Глава девятая. Эдит открывает Ива Монтана

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава девятая. Эдит открывает Ива Монтана

В отеле «Альсина» мы вернулись к своим привычкам. Но вначале все было очень трудно.

Война для немцев оборачивалась плохо. Повсюду на стенах расклеивались объявления в траурных рамках; это были списки заложников, среди которых могли оказаться ваши соседи, родные, друзья. Тут уж было не до веселья. Немцы всех считали террористами, даже старушку, продававшую на углу газеты. Свободной зоны больше не существовало. Евреев увозили, набивая ими до отказа товарные вагоны. «Корректные» оккупанты, которые вначале заигрывали с населением, исчезли.

Мы совсем упали духом. Денег не было. Не было Чанга. Со слезами расстались мы и с мадам Бижар. Считать деньги, ограничивать себя Эдит не умела. На улице Вильжюст она жила, ни о чем не задумываясь, все деньги уходили на еду и вино. Живя у Фреди, мы совершенно обносились, так как все время выплачивали им долги.

Раз не было денег, не стало и друзей, выпивающих на дармовщину. Это должно было бы послужить Эдит уроком. Отнюдь. Как только у нее завелись деньги, ее снова начали доить.

Эдит уехала в один из лагерей военнопленных. С ней поехала мадам Бижар, присутствие которой было оговорено контрактом. Андре потихоньку плакала от волнения и повторяла: «Это в последний раз…» Все трое мы были в этом уверены.

Когда я вернулась с вокзала в отель, портье сказал мне: «Звонил слуга отца мадам Пиаф. Он просил, чтобы вы срочно позвонили ему».

С этим слугой была забавная история. Эдит не бросила отца на произвол судьбы, она с ним виделась довольно часто.

Однажды он сказал ей: «Теперь, когда ты выбилась в люди, мне бы хотелось иметь слугу. Это произвело бы впечатление на моих друзей». Ну и смеялись же мы в тот день! Так как Эдит сама склонна была иногда мыслить подобным образом, она тут же поместила объявление, сказав мне: «Бедный старикан, может, ему уже не так долго жить осталось. Наймем ему слугу. Но за то, чтобы поселиться на улице Ребеваль, придется дорого платить!» Отец действительно так никогда и не захотел расстаться со своим грязным, жалким, полуразвалившимся отелем, в котором не было никаких удобств. Держать в таких условиях слугу, это же надо придумать… И тем не менее он его завел.

Не знаю почему, но я встревожилась. Отец всегда звонил из ближайшего кафе на углу, когда ему были нужны деньги. Я набрала номер этого кафе, так как слуга должен был сидеть там и ждать звонка. Мне его тотчас позвали. «Я только хотел сообщить мадам, что ее отец умер».

Я не замечала, что у меня из глаз льются слезы. Я очень любила нашего старика. Вместе с ним уходил целый кусок и моей жизни.

Не колеблясь, я вызвала Анри Конте. Вместе мы поехали на улицу Ребеваль. Предупредить Эдит не было никакой возможности, однако она успела вернуться к похоронам. Она очень горевала об отце.

В отеле, где жил отец, нас ждала целая куча родственников — двоюродных и троюродных братьев, которых мы в жизни в глаза не видели. Все они хотели получить что-нибудь на память. Пока отец был жив, никто бы ему не подал стакана воды! Золотые часы папаши Гассиона Эдит подарила слуге. «Другим отдай трубки», — сказала она мне. Я раздала всем его старые, обкуренные трубки, которые он так любил.

На кладбище Пер-Лашез его опустили в могилу. На похороны приехало несколько бывших «девиц» из борделя в Нормандии. Они проливали искренние слезы и не смели подойти обнять Эдит. С нами был Анри Конте. Распорядители из фирмы Борниоль[23] поместили его в похоронной процессии в числе «членов семьи». Когда земля застучала по крышке гроба, мне стало больно. Эдит крепко сжимала мне руку. Обе мы думали об одном: мы хоронили свое детство, свою юность.

Все кругом было мрачным. Анри приходил к нам какой-то скучный, тусклый. Ему было не до песен. Каждый старался забиться в свою нору. Даже Гит не появлялась больше. Она потеряла свой последний велосипед. У нас в отеле не было пианино. А Гит умела разговаривать, только когда под руками у нее были клавиши.

Наверное, это было не самое подходящее время, но Анри вбил в голову Эдит, что она должна вступить в SACEM (Общество авторов, композиторов и музыкальных издателей).

— Это тебя займет. Ты ведь уже писала песни, но поскольку ты не член общества авторских прав, то ты не можешь их подписывать, и поэтому ничего за них не получаешь. Вступи в SACEM, и твои права будут охраняться.

— Ты сошел с ума, Анри. Никогда мне не выдержать экзамена!

Тут уж я насела, и, как Эдит ни сопротивлялась, все-таки она туда пошла. «Я подала заявление, Момона, до чего же у них все серьезно поставлено! С ними не соскучишься. Чтобы быть допущенным к экзаменам, нужно представить метрику, справку об отсутствии судимости, фотографию и пройти еще довольно занятное испытание: написать прямо с ходу на заданную тему песню в три куплета: я просто умираю от страха».

В начале 1944 года Гассион Эдит, известную под именем Эдит Пиаф, вызвали на экзамен. «Ничего не получится, Момона, я никогда в жизни не сдавала экзаменов. Я обязательно провалюсь. И все эти бородачи будут меня судить…». (Ей казалось, что судьи и профессора обязательно носят бороды, а она их терпеть не могла.)

За час до экзамена, буквально не помня себя от страха, она все же отправилась на улицу Балю в SACEM. В маленькой комнате одна перед листком белой бумаги, на котором была написана ее тема: «Вокзальная улица», Эдит совершенно растерялась.

«Момона, листок бумаги плыл у меня перед глазами, а слова «Вокзальная улица» мелькали, как мухи, не вызывая никаких мыслей. Чего они от меня хотели с этой дурацкой улицей? Мне пришли в голову такие слова:

На Вокзальной улице

Девушка заблудилась.

Она потеряла свое сердце,

А с ним — свое счастье.

Ничего глупее нельзя было придумать! Я не могла написать больше ни одного слова и, разумеется, забыла думать об орфографии. В голове у меня все смешалось. Я вышла оттуда не помня себя и того, что я там написала! И с отчаянной головной болью».

Затея провалилась.

Луи Барье вошел в жизнь Эдит удачней, чем кто-либо другой. И он остался с ней до конца. Это был поразительный человек. Достаточно рассказать, как он появился. Портье отеля позвонил однажды к нам в номер и сказал Эдит:

— Здесь некто мсье Луи Барье. Он хочет вас видеть.

— Хорошо. Иду (она повесила трубку). Ты знаешь такого Луи Барье, Момона?

— Нет, не имею представления.

К нам приходило тогда не так много людей. Мы сбежали вниз по лестнице и увидели в вестибюле у входной двери высокого симпатичного блондина: одной рукой он придерживал велосипед, на брюках у него были велосипедные зажимы. Он стоял и ждал очень спокойно. «Видите, какое дело, мадам Пиаф, я пришел к вам, потому что я импресарио».

Мы посмотрели друг на друга и расхохотались. Уже десять лет как мы ждали импресарио, представляя его себе в «Роллс-Ройсе» и с сигарой в зубах, а он явился на велосипеде и с подколотыми брюками… Это было до того забавно, что не могло не принести удачи. У него не было никаких рекомендаций, ничего, кроме честного, открытого лица. Луи понравился Эдит.

«Я хотел бы заняться вашими делами. Я знаю, что у вас никого нет. Возле вас нет мужчины, который защищал бы ваши интересы. У вас никогда не было импресарио. Сейчас он вам необходим. Вы больше не можете без него обходиться. Вы вступили на путь успеха, это удачный момент: я к вашим услугам. Располагайте мной».

Сказать такое, как раз тогда, когда нас несло под откос, — вот это характер! И какое чутье!..

«Я принимаю ваше предложение, — сказала ему Эдит, — вы мне нравитесь».

Они не подписали контракта, никакой даже самой маленькой бумажки. Им это было не нужно. Эдит всегда полностью доверяла Лулу. Он был ей предан, как сенбернар. И он был одним из немногих, кто никогда не обращался к ней на «ты». Он всегда выручал ее, а с Эдит часто бывало нелегко.

Барье замечательно повел дела Эдит. В ее карьере он сыграл очень важную роль. Он был талантливым импресарио — Эдит это сразу же ощутила. В тот трудный период он сумел получить для нее контракт на две недели в «Мулен-Руж», который был тогда одним из лучших мюзик-холлов страны.

Снова вернулись славные времена лихорадочной работы. Но у нас все-таки оставались минуты для болтовни. Сидя в ванной комнате, на краешке биде, я слушала Эдит.

«Момона, ты умеешь меня слушать, как никто. Для этой роли у тебя потрясающий талант!» Она была настроена сентиментально, вспоминала свои былые увлечения: «Чтобы хорошенько во всем этом разобраться, Момона, я придумала разделить их по периодам: «улица», «моряки и колониальные солдаты», «сутенеры» и «безумие после смерти Лепле»… Ты помнишь это время, Момона?»

Еще бы не помнить!..

«Ассо и Мёрисс, — продолжала Эдит, — период «учителей». Конте — это «бордель», а потом…».

Периоду, который наступал, суждено было длиться долго. Эдит назвала его «фабрикой», потому что она сама стала формировать певцов. Открыла их серийное производство. Начала она с Ива Монтана.

Лулу сказал как-то Эдит: «Больше вам не будут навязывать актеров в качестве «американской звезды». Теперь право выбора за вами. Для концертов в «Мулен-Руж» вам предлагают Ива Монтана». — «Нет. Я о нем не имею представления… Я хочу Роже Данна, оригинальный жанр. Это товарищ, его я знаю».

Но Роже не было в Париже. И никого нельзя было пригласить из провинции, все стало слишком сложно. Дело происходило за месяц до Освобождения.

«Ну ладно, — сказала Эдит. — Назначьте прослушивание вашему Иву Монтану. Я приду».

Сидя в глубине зала «Мулен-Ружа», Эдит ждала. На сцену вышел крупный темноволосый парень, по типу итальянец, красивый, но безвкусно одетый: куртка в немыслимо яркую клетку, маленькая шляпа, наподобие шляпы Шарля Трене. В довершение всего он стал петь старые американские и псевдотехасские песенки, подражая Жоржу Ульмеру и Шарлю Трене. До чего же это было плохо! Я следила за Эдит, будучи уверена, что она не досидит до конца.

Спев три песни, он вышел на авансцену и вызывающе спросил: «Ну что, продолжать или хватит?»

«Хватит, — крикнула Эдит, — подожди меня».

Я была уверена, что он сейчас взорвется. Эдит знала, что он злится на нее за это прослушивание и что он, не стесняясь, говорил о ней так: «реалистическая песня в уличном исполнении», «скука смертная» и т. п.

Забавно было смотреть на них издалека: он стоял на краю сцены, она — внизу, такая маленькая, что ее нос не доставал до его колен. Он счел унизительным для себя нагнуться к ней. Но Эдит не собиралась вести с ним длинной беседы: «Если хочешь петь в моей программе, приходи через час ко мне в отель «Альсина».

Ив задохнулся, побелел от бешенства. Однако через час в комнате отеля «Альсина» сдался на милость победителя. Эдит не стала надевать белых перчаток.

— Для краткости начнем с твоих достоинств. Ты красив, хорошо смотришься на сцене, руки выразительные, голос хороший, приятный, низкий. Женщины по тебе будут сходить с ума. Ты хочешь выглядеть и выглядишь умным. Но все остальное — нуль. Костюм дурацкий, годится для цирка. Жуткий марсельский акцент, жестикулируешь, как марионетка. Репертуар не подходит совершенно. Твои песни вульгарны, твой американский жанр — насмешка.

— Он нравится! Я с ним добился успеха.

— В Марселе! Там уже четыре года ничего не видели. А в Париже публика рада, когда пародируют оккупантов. Здесь аплодируют не тебе, а американцам. Но когда американцы будут здесь, рядом с ними ты будешь выглядеть как придурок. Ты уже вышел из моды.

Пытаясь подавить злость, Ив даже скрипел зубами. Эдит внутренне веселилась.

— Спасибо, мадам Пиаф. Я понял. Я вам не подхожу.

— Опять не угадал. Подходишь, и я не хочу помешать тебе заработать на жизнь. Две недели в программе с тобой пройдут быстро.

Ив был уже не в состоянии сдерживаться. Он хотел бы вылететь из комнаты, не открыв больше рта, но Эдит остановила его.

— Подожди, я не кончила. Я не сказала самого главного. Я уверена, что ты певец, настоящий певец. Я готова заняться тобой. Если ты будешь меня слушать, доверишься мне, ты станешь самым великим.

Он ответил ей: «Благодарю!» — и ушел, хлопнув дверью.

Я была ошеломлена. Все продолжалось менее четверти часа. За это время передо мной предстала женщина, о существовании которой я не подозревала. Как она разобрала его по косточкам! С какой уверенностью она выделила лучшее, что в нем было, отбросив смешное, фальшивое и вульгарное. Я в себя не могла прийти. Эдит всегда меня удивляла, но до такой степени еще ни разу.

Сидя на кровати, она продолжала смотреть на дверь. И я чувствовала, что в голове ее несется поток мыслей.

— Он мне не подходит! До чего мужчины глупы… Дурак, о твоей красоте можно только мечтать… Момона, он произведет революцию в песне. Публика такого давно ждет. Это он! Вот он, послевоенный эстрадный певец!

— Ты думаешь, он согласится, чтобы ты учила его?

— Да.

Я в этом не была так уверена. Гордый, к тому же итальянец. А они не любят, чтобы ими командовали женщины, у них это не принято.

На следующий день на репетиции он снял куртку, пел в рубашке.

— Видишь, Момона, я была права.

После него репетировала Эдит. Проходя мимо, она поймала его на слове:

— Ты меня уже слышал?

— Нет, мадам Пиаф.

— Так откуда же ты знаешь, что я «торговка скукой»? Можешь называть меня Эдит и останься послушать. Тогда будешь судить.

Он остался в зале до конца, потом исчез, не сказав ни слова. Но Эдит его ждала. И была права. Он пришел в «Альсина».

— Так вот, Эдит, если ваше предложение еще в силе, я согласен.

— Тебе неприятно, что будешь подчиняться женщине?

— Нет. Я слышал, как вы поете. И понял. Вы знаете все, чего не знаю я.

Мы выпили по рюмочке, произнесли тост за каждого, и работа началась.

— Ты подумал о своем костюме?

— Да, но…

— У тебя нет денег? Ну и что! Тебе не нужно петь в смокинге. Сейчас ничего нельзя достать. Значит, будешь выступать в рубашке и брюках. Только рубашка не должна быть белой, иначе публика воспримет, будто ты как вышел из спальни, так и влез на сцену. Публику нужно уважать, она не любит небрежности. Кроме того, это тебя будет перерезать на две части. Рубашка должна быть одного цвета с брюками. Ты высокий, худой, у тебя узкие бедра, это надо подчеркивать.

Она не переставала меня удивлять. Откуда взялась такая уверенность! Как она разбиралась в том, о чем говорила!

— Марсельский акцент вызывает смех. Оставь это тем, у кого нет ничего другого. Я научу тебя способу, которым пользуются актеры. Ты берешь в рот карандаш, закусываешь его зубами и так будешь проговаривать и петь свои песни. Я составлю тебе список слов, где встречается «о», которое ты произносишь по-марсельски. Будешь мне его читать несколько раз в день.

— С карандашом? На кого я буду похож?

— Человек, который трудится, смешным не бывает. Давай!

Нелегко говорить с карандашом в зубах! Ив чертыхался, но терпел. Эдит смеялась. Было действительно забавно видеть его красивое лицо, перечеркнутое карандашом.

Когда Ив бывал у нас, в комнате совсем не оставалось свободного места. Его метр восемьдесят семь роста и восемьдесят два килограмма веса занимали все пространство.

Он стоял перед ней одновременно покорный и своенравный, наморщив лоб, и был похож на щенка, который не понимает, что от него хотят. У меня он вызывал нежность. Он боялся выглядеть глупым, но все-таки им выглядел, и мне таким нравился.

Мы тотчас же подружились. Он не был похож на тех, кого мы знали раньше. Он был как глоток чистого воздуха. Как молодой волк на пороге жизни, полный сил, с длинными и крепкими мышцами. Его улыбка, честная и открытая, сразу покоряла. Он все время смеялся, и нам казалось, что все вокруг залито солнцем.

После урока мы вышли из отеля. Мы шли рядом по улице Жюно. Он наподдал камешек ботинком не менее сорок шестого размера! Остановился, засунув руки в карманы, и сказал мне очень серьезно: «Мне кажется, я могу ей полностью доверять. Я буду работать до седьмого пота».

Слова не разошлись с делом. Через две недели даже со своими неудачными песнями Ив очень многого добился. Надо правду сказать, что уроки он теперь брал на дому. Он перебрался к нам. Эдит влюбилась в него по уши. Липший раз я убедилась в том, что у нее хороший вкус и что она умеет выбирать мужчин. Ив и сейчас все еще красив, а в двадцать два года вместе с ним в комнату, казалось, входило солнце.

Любовь не мешала Эдит заставлять его работать в поте лица. Для нее не было мелочей. Она решила, что он должен быстро добиться успеха, она не могла ошибаться! Поскольку в работе она была неутомима, занятия продолжались часами. Бывали дни, когда она могла довести до белого каления. В таких случаях мы с Ивом переглядывались, нам хотелось сбежать. Но об этом не могло быть и речи; она нас крепко держала в своих маленьких ручках. «Момона, не отвлекай его или уйди. Когда он кончит, я отпущу вас прогуляться на часок».

Это было совершенно необходимо: комната была слишком мала, а Эдит не любила, чтобы открывали окна. После получаса занятий Ив своими атлетическими легкими выкачивал весь воздух.

О том, чтобы отпустить его на прогулку одного, не было и речи. Он не имел на это права. Его должна была сопровождать я. Не то чтобы Эдит ему не доверяла, она принимала меры предосторожности. «В нем жизнь бьет ключом, Момона. Его нельзя выпускать одного на природу».

Я начинала думать, что ему надоест, если я буду всюду таскаться за ним. Несмотря на улыбку, которая не сходила с его лица, он был не из тех, кто позволяет надеть на себя ошейник и держать на привязи.

Работали они оба, как одержимые. Один заводил другого. Ив вкалывал не жалея сил, а терпения у него было на двоих. Еще не успев ничему научиться, он уже наседал на Эдит:

— Согласен, Эдит, мне нужен новый репертуар. Но где ты найдешь песни для меня? К кому ты думаешь обратиться?

— Не беспокойся, любовь моя. Все в порядке. Я уже обратилась.

— Как? Уже? К кому? Я имею право знать.

У него тоже был нелегкий характер. Каждый из них был личностью, и оба друг друга стоили. Да, нам предстояли веселые деньки! Когда Эдит надоедали его расспросы, она обрывала: «Ты мне веришь или нет?»

Эту фразу мне предстояло слышать бесконечное множество раз. Они готовы были схватиться по любому поводу. Эдит любила, чтобы вокруг все кипело, так она понимала жизнь. В лице Ива она обрела прекрасного партнера. Он всегда был готов к бою.

Я знала, что она ему солгала: она еще и не начинала ничего искать для него.

«Понимаешь, Момона, я еще ничего не знаю о его жизни. Человек может хорошо петь только о том, что его держит за живое, о том, что приносит ему радость или боль. Ив вообразил себя ковбоем, но это бредни мальчишки, насмотревшегося американских фильмов. У него голова забита старыми довоенными вестернами. Честное слово, он думает, что он — Зорро! Мне нужно, чтобы он подробно рассказал о себе. Мне нужно знать, о чем он думал, когда его руки были заняты работой или когда он гулял по городу. О девчонке? О поездке за город? О пении? Ив нормальный парень. Все другие должны узнавать себя в нем. Значит, у него должны быть такие же желания, как у них. А старше двенадцати лет немногие мечтают скакать на кляче по горам и долам американского Запада! Я примерно уже представляю себе его жанр, но должна быть в нем абсолютно уверена».

Эдит говорила, а мне казалось, что я слышу Реймона Ассо, когда он занимался с ней в нашей комнатке на Пигаль.

«Момона, ты будешь его слушать вместе со мной».

В течение нескольких вечеров мы слушали Ива. Великолепный театр! Он прекрасно рассказывал. На сцене его жесты были неудачны, но в жизни — точны, совершенны. Я знала, что Эдит, как и я, думала: «Как прекрасно владеет своим телом, собака!»

«Ты ведь знаешь, что я итальянец, макаронник. Родился в пятидесяти километрах от Флоренции, в маленькой деревушке, в октябре 1921 года. Мама назвала меня Иво. Фамилия моего отца — Ливи. Когда я появился на свет, у меня уже были брат и сестра. Родители говорили, что жизнь была тогда очень трудной: нищета, безработица. В 1923 году, когда отец со всеми нами сбежал во Францию, мне было всего два года. Ему не нравился фашизм. Он боялся, как бы его сыновей не забрали силой в отряды Балилла[24]: «Мои сыновья не будут ходить в черных рубашках, они не будут носить траур по Италии…» Он был прав. Италия черных рубашек была страной, заранее надевшей траур по своим детям.

Мы задержались в Марселе. У нас не осталось ни гроша, и дальше ехать было не на что. Временно… Отец хотел эмигрировать в Америку… Знаешь, ведь для итальянцев это земля обетованная, где можно нажить состояние. В Италии у всех есть хоть один родственник, который написал оттуда, что разбогател. На чем, как и правда ли это, никто не знает, но верят на слово. Это помогает жить.

Ты надо мной смеешься за то, что я подражаю американцам, но всю жизнь я только и слышал, что эта страна — рай. Когда нам было совсем плохо, отец говорил: «Вот увидите, в Америке…» И все мы принимались мечтать.

Мама откладывала каждый грош, чтобы можно было ехать дальше. Но при первых же трудностях, которые сваливались на семью Ливи, мы снова оставались без денег. Тем хуже. В нашей семье все закаленные, упрямые, и мы снова начинали копить. Долго вносил свою лепту и я. Но однажды я понял, что это неосуществимо, что мы никогда никуда не уедем, что, живя в нищете, просто тешимся этой мечтой. И выбыл из игры.

— Когда ты был мальчишкой, ты шатался по улицам?

— Мне не разрешали, я ходил в школу, и обратно мама всегда меня поджидала. Она строго следила, чтобы я нигде не болтался. Французы думают, что раз в Италии много солнца, дети там лентяи, целыми днями гоняют по улицам. Это неправда. У нас жизнь очень суровая, особенно на севере. Есть очень много вещей, с которыми в итальянских семьях не шутят. В первую очередь это работа и честь женщин и девушек. Если мальчику так повезло, что он может ходить в школу, он не должен сбиваться с пути истинного. У нас свято верят, что образование означает возможность есть досыта и кормить семью. У нас очень сильно развиты родственные чувства.

— Значит, ты ходил в школу?

— Да. Я неплохо учился. Что-то мне нравилось больше, что-то меньше. Помню, один из преподавателей, выставив мне оценку за семестр, записал в дневнике: «Мальчик умный, но недисциплинированный. Строит из себя шута, изображая героев американских мультфильмов!» Как мне тогда от отца влетело!»

Ни Эдит, ни я не могли представить себе жизнь Ива. Он был домашним ребенком. С этой породой мы еще не встречались. Эдит раздражалась, приставала с вопросами:

«Подумать только, ты не был знаком с улицей! Но как же так? В Марселе улица, наверно, как праздник! Звуки, краски, запахи… Она должна манить, опьянять. Я бы не устояла.

— Я наверстал позднее, когда ушел из школы. Отцу было слишком тяжело, он кормил троих детей и жену. Поэтому с пятнадцати лет я пошел работать. Кем только я не был! Гарсоном в кафе, учеником бармена, рабочим на макаронной фабрике (рай для итальянца!), а поскольку моя сестра работала парикмахершей, стал даже дамским мастером. Представляешь?

Он хохотал и начинал изображать парикмахера, делал вид, что крутит в руке щипцы, завивает локоны. Его улыбка изменилась, сделалась слащавой. Я смеялась, но Эдит впивалась в него глазами. Я понимала, что она работает…

— Повтори этот жест, Ив, он очень хорош.

— Если ты ради этого выспрашиваешь меня о моей жизни, я больше не буду рассказывать.

Эдит была умна, она сразу уступала.

— Любимый, ты с ума сошел! Я люблю тебя… Поцелуй меня…

После антракта она снова возвращалась к прерванному рассказу. Она не сдавалась.

— А где же среди всего этого пение?

— А вот где! Я вкалывал не только ради куска хлеба, но и ради свободы, ради права делать то, что я хочу. Все остававшиеся деньги я тратил на пластинки Мориса Шевалье и Шарля Трене. Я умирал от желания стать такими, как они. Для меня они были самыми великими! Я знал наизусть все их песни. Я ходил их слушать, когда они приезжали в Марсель. Дома перед зеркалом я копировал их жесты. Я работал так часами и был счастлив. И вдруг однажды мне удалось спеть в одной забегаловке на окраине. Для меня это был «Альказар»[25]. Именно в этом кабачке мне пришлось изменить фамилию. «Иво Ливи, — сказал мне хозяин, — это плохо. Слишком типично и не звучит».

Интересно, как я себе придумал псевдоним. Когда я был маленьким, — помнишь, я тебе рассказывал, — мама не любила, чтобы я околачивался на улице. Она плохо говорила по-французски и кричала мне в окно по-итальянски: «Ivo, monta!.. Ivo, monta!..» Я вспомнил об этом, взял французское имя, а monta[26] превратил в Монтана.

Я выступал сначала в маленьких третьесортных залах, потом во второсортных и, наконец, добрался до «Альказара». Его хозяин — Эмиль Одифред. Ему я обязан началом своей карьеры. Он ко мне великолепно относился. Он говорил: «Вот увидишь, сынок, в Марселе тебя ждет мировая слава». И мы оба смеялись. Но в первый вечер меня колотило от страха…

Когда в Марселе люди идут в театр, они несут с собой автомобильные гудки, помидоры, тухлые яйца с намерением пустить их в дело, если что-то не понравится. Со мной все прошло отлично, даже устроили овацию. Но овациями сыт не будешь! Однако имя мое в Марселе знают. Вернись я туда хоть завтра, увидишь, как меня встретят!

Война все поломала. Я стал рабочим-металлистом, точнее, формовщиком. Это очень вредно для легких. Мне выдавали три литра молока в день. Потом я стал докером.

— Наверно, молока не любил.

— Любил, но на заводе рабочий день от и до, пробиваешь карточку в проходной. У докеров более свободный распорядок. Я мог петь и не бояться, что меня вышибут с работы.

Я прекрасно понимал, что в Марселе настоящей карьеры не сделать, поэтому все бросил и подался в Париж. И мне повезло. В феврале 1944 года я выступил в «АВС».

— Интересно, мы могли там с тобой встретиться. Ну и как? Успешно?

— Не очень. Галерка назвала меня стилягой из-за моей куртки!

— А с февраля до августа что ты делал?

— Выступал в кино, брался за все, что попадалось под руку, но главным образом голодал, как последний пес. — Ив широким, уже «пиафовским», жестом разводил руками. — Как видишь, жизнь у меня была нелегкая. Жизнь у меня была трудная».

Мы с Эдит переглянулись. Воспоминания нахлынули на нас. «Трудная жизнь»… Мы знали, что это такое. Но мы и не мечтали о школе до пятнадцати лет, о маме, которая запрещает шляться по улицам, о папе, который работает, о настоящей семье… Это было не про нас.

Воспоминания детства Ива, которого мы считали родным и близким, неожиданно отдалили его. Но все, что было позднее, нас сближало. У Эдит были те же чаяния: имя на афише, сцена, поднимающийся занавес, свет рампы, успех. Да, они все-таки были одной породы: обоих снедало стремление добиться большего, чем другие, оба были объяты яростной жаждой жизни и победы.

Когда они сходились лицом к лицу, я гадала, кто кого съест. Но пока Ив был смирным. Он любил Эдит и ждал от нее всего. Но так не могло продолжаться вечно!

Ив рассчитывал, что она будет расспрашивать его о женщинах, о победах. Но это не интересовало Эдит. Ив обижался. Ему хотелось, чтобы она знала, что он неотразим, что любая баба готова на все ради его прекрасных глаз…

Эдит это не волновало: она была убеждена, что до нее у мужчины могли быть только случайные встречи. Любовь с большой буквы начиналась с нее.

С Ивом Эдит вступила в область неизведанного. Она открыла в себе способности, о которых раньше не подозревала: талант создавать «звезд». Это пьянило сильнее вина.

По прошествии нескольких дней она решила, что теперь ей о нем известно достаточно.

— Ты должен петь о всем том, о чем ты мне рассказал. Покажи руки.

Он протянул ей ладони, как будто хотел, чтобы она предсказала ему судьбу.

— Твои руки — это руки рабочего, пробивавшего карточку в проходной завода, это руки докера, на них были мозоли, и ты этого не забывай никогда. С такими руками выходят из народа, и нужно, чтобы народ об этом знал. Теперь остается найти, кто бы стал писать для тебя песни. И это самое трудное. Тебе нужны песни, из содержания которых ты сможешь вылепить свой образ и вдохнуть в него жизнь. Но чтобы сжиться с ним, ты должен хорошо себя чувствовать в его шкуре. Я хочу, чтобы ты пел о любви, ты для этого создан.

«Нет, — вскричал Ив, — я не могу. Я мужчина, а не женщина, чтобы блеять о любви! Я не господин Пиаф!»

Я подумала, что Эдит кинется на него с кулаками, но она стала кричать на него, да так, что голос разносился по всему отелю. Ив впервые видел ее в приступе гнева, он стоял перед ней как большой растерянный ребенок. В конце концов он расхохотался.

— Ну и дыхание у тебя!

— Как же ты не понимаешь, что о любви нельзя не петь? Публика требует именно этого. Но ты должен занять свое, особое место среди всех этих Пьеро, которые вздыхают о любви при лунном свете. Пусть на сцену выйдет настоящий мужчина, пусть он кричит о любви! Публика ждет его, он ей нужен! И потом, хватит с меня! Веришь ты мне или нет?

Но если Ив вбивал себе что-то в голову, разубедить его было почти невозможно. К тому же он был ревнив, как рыцарь крестовых походов. Если бы он мог, он надел бы на Эдит пояс целомудрия. С самого начала он возненавидел Анри Конте, первого, кто попался ему под руку. «Не смей просить для меня песен у этого типа. Я тебе этого не прощу!»

Нельзя сказать, чтобы это облегчало дело… Было начало 1944 года, и у нас оставался только Анри!

Тот день начался неудачно. Зазвонил телефон. Эдит сняла трубку и, прикрыв ее рукой, стала что-то шептать. Я стояла рядом и услышала: «Да. В половине шестого. Хорошо. Поднимешься прямо сюда». Ив смотрел в окно. Казалось, он ничего не слышал.

— Кто это?

— Тебе все надо знать?

— Да.

— Лулу Барье.

Я была уверена, что Эдит лжет. Около пяти часов Ив объявил:

— Эдит, я пойду пройдусь.

— Возвращайся поскорей, любимый.

— Не волнуйся.

— Ты не берешь с собой Момону?

— Я что, не имею права побыть один?

Тот, кого ждала Эдит, был Анри. Не успел он войти, как Эдит бросила на меня взгляд. Мы услышали, как из соседней комнаты, моей, донесся легкий шорох. По лицу Эдит скользнула улыбка, а в глазах зажегся тот хорошо знакомый мне огонек, который всегда появлялся, когда она затевала злую шутку или задумывала жестокую расправу. Она заговорила чуть громче, чтобы ее было слышно в соседней комнате.

— Я попросила тебя прийти, Анри, милый, чтобы поговорить о песнях.

— Ну знаешь, сейчас происходят такие события, что к лирике сердце не лежит.

— Но мне как раз нужны сильные, мужские песни. Для очень талантливого парня, для Ива Монтана.

Анри расхохотался.

— Ты всегда умеешь меня рассмешить! Значит, слухи подтверждаются? Ты в самом деле занимаешься этим поддельным ковбоем?

— Он, кстати, меняет репертуар.

— Послушай, Эдит, я буду с тобой откровенен. Этот парень — пустой номер. Он не умеет держаться, вульгарен, у него чудовищный акцент и жесты шансонье начала века. Он никуда не годится…

Я думала, что Эдит вцепится ему в волосы, но вместо этого она произносит кокетливо:

— Ты так считаешь?

— Уверен. Спи с ним, если он тебе нравится, но в профессиональном смысле ему ничего не светит.

— Ты прав, Анри, пожалуй, я действительно ошиблась, это бездарность.

Когда он уходил, они задержались в дверях и Эдит добавила:

— Я правильно сделала, что поговорила с тобой, Анри, ты открыл мне глаза.

— Твой Ив ни в одном зале не соберет аншлага…

Едва Анри успел выйти, как Эдит открыла дверь в соседнюю комнату. На пороге бледный от бешенства стоял Ив.

— Это тебя отучит подслушивать под дверьми!.. Возке, да ты весь в крови!

Ив держал в руке осколки стакана. Вероятно, он сжал его с такой силой, что раздавил. Кровь лилась ручьем, как из быка на корриде. Он произнес беззвучно, голосом, лишенным всякого выражения, настолько его изменил гнев: «Никогда больше этого не делай. Слышишь, никогда. Я хотел тебя убить».

В течение нескольких дней нам было не до песен… Август сорок четвертого. После высадки в Нормандии в июне воинские части проделали большой путь по дорогам Франции, и у парижан, ожидавших вступления в город генерала Леклерка во главе Второй бронетанковой дивизии, температура поднялась до 40 градусов.

Немецкая армия бежала, ее сдувало как ветром. Полное поражение. Парижане назвали это «зеленый понос». На рукавах участников французского Сопротивления, старых, молодых и совсем юных, расцвели трехцветные повязки. Дым пороха пьянил. В Париже наконец запахло победой. Повсюду красовались флаги.

Эдит ждала вступления частей генерала Леклерка, как дети ждут парада 14 июля. Для нее он был освободителем. Де Голль ее не интересовал. Она говорила: «Это политик. Он — не настоящий генерал. Он не марширует впереди своих солдат!»

В тот день, когда де Голль прошел от Триумфальной арки в Собор Парижской Богоматери слушать мессу, Эдит не могла усидеть дома. Ива с нами не было. Он, по-моему, был с отрядами внутренних сил Сопротивления. В эти дни все мужчины уходили из дома за новостями. И, воспользовавшись свободой, мы пешком, как в доброе старое время, когда пели на улицах, спустились с Монмартра к площади Этуаль.

«Пойдем, Момона, я хочу видеть Леклерка. Я хочу обнять этого человека».

Ах, какой это был прекрасный день! Как все любили друг друга! У Триумфальной арки мы только издали сумели увидеть рыжеватую голову генерала де Голля. Леклерка не было в помине. Но сколько было народу! Люди взбирались на танки; они назывались: «Лотарингия», «Эльзас», «Бельфор». Это были наши французские названия.

Как все женщины, мы целовали моряков, солдат в красных беретах, в черных, всяких. Они не знали, что целовали Эдит Пиаф, но она им очень нравилась. Мы бы с радостью остались с ними.

Возвращаясь домой, Эдит сказала: «У меня сердце переворачивается, как подумаю, что еще совсем недавно я видела французских солдат в лохмотьях за колючей проволокой. Сегодня наши ребята были такими, как когда-то».

Как все артисты, выступавшие во время оккупации, Эдит должна была предстать перед Комитетом по чистке. У нее не возникло никаких осложнений. Мы снова начали жить, но теперь дышалось легко.

Работа возобновилась. Эдит встречалась с Анри Конте, но вне дома. Она не забыла, как Ив раздавил в руке стакан, однако это не заставило ее отступиться от принятого решения.

«У меня не ладится с Анри. Он не хочет работать для Ива. Как смешно, теперь, когда между нами все давно кончено, он ревнует! Только этого мне не хватало!»

В конце концов он сдался. Она добилась того, чего хотела. «Ну, все в порядке, Момона. У меня есть песни для Ива! Анри написал их вместе с Жаном Гиго. «Джо-боксер» — история боксера, которому не повезло, он ослеп. В песне «Полосатый жилет» говорится о слуге из отеля, который попадает на каторгу. У меня есть также песня «Этот самый человек» — история слабого человека, который не может справиться с жизнью и кончает самоубийством. И еще «Луна-парк» — о рабочем с завода Пюто, который бывает счастлив только в «Луна-парке». Теперь больше не будем работать впустую. Пора засучить рукава! Ив! Скорей!»

Ив спокойно спал в соседней комнате. Он появился в проеме двери, как портрет в раме. До чего же он был красив, негодяй: обнаженный торс, широкие плечи, узкие бедра, плоский живот… Я понимала Эдит.

«Послушай, Ив». — И она напела ему одну за другой все песни. — «Как здорово! Спеть такое, это же потрясающе! Кто их написал?» — «Жан Гиго и Анри Конте».

Ив набрал воздуха в легкие, потом выдохнул и процедил: «Твоя взяла». Сдерживаемое бешенство говорило о многом. — «Теперь, любовь моя, возьмемся за работу».

И они ушли в нее с головой.

На сцене у Ива уже не было акцента, но в жизни, как только он переставал следить за собой, акцент появлялся. Эдит говорила ему: «Внимание, Ив, опять от тебя запахло чесноком!»

Петь он умел. С этим все было в порядке. У него был очень красивый, от природы хорошо поставленный голос. Но песни нуждались в режиссуре, а главное, еще надо было работать над жестом. Ив успел приобрести дурные навыки. Эдит билась с ним часами. Пот тек по его лицу, но он не просил передышки. Он был единственным, кто мог работать так же исступленно, как Эдит. Это продолжалось по пятнадцать часов кряду. У всех окружающих давно уже было темно в глазах. Пианист играл, как заводная кукла. Но эти двое были одержимы.

— Нет, Ив. Начало не годится. Что толку молотить кулаками в пустоту! Нужен один удар, но такой, чтобы публика увидела весь матч. Встань в стойку, и уже будет ясно, что ты не рыболов! Не суетись. Ну, давай. Со слов: «Это имя…»

Это имя забыто теперь…

Силуэт жалкой склоненной фигурки,

Опирающейся на белую палку…

— Плохо! Ты выглядишь как старый маразматик. А слепой Джо — все еще мужчина. Он сломлен только потому, что потерял зрение, Что и требуется показать. Двигайся точнее. Твои герои карикатурны.

— Отстань от меня, — отвечал Ив.

Но на следующий день он отрабатывал эти движения перед зеркалом, чего Эдит терпеть не могла. Это противоречило ее принципам. А Ив не мог иначе, он привык так работать. Самое смешное, что он не видел себя во весь рост в зеркальце шкафа, комната была слишком мала. Ему приходилось становиться в профиль в дверях ванной. Он никогда не видел себя и в фас. Поэтому, когда мы с ним вдвоем бродили по улицам, он украдкой проделывал свои жесты, останавливаясь перед витринами.

Чтобы дополнить концертную программу Ива, Эдит написала для него две песни.

— Видишь, для тебя я написала свои первые песни о любви: «У нее такие глаза…»

У нее такие глаза —

Чудо!

И руки —

Для моего пробуждения.

И смех —

Для того, чтобы меня соблазнить.

И песни,

Ла-ла-ла-ла…

У нее столько всего…

Розового цвета…

И все для меня…

То есть, я так думаю…

И «Что же это со мной?»

Что же это со мной?

Почему я так сильно люблю,

Что мне хочется кричать

Со всех крыш:

«Она моя!»

Если бы я так делал, я бы выглядел сумасшедшим.

Это ненормально, —

Вы мне скажете, —

Так любить — это нужно сойти с ума!

Он все же оставил в своем репертуаре несколько американских песен, таких, как «На равнинах Дальнего Запада». «Без них, Эдит, публика меня не узнает!»

Итак, репертуар у Ива был! Сделано самое главное, но не самое трудное.

«Теперь, Ив, нужно обкатать программу на публике. Не волнуйся. Ты готов! Только не забывай, что в зрительном зале сидят и мужчины и женщины. Нужно понравиться мужчинам, чтобы они увидели в тебе того, кем сами хотели бы быть. Что касается женщин, то с твоей наружностью осечки не будет. Пока ты поешь, все они тебе отдадутся. Но смотри, не до конца программы. В последней песне будь сентиментален. И тогда мужчина возьмет за руку свою подругу. Они будут счастливы. Ведь не ты, а он поведет ее в постель. Когда их два сердца сольются, ты получишь в награду самые ценные аплодисменты. Ты увидишь, как прекрасна жизнь в те дни, когда публика талантлива».

Был еще только сентябрь 1944-го. За два месяца Эдит создала нового Монтана. Теперь, слушая Ива, я видела, что он стал совсем другим. Как и Пиаф, он переворачивал душу. Его жесты потрясали. В коричневой рубашке и брюках он перевоплощался во всех мужчин, о которых пел. Вы в это верили. Вы столбенели от прямого попадания; вы получали удар и говорили: «Еще!» Да, мальчик из «Мулен-Ружа» остался далеко позади. Нужно знать эту профессию, чтобы оценить, какую они проделали работу. Я одинаково восхищалась обоими.

Эдит велела Лулу Барье включить Ива в турне по Франции, которое она собиралась совершить.

— Он будет «американской звездой!»

— Эдит, будьте благоразумны. Он еще не встал на ноги.

— А я тебе говорю, что это его место. И не соглашусь для него на другое. Если они хотят меня, пусть берут и его.

— А вы не думаете, что Иву сначала следовало бы попробовать силы в одиночку? Я бы подобрал для него хороший контракт на юге Франции. Там его знают.

— Ты что, спятил? Попробуй только ему это предложить, и между нами, Лулу, все кончено. Расстаться с Ивом на целый месяц! На гастролях все девки на него повиснут! Слушай меня внимательно. Он мой. Я его создала. И он останется со мной. Ив не актер в массовке, он — «звезда», и притом настоящая. Он будет петь передо мной, а в нашей профессии — это классный дебют!

— Вы думаете, так легко выступать перед вами?

— Хватит, не морочь мне голову. Все уже решено.

Лулу замолчал: хозяйка сказала свое слово. Но в том, что он говорил, была своя правда: выступать перед Эдит с репертуаром, близким к ее собственному, требовало большого таланта.

Первым городом в их турне был Орлеан. Эдит сказала мне: «Иди в зал и будь там, пока он будет петь! Потом все мне расскажешь!» Приятная миссия!

Когда поднялся занавес, Ив вышел на сцену, его внешность понравилась. Он держался очень просто и выглядел таким сильным, что казалось, вот-вот достанет до неба и коснется звезд рукой! Сила всегда нравится публике. Но что-то мешало… Я чувствовала, что не хватает чего-то очень малого, но не понимала чего. Успех был средний.

Достаточно было увидеть их в одном концерте, как сразу становилось ясно, что Ив — ученик Эдит. Он так же раскатывал «р», так же использовал свет. И освещение было похожим. Главным же была очень «пиафовская» жестикуляция. Я это заметила еще во время репетиций, но на публике это особенно бросалось в глаза. Вечером, после концерта, он был на пределе. Она также.

— Эдит, я понял, что не пробиваюсь к публике. Почему? Мы осрамились.

— Нет. Один город — еще не вся Франция. Это твоя премьера. Ты дебютируешь. А они дебютов никогда не видели.

— Дебютирую? Не смеши! Я объехал весь юг Франции, все побережье, пел даже в Лионе. Повсюду народ ломился.

— А в Париже — мордой в грязь! Если тебе не нравится, брось.

Успех Ива был очень неровным. Каждый вечер меня колотило от страха. Днем Ив смотрел на всех злобным взглядом. Он вновь и вновь все прокручивал в голове, стремясь понять, в чем загвоздка.

«Оставь его, — говорила Эдит, — у него кризис жанра!»

В Лионе мы были на грани катастрофы. Перед выходом Ив сиял: «Здесь меня всегда хорошо принимали. Это моя публика. Вот увидишь, я сейчас за все возьму реванш».

Бедный Ив, он был так близок к провалу, что у меня во рту пересохло. Эдит побелела от страха. Во время выступления Ива она режиссировала за кулисами, давала свет, занавес. В тот вечер она скомандовала ложный занавес после пятой песни, как было предусмотрено, но больше его не открыли. Это был провал. Ив ушел со сцены как боксер после нокаута. Впервые я не видела выступления Эдит. Она мне крикнула: «Ступай к Иву, Момона, не оставляй его».

Стоило мне войти в его гримерную, как он взорвался. Он уже пришел в себя. «Я как последний дурак решил, что мне здесь поверят, что меня здесь поймут! Плевать мне на них! Не они меня, а я их буду иметь!»

Он сорвал с себя рубашку. Голое тело блестело от пота.

«Дай мне рубашку переодеться. Я иду слушать Эдит. Пусть видит, что я возле нее, и что они меня не взяли на испуг».

Я перед этим перенесла такой страх, что на меня напал нервный смех. Ив все понял. Он положил мне на плечо свою большую руку, улыбнулся доброй, дружеской улыбкой и сказал: «Видишь, Симона, меня не следует доводить до белого каления. Но сегодня они меня довели. Слышала, как они требовали моих старых песен? Им нужен идиотский бред! Не будет этого! С прошлым кончено. Свое старье я никогда больше не буду петь! То, что я сейчас делаю, хорошо. Я это чувствую. Полюбят, куда они денутся!»

Сражение началось. Ив не собирался сдаваться.

В Марселе мы должны были выступать в «Варьете», и я опять дрожала от страха. Днем Эдит репетировала с Ивом в исступленном азарте. Оба друг друга стоили. И если Эдит не кричала: «Повтори!» — то повторять хотел сам Ив.

Вечером она пошла вместе со мной в глубину зала. Она крепко сжимала мне руку. Мы боялись больше, чем он сам. Когда Ив вышел, зрители зааплодировали. Но это еще ничего не значило: его приветствовали как земляка. Из-за этого они, наоборот, будут к нему более придирчивы. На первой же песне пальцы Эдит впились в мою руку. Мы поняли: его не приняли. Здесь его знали и любили за американские песни. Нового Монтана зрители не понимали. Еще немного, и его бы освистали. Случилось хуже — они остались холодны. Это марсельцы-то!

Ив ждал нас в гримерной, сидя на хромоногом стуле.

«Ты их видела, Эдит? Подумать только, ведь они меня носили на руках!»

Увидев отражение своей катастрофы на наших лицах, он расхохотался раскатистым, здоровым смехом великана: «Мне плевать, Эдит, родная, любовь моя. Когда приеду в следующий раз, они мне устроят овацию и не отпустят со сцены. А пока у меня для тебя сюрприз: ужинаем у моих родителей».

До чего же мне понравилась маленькая кухонька в квартире Ливи, в которую врывался уличный шум Марселя! А семья Ива! Какие славные люди! Когда Ив представлял Эдит, он сказал: «Моя невеста». У нее были слезы на глазах. Счастье иметь такую семью!

На следующий день Эдит сказала мне слова, которые перевернули мне душу: «Момона, вчера, когда я глядела на Ива, мне хотелось быть нетронутой девушкой».

Ив хотел жениться. Он все время говорил: «Эдит, давай поженимся. Я хочу, чтобы ты была моей женой». Я считаю, что они не поженились только потому, что Ив неудачно брался за дело. Он заговаривал об этом в неподходящие моменты. Либо на людях, либо за едой, либо когда Эдит пила и ей хотелось подурачиться. А Ив становился сентиментальным, чего она на дух не выносила. Четверть часа неясных слов, букетик цветов — для Эдит было более чем достаточно. Мужчину, у которого навертывались слезы на глаза, она не воспринимала.

В Иве она любила силу, задор, молодость. Между ними не было большой разницы в возрасте. Но она уже прожила так много, а он еще так мало!

Возвращаясь на рассвете, Эдит заходила в ванную комнату, расчесывала волосы, делала разные прически, рассматривала себя в зеркало и удовлетворенно говорила: «Ну что же, не так уж плохо. Не хуже других…»

К фигуре своей она относилась без снисхождения и, оглядывая себя, философски замечала: «Да — не Венера. Никуда не денешься: было в употреблении!»

Она часто говорила о том, что ее раздражало в своей фигуре: «Грудь висит, жопа низко, а ягодиц кот наплакал. Не первой свежести. Но для мужика это еще подарок!»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.