

Теперь перед Рональдом стояла дилемма. Их с Хилари переселили на новую квартиру, но отсюда было не так уж далеко до дома миссис Фолкнер, где по-прежнему жила Эдит. Отец Френсис потребовал прекратить роман, но он не запрещал Рональду видеться с Эдит. Рональду ужасно не хотелось обманывать своего опекуна, но все же они с Эдит решили продолжать тайно встречаться. Они провели день вместе, выехав на поезде за город и обсудив свои планы. Они зашли к ювелиру, где Эдит купила Рональду ручку на его восемнадцатый день рождения, а он купил ей наручные часы ценой в десять фунтов шесть пенсов на ее двадцать первый день рождения, который они отпраздновали назавтра в чайной. Эдит решила принять приглашение пожить в Челтнеме у пожилого адвоката и его жены, которая очень хорошо относилась к девушке. Когда она сказала об этом Рональду, тот записал в дневнике: «Слава богу!» Это казалось наилучшим выходом.

Но их снова видели вместе. На этот раз отец Френсис недвусмысленно дал понять, что запрещает Рональду видеться с Эдит и даже писать ей. Ему дозволили повидаться с нею только один раз: попрощаться перед отъездом в Челтнем. После этого они не должны были общаться до тех пор, пока Рональду не исполнится двадцать один год, — тогда опекун переставал отвечать за него. Это означало трехлетнюю разлуку. Рональд записал в дневнике: «Три года — это ужасно!»

Более своевольный юноша отказался бы повиноваться; даже Рональд, столь преданный отцу Френсису, с трудом заставил себя смириться с приказом опекуна. 16 февраля он записал в дневнике: «Вчера вечером молился о том, чтобы встретиться с Э. случайно. Молитва моя услышана. Встретил ее в 12.55 у «Принца Уэльского». Сказал, что не могу ей писать, и договорился, что через две недели, в четверг, приду ее проводить. Я повеселел, но до следующей встречи, когда я смогу увидеть ее еще хотя бы раз, чтобы подбодрить ее, так далеко!» 21 февраля: «Увидел издалека маленькую фигурку, бредущую по лужам в макинтоше и твидовой шляпе, и не устоял: перешел через улицу и сказал, что я ее люблю и чтобы держалась бодрее. Это меня немного утешило ненадолго. Молился и много думал». И 23 февраля: «Встретил ее идущей из собора, куда она ходила помолиться за меня».

Несмотря на то, что все эти встречи были случайными, последствия были ужасны. 26 февраля Рональд «получил жуткое письмо от о. Ф. Он пишет, что меня опять видели с той девушкой, говорит, что я веду себя плохо и глупо. Обещает не дать мне поступить в университет, если я не перестану. Это значит, что я не могу видеться с Э. И даже писать. Помоги мне, боже! В обед видел Э., но разговаривать не стал. Я всем обязан о. Ф. и должен повиноваться ему». Когда Эдит узнала, что произошло, она написала Рональду: «Для нас наступили самые тяжкие времена».

В среду, 2 марта, Эдит покинула дом на Дачис-Роуд и отправилась в Челтнем. Несмотря на запрет опекуна, Рональд молился о том, чтобы хотя бы взглянуть на нее в последний раз. Когда ей пришло время уезжать, он отправился бродить по улицам, поначалу тщетно. Но наконец «на Френсис-Роуд она проехала мимо меня на велосипеде по пороге на станцию. Теперь я ее больше не увижу, наверно, целых три года».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.