Глава двадцать первая ОДИССЕЙ, «УЛИСС», ПОТОК
Глава двадцать первая ОДИССЕЙ, «УЛИСС», ПОТОК
Before те floats an image, man or shade,
Shade more than man, more image than a shade…[82]
Слова «Улисс» и «Джойс» в обыденном интеллигентном сознании сплетены навечно. Это не всегда означает, что оно представляет себе их значение. 1907 год — самые ранние упоминания об «Улиссе» или прото-«Улиссе» в записях Джойса. Видно, как растут и усложняются его представления о методе, границах и полноте замысла. То, что всерьез пробуется в «Портрете…», что напряженно звенит в горестно-насмешливом «Джакомо Джойсе», прорастет невероятной красоты и сложности онтогенетическими конструкциями «Улисса».
В записях 1914 года он пробует все более странные приемы — Дюжарден, некогда поразивший его, уже выглядит бледнее. Повествователь Флобера станет Господом Богом и исчезнет, не исчезая, но ему нужны особая техника, новый стиль или даже, как назвал его Элиот, «антистиль».
«Улисс» принято считать высшим воплощением так называемого внутреннего монолога или «потока сознания», в свою очередь являющихся результатом более ранних экспериментов, и не только литературных. Одним из первых воспользовался им Лоренс Стерн — он создал повествователя, говорившего именно так. Старший брат писателя Генри Джеймса, замечательный американский психолог Уильям Джеймс еще в 1890 году писал:
«В каждом личном сознании процесс мышления заметным образом непрерывен. Непрерывным рядом я могу назвать только такой, в котором нет перерывов и делений. Мы можем представить себе только два рода перерывов в сознании: или временные пробелы, в течение которых сознание отсутствует, или столь резкую перемену в содержании познаваемого, что последующее не имеет в сознании никакого отношения к предшествующему. Положение „сознание непрерывно“ заключает в себе две мысли:
1) мы сознаем душевные состояния, предшествующие временному пробелу и следующие за ним, как части одной и той же личности;
2) перемены в качественном содержании сознания никогда не совершаются резко».
«Поток сознания» понадобился литературе XX века прежде всего затем, чтобы рассказать о составе и состоянии личности. И Джойс стремительно проделал путь, новый даже по сравнению с недавно явившимися новациями. Генри Джеймс исследовал перемены в морали человечества; Джеймс Джойс исследовал сам характер, синтезируя его по переменам, мельчайшим деталям и признакам и не давая ему проявляться во вспышках и взрывах, которые разрешал своим персонажам в «Дублинцах» и «Портрете…». Это был скорее путь драмы — его повествователи сами движутся сквозь мир, взаимодействуют с ним, но их собственные переживания и мыслетечения задевают его лишь краями. Персонажи, особенно говорящие в романе, настолько обособленны, что введение Джойсом внутреннего монолога восхитило читателя той иллюзией свободы проникновения в мысли другого, которую до совершенства доводит все же он. Хотя Джойс никогда не скрывал, как тщательно он изучал Дюжардена, Джорджа Мура, Толстого и все доступные примеры, включая дневник собственного брата.
Особенно сложны отношения Джойса с кумиром модернистов Зигмундом Фрейдом. Он забавляется теорией словесных ассоциаций: сами его записи часто именно цепочки слов, оси эпизодов. Он ищет в этих записях ключевые слова, действенные повторы, способные остаться в памяти как простой звук. Самый первый внутренний монолог у Джойса, по мнению Эллмана, вмонтирован уже в конец «Портрета…», но пока еще декорирован под фрагменты дневника Стивена. А одна из первых попыток — это все же финал «Мертвых», где Гэбриел говорит с собой, глядя на спящую жену. Оба они словно бы не находят никого, с кем еще можно говорить на этой земле, — Стивену перестал отвечать Крэнли, Гэбриелу — спящая жена. Но в «Улиссе» Джойс полностью отказывается от дневника-приема, у мыслей героев больше нет и этого подобия контроля, они мечутся, выбирая любое направление.
Еще один элемент построения мира, по Джойсу, — это противопоставление факта мифу. Сама конструкция имени персонажа — Стивен Дедалус — является производным от такого столкновения. К ней можно добавить множество других примеров — Голгофу в конце «Мертвых», «духовного бухгалтера» в «Милости божией», постоянное сравнение героев «Изгнанников» с библейскими персонажами, но допускаются и сравнения другой мифологии: Ричард и Роберт обыгрываются как Захер-Мазох и маркиз де Сад…
В «Улисс» вживлена не только гомеровская и постгомеровская схема — главный герой не только Дедал, но и Икар, не только Гамлет, но и сам Шекспир, не только Иисус, но и Люцифер. Джойсу нужен герой-недохристианин, а еще лучше — язычник, при этом симпатичный читателю. Ему предстояло быть чужаком в городе католиков, но при этом быть его порождением. И Джойс начинает планомерно собирать все, что сделает Улисса дублинцем и не сделает чужим остальному миру. Стивен пока молод и мучительно незрел. Воплощением зрелости будет Леопольд Блум. Они — единство противоположностей, космическая семья, и Джойс все время подчеркивает то умиленное отцовство, что испытывает Блум по отношению к Стивену.
В «Портрете…» герой — матрица, вбирающая элементы, создающиеся и пересоздающиеся. В «Улиссе» Стивен и Блум сталкиваются с одними и теми же положениями и мыслями, и это даже не спор, а нескончаемое сопоставление сложившегося и складывающегося. Они движутся по одним и тем же улицам, но в разное время, думают об одних и тех же вещах, но по-разному, хотя и почти одновременно. Они проживают те же эпизоды — но один проще и яснее, другой глубже, сложнее и путанее, как в «Цирцее». А Мир-Дублин поставляет обрамление, тело, в каждом органе которого они побывали, как эритроциты; но один день возвращает их к сумраку, к теплой тьме, сплетающей всё, к монологу Молли Блум обо всем сразу. «Ночной разум» — называет его один из джойсоведов.
Разумеется, книга Джойса не была кораническим озарением. Писательская работа его в высшей степени технична и структурна, он готовит все по мельчайшим слагаемым. Однако лучшее, говорил он, «приходит в письме». Путешествие современного Улисса должно было совершаться через Дублин, и так же, как Улиссу, ему предстоял ряд событий, мест и встреч. Все гомеровские элементы преображались до неузнаваемости: Циклоп становился двуглазым, но тупым и невыносимым шинфейнером-Гражданином, Цирцея — бандершей. Связи, выплетенные текстом, были уже новыми и независимыми. Кроме Гомера, в создание Дублина вовлечен и Данте: Джойс помнит, что именно за создание троянского коня Одиссей попадает в ад; правда, опять-таки знаменитое сооружение преображается в «темную лошадку» на скачках и неприятности из-за нее. Сигара, которую, по предположению С. Гилберта, Блум выставляет перед собой, удерживая напирающего Гражданина, есть аналог раскаленного кола, которым ослепляют Циклопа. В Национальном музее Блум похотливо разглядывает статую Афины Паллады, в легендах постгомеровского цикла украденную Одиссеем.
Вышучивание Гомера — далеко не единственная цель «Улисса», и многие травестии и насмешки совсем не так просты. Сигара за четверть шиллинга уравнивается с героическим колом, то есть заостренным и обожженным бревном; но это демонстрация того, что в безгеройном мире свой героизм, и Блум точно так же справляется со своим чудовищем, как Улисс — со своим. Несильный и добродушный Блум одерживает те же победы, что и мускулистый выученный воин, только безоружным — от Улисса у него ум, изобретательность, наблюдательность и человечность. Улисс истребляет женихов сознательно, жестоко и неумолимо, но в его мире он обязан вынудить себя к этому. Блум побеждает, возможно, даже и не зная об этом: его блудливая, неверная, ленивая «Пенелопа» ткет невидимое покрывало из воспоминаний, реплик, язвительных замечаний, но первая нить в этом полотне его. И последняя тоже его — все остальные «женихи», включая Буяна Бойлана, остаются за каймой.
У Данте одолжена и еще одна линия. В XXVI песне «Ада» Улисс говорит: «Ни нежность к сыну, ни перед отцом/Священный страх, ни долг любви спокойной / Близ Пенелопы с радостным челом /Не возмогли смирить мой голод знойный / Изведать мира дальний кругозор / И все, чем дурны люди и достойны»[83]. Та же неутолимая жажда жизни, «голод пространства», звучат в последних словах Стивена в «Портрете…» — «Приветствую тебя, жизнь!» Однако мир, который способен объять Блум, просторнее: его дотошность, его неуемное любопытство, способность упиваться деталями мощнее, чем у Стивена. Юный Стивен, как и Улисс, жесток — по-своему, беспощадностью художника, Стивен «Улисса» научился пренебрегать близкими и мучиться этим. Блум добр.
Эзра Паунд считал, что Улисс в романе — чистая условность, способная придать хоть какой-то скелет практически бессюжетному роману. Джойсу она дает возможность раскрыть еще что-то и в Блуме, и в Гомере, и в самом бытии. Блум — обыватель, но не вульгарный. Средний человек в Ирландии — это чудак; Джойс считал, что он к тому же наделен неповторимой душой. Блум создан из слияния особенных гастрономических пристрастий, сексуальных странностей, необычных интересов и влечений. Но Джойс скорее всего ответил бы — а у кого они обычные? Высвечивается скрываемое, неуродливое, но то, о чем человек любого пола говорит краснея; оно безобиднее пороков, но чуть крупнее прегрешений. Г. Дж. Уэллс, эстетически противостоявший Джойсу буквально во всем, написал о том же печальную юмореску «Страшный суд».
При всем этом задуман Блум самодостаточным. Он видит все, что и заурядный человек, но глубже и с большим числом ассоциаций. Превозносить его Джойс не собирается, но это одна из самых гуманных вариаций Среднего Человека в мировой литературе. Олдос Хаксли утверждал, что Джойс вычитал где-то этимологию греческого варианта имени Одиссея — Oitus — никто и Zeus — бог. Не вдаваясь в подлинность факта, отметим, что Джойс всемерно старается нарастить значительность своего Странника. Блум никто — без профессии, в разлуке со всей семьей, никакого воздействия на окружение — но он несет в себе бога. Разумеется, не христианского, хотя Блум принадлежит к двум христианским конфессиям сразу. И никакого другого бога Блум себе не выбирает: в заметках Джойс копит доказательства того, что бог Блума есть единение со всеми другими существами. Мучительное ощущение этого единства, достающееся Гэбриелу Конрою через кризис и едва не сломавшее его отношения с женой, довлеет Блуму просто и естественно — с рождения, с осознания себя. Фамилия, выбранная Джойсом для героя, обычная и на идиш означает «цветок», но Блум так же един и так же состоит из множества тончайших слоев, как бутон. Срастание тривиального с необычным — очень важная черта поэтики Джойса.
Стивена Джойс набирал из другого материала. В «Улиссе» этот персонаж — свидетельство того, что между художником и его мировидением расхождения нет. Участвуя в дискуссии о Шекспире, Стивен воссоздает его жизнь на основе написанного им или тем, кто им был. Из «Венеры и Адониса» он выводит факт соблазнения Энн Хэтэуэй юного поэта, из «Ричарда III» — измену Энн с его двумя братьями, Ричардом и Эдмундом, потому что их имена достаются в его пьесах негодяям; поздние пьесы, вроде «Зимней сказки», свидетельствуют, что рождение внучки примиряет его с жизнью… Что-то похожее прозвучит в «Черном принце» Айрис Мердок, где герой издевательски толкует наивной студентке «Гамлета», но монтируя уже психоаналитические штампы.
Джойс воспринимает то, что видит Стивен, намного серьезнее, чем сам Стивен. «Улисс» должен раскрыть более откровенную картину жизни Дублина, он намекает на то, что истинно. В книге все связано с живым и существующим — не имя, так адрес, не адрес, так привычное словечко или цвет усов. В «Поминках по Финнегану» говорится, что Шем Пенман, словно паук, «изготовил из своего небожественного тела это ненеопределенное количество непристойного веществадела» и «этой двойной краской… написал каждый квадратный дюйм единственного бумацкого колпака, доступного ему — собственного тела…». Джойс как бы говорит, что нынешний художник не Бог-творец, а скорее каракатица, поставляющая сама себе чернила.
«Дочери памяти», изгоняемые Уильямом Блейком из своего дома, получили постоянную работу у Джойса, хотя он говорит о них неуважительно. Всё в его мире будет сотворено из насущного материала, у всего будет двойник за пределами книги, и даже не один — он пользовался всем, что помнил сам и что могли помнить другие. Многое из изображенного в «Улиссе» анекдотично в строжайшем смысле этого термина. Рассказы отца, истории, циркулировавшие в городе, воспроизводились целиком или сплетались из обильного знания городских чудаков, шутов и дураков. К примеру, общеизвестен был профессор Маджинни, угрюмый и пожилой учитель танцев с улицы Норт-Грейт-Джордж. Издали его узнавали по костюму: фрак и темно-серые брюки, шелковый цилиндр, белоснежный воротничок с отогнутыми уголками, гардения в петлице, гетры на семенящих ногах, жеманный шелковый зонтик с серебряным наконечником в руке. Еще имелась миссис Макгиннесс, величавая кассирша ломбарда, и «Эндимион» О’Фаррелл, таскавший повсюду две сабли, удочки и зонтик; в петлице у него болталась красная роза, а на голове котелок с большими дырками для проветривания. Он был сыном пивовара; говорили, что в детстве он упал в чан с пивом и так и не оправился от ужаса.
Потом был одноногий нищий по прозвищу «Дрозд», распевавший песенки и втихомолку ругавшийся, когда ему не подавали за это.
У Джойса и членов его семьи было множество других знакомых и памятных личностей, вошедших в картотеку материалов «Улисса». Молли Блум не соглашается петь с Кэтлин Кирни: это имя последовательно преобразилось через несколько правок из Олив Кеннеди, значащейся в программе концерта 1902 года, где пел Джойс. Другие имена, всплывающие в сонном потоке мыслей Молли, тоже растут из реальности.
Даже кличка собаки, чье фото кажется Герти Макдауэлл чудным элементом обстановки ее будущей гостиной, и то от Мюрреев — «фотография Гарриоуна, собачки дедушки Гилтрапа». Некоторых персонажей Джойс воскрешает — Ссыкун Дафф, хулиган, болтавшийся у рынков и подрабатывавший чисткой лошадей, пока их хозяева выпивали. Полицейские забили его насмерть еще в 1892-м, но Джойс в «Циклопе» доверяет ему быть чем-то вроде сорассказчика у одного из самых омерзительных персонажей, Гражданина, которому великодушно дарится и Гарриоун.
Натурализм Джойса в «Улиссе» весьма относителен: множество явлений, персонажей, сюжетных нитей введены как бы в подражание самой жизни — мелькают, как пейзажи в окне вагона, но вы никогда не узнаете зачем и никогда не выйдете на этих станциях. Или для этого нужны усилия опытного комментатора. По пути на похороны Падди Дигнэма скорбящие видят Рейбена Дж. Додда, и Дедалус-отец бормочет: «Чтоб ему дьявол хребет переломил…» Даже если не знать, что Додд ссудил деньги Джойсу-старшему, а потом добивался их отдачи, что-то в характере старшего Дедалуса все равно высвечивается.
В «Цирцее» Бык Маллиган среди разгульных плясок с проститутками вдруг возглашает: «Маллиган встречает скорбящую мать!» В Дублине была популярна история о том, как Гогарти, возвращаясь домой поздно вечером после занятий, с трудом взбирался по лестнице своего дома на Ратленд-сквер, возглашая на каждой площадке названия остановок-станций крестного пути — «Врата святого Стефана!.. Церковь Бичевания!..» и т. д. Когда обеспокоенная мать открыла ему двери, он прорыдал: «Гогарти встречает скорбящую мать!..»[84]
Когда Стивен упоминает «одиннадцать Тинэйхили» и «одиннадцать верных мужей Крэнли из Уиклоу, что освободят свою отчизну», — это реплика Джорджа Клэнси о том, что двенадцать решительных людей могут спасти Ирландию, и Бирн-Крэнли отвечает, что ему кажется, двенадцать таких мужчин есть в одном графстве Уиклоу. Извлечение ссылок такого рода могло бы заполнить (и заполнило) жизнь целого поколения джойсоведов.
«Цирцея» — ярчайший пример того, как Джойс предоставлял новую возможность прочтения факта. Гомеровская Цирцея превращает мужчин в животных, а Одиссея искушает своей роскошной плотью, особенно после того, как он нашел способ устоять перед ее колдовством. Пещера Цирцеи не может быть не чем иным, как кварталом красных фонарей Дублина, Найттауном. «Реальный план весьма основателен, хотя „Цирцея“ — самый ирреальный из эпизодов», — замечает С. С. Хоружий в своем прекрасном комментарии к русскому переводу романа.
Джойс знал этот район не хуже редакций и библиотек, он никогда этого не скрывал, но концентрация реалий слишком высока для одного личного опыта. Слово Nighttown взято из словаря прессы, хотя в обиходе звучало «Монто», от Монтгомери-стрит. В «Encyclopaedia Britannica» 1885 года Монто названо «худшей из трущоб Европы». Борделями была занята главным образом Мекленбург-стрит, название менялось дважды, но содержимое — нет, до совсем недавнего времени. Дома стояли с XVIII века, хотя некоторые к 1900 году уже стали просто доходным жильем, но многие еще исполняли прежнюю функцию — с роскошными хозяйками, выряженными работницами, выбирающими клиентами. Неделя Конской ярмарки для Монто была особенно урожайной. Толпы приезжих и коммерсантов, жучков и туристов, шулеров и просто любопытствующих жаждали всех возможных впечатлений. Доблестные британские офицеры прибывали поротно, и профессионалки Монто рассовывали свои карточки в их толпе. Девицы приезжали к скачкам на дешевых извозчиках, а затем целые караваны закрытых кебов снова тянулись к Монто. «Мягкий бизнес» очень поддержала Англо-бурская война. В 1902 году Территориальный ирландский кавалерийский батальон вернулся из Южной Африки и одна из газет опубликовала акростих, где сентиментально воспевалось возвращение героев, но шифровалась фраза: «Шлюхам будет работа». Такого оскорбления национальной гордости газете не простили. Кстати, стих приписывали Гогарти, тогда еще студенту.
Джойс впервые сводит Блума и Стивена не в дешевых борделях возле Мэббот-лейн; там паслись в основном пьяные и драчливые «Томми Аткинсы». Там за благочестивыми картинками, висевшими на стенках, обычно держали хороший кусок свинцовой трубы на случай неприятностей. Джойс попросил одного из своих посетителей в 1930-х годах сверить полный список имен и адресов жителей Мекленбург-стрит. Дама с чудной фамилией Лоулесс[85] жила в доме 4, ее соседка, в доме 5, была миссис Хэйс, рабочее амплуа — зрелая матрона. Главные заведения стояли в начале улицы. Когда Блум разыскивает Стивена у Беллы Коэн (82), он сначала по ошибке стучит в номер 85, и ему отвечают, что это дом миссис Мак. Миссис Мак держала два дома, 85 и 90, отчего весь квартал иногда называли «Мактаун».
Белла Коэн была старше миссис Мак, и в 1904-м либо уже ушла из бизнеса, либо умерла, но Джойс воскресил ее — она была важной частью еврейской линии романа. Вряд ли ее «девочки» отличались от современных профессионалок. Флори Талбот — это, скорее всего, Флери Кроуфорд. Эллман приводит анекдот, когда отец Флери, канцелярист в Комитете образования, ответил священнику, увещевавшему его вмешаться в судьбу дочери: «Девочка, похоже, собой довольна, и кроме того, мне от нее доход». Китти Риккетс очень похожа на популярную дублинскую проститутку Бекки Купер. Популярность ее основывалась не только на ее дарованиях; она была по-своему чудаковата — любила делать юным клиентам подарки деньгами или одеждой и не заламывала цены. Долго распевалась песенка о том, что «итальянки — чудо, француженки — охочи, но шиллинг на Бекки — цена роскошной ночи». Джойс использовал имя еще одной дублинской секс-знаменитости, Мэй Оублон, в «Поминках по Финнегану», где весь Дублин — «одоублонен».
В «Цирцее» Джойс, видимо, пытается соотнести Блума и Стивена на уровне подсознания и объяснить, почему линия «отец — сын» ведущая. Оба они разделяют ту часть бытия, где не могут быть активны. Мирный и умеренно порядочный Блум на свой деликатный и тихий лад борется с узколобостью, результатом страха и жестокости. Стивен в «Портрете…» начал то же сражение и ведет его до сих пор. «Цирцея» — это изобилие красок, событий, шоковых эпизодов, требуется огромное усилие, чтобы осознать, что ханжеству и ограниченности Блум и Стивен сопротивляются интеллектуально, а не телесно; и тогда ошеломительный и на первый взгляд совершенно неуместный эпизод с библиотекой становится понятен. Уже упомянута фиксация Джойса на Шекспире и особенно на «Гамлете»: Стивен утверждает там, что Шекспир отождествляет себя не с Гамлетом, а с отцом Гамлета. Поскольку Стивен во многих отношениях напоминает и Гамлета и Шекспира, это утверждение может показаться сомнительным. Но оно соответствует представлению Джойса о темпераменте художника и идеале человека. Эллман пишет: «Джойс, Стивен, Блум разделяют философию пассивности в действии, энергии в мышлении и стойкости в убеждениях. Гамлет, с другой стороны, является героем трагедии о мести; намеренно или нет, но он убивает и вызывает смерть».
Здесь Джойс не соглашается с Шекспиром, и поэтому он соотносит Шекспира с жертвой, а не с сыном-мстителем. Художник выносит зло, а не творит его. «Лично я ненавижу действие», — говорит Стивен драчливым английским солдатам. В силу этой позиции он член «семьи Блума», гигантской метафоры, объемлющей весь «Улисс». То же самое Блум пытается сказать в «Циклопе» Гражданину. «„Но все это бесполезно, — отвечает он. — Сила, ненависть, история, все эти штуки. Оскорбления и ненависть — это не жизнь для человека. Всякий знает, что истинная жизнь — это совершенно противоположное“. — „И что же?“ — спрашивает его Олф. „Любовь, — отвечает Блум. — Я имею в виду противоположное ненависти“».
Джойс так настойчиво подбирает физические, этнические, эмоциональные различия между Стивеном и Блумом, что их духовное родство становится тем более очевидным. Тут Джойс берет в помощь сразу двух литераторов, хотя и их безжалостно пародирует. Первый — любимый им Уильям Блейк, второй — скандально знаменитый Леопольд фон Захер-Мазох, написавший несколько романов, хотя увековечил его имя только один — «Венера в мехах» (1870). Часть его сюжета автор испытал на себе, женившись на поклоннице, вздорной, тщеславной и похотливой, едва не уничтожившей его писательскую карьеру, заставившей ввести ее в литературу и бросившей его, как только он стал литературным поденщиком. Писатель даже заключил с ней письменный договор о рабстве, где было подробно оговорено, как и за что она имеет право его наказывать. Он еще успел узнать о том, что известный австрийский психиатр Рихард Крафт-Эббинг описал этот вид психического отклонения и назвал его «мазохизм», но вряд ли был этому рад.
«Венера в мехах», которой тайно и явно зачитывалась половина тогдашнего читающего мира, рассказывает о юноше Северине, упоенно унижающем себя перед своей любовницей Вандой фон Дунаевой, красивой и богатой, но пока только еще любопытной женщиной. Он соблазняет ее на жестокость по отношению к себе, и она становится все более изощренной, пытая его и психологически превращая его в слугу, а затем в финале отдает его, связанного и беспомощного, в руки своего любовника, зверски хлещущего Северина. В романе Северин излечивается, но не до конца — «истинно любить можно лишь то, что стоит выше нас — женщину, которая подчиняет нас красотой, темпераментом, умом, силой воли».
«Les belle dammes sans mercie», являющиеся Блуму в воображаемой оргии-трибунале, обвиняют его в немыслимых и нелепых извращениях, готовясь так же извращенно за них покарать. Миссис Йелвертон Барри (фамилия взята у почтенного ирландского юриста) и г-жа Беллингем (настоящее имя) были известными любительницами мехов, как и мазоховская Ванда. Миссис Йелвертон обвиняет Блума в том, что он «изменил почерк на детские каракули и подписался Джеймс Розголюб». Леди Беллингем — что Блум, карикатурно искажая муки Северина, назвал ее «Венерой в мехах, и уверял, что ужасно сочувствует моему продрогшему выездному лакею Палмеру, хотя тут же признавался в зависти к его шапке-ушанке и овчинному тулупу». В романе Захер-Мазоха Ванда поначалу не слишком интересуется странными домогательствами странного любовника, но постепенно отравляется ими. «Вы разрушили мое воображение и воспалили мою кровь, — говорит она ему. — Опасные возможности дремали во мне, но вы были первым, кто пробудил их». Баронесса Мервин Толбойз выставит его почти клоуном в «Улиссе»: «Ты разбудил яростную тигрицу в моей душе!.. Этот плебейский Дон Жуан следил за мной, притаившись за кебом, а потом прислал мне в двойном конверте неприличную фотографию, из тех, что продают на парижских бульварах из-под полы… он уговаривал меня делать то же самое, предаваться греху с гарнизонными офицерами».
Северин просит разрешения надеть туфли своей любовнице, и его бьют ногами за то, что он делает это слишком медленно. Блум, дрожа, шнурует ботинки Белле Коэн и сладостно ждет, когда она начнет его пинать. Белла страшнее и отвратительнее Ванды, но восхищается ею Блум точно так же, и — классический жест «Венеры в мехах» — Белла, как и Ванда, ставит ногу на шею лежащего Блума. Северин добровольно отдает себя в рабство Ванде, Блум вместо письменного договора «покорно лепечет»: «Клянусь, я никогда не посмею ослушаться…»
Как Северину, ему приходится впустить в дом нового любовника Беллы, Буяна Бойлана. Сцена купания Ванды, при котором присутствует Северин, отражается в нескольких эпизодах «Улисса». Эпизод, когда Ванда в кульминационной сцене романа убеждает Северина, что наконец полюбила его, и он в экстазе дает привязать себя к столбу, а затем оказывается жертвой ее нового возлюбленного и удостаивается беспощадной порки, превращается в скандальное, с притворной яростью, выдирание волос у Блума. Мраморная статуэтка, которую Блум несет домой под дублинским дождем, — «каменно-холодная и чистая» алебастровая копия Венеры, которой молится Северин.
Версия Захер-Мазоха у Джойса — абсолютно фарсовая; все мазохистские фантазии Блума разыгрываются на границе творческого воображения и подсознания. Но Блум осуждает себя не за порногрезы, а за то, что ему кажется, что они произошли в реальности. Осуждение себя, своей слабости и потворству греху, осквернению, осознание себя «червем в розе», улегшимся «в хлеву среди свиней», — здесь возникают классические мотивы Блейка. В финале «Цирцеи» Стивена задирают и бьют два пьяных солдата, которые Блейка не знают, но перевранную Стивеном фразу из «Пророчества Мерлина» — «но вот тут я должен убить священника и короля» — улавливают: «Ты чего говорил про моего короля?» Джойс явно опирается на инцидент из биографии Блейка, когда тот выставил из своего сада двух рядовых, кричавших, что с солдатами его величества нельзя так обращаться. По легенде, Блейк ответил: «К черту вашего короля!» — после чего едва отделался от обвинения в государственной измене. В «Поминках по Финнегану» солдат станет трое и они также прицепятся к Ирвикеру.
Толкуя эти эпизоды по Блейку, мы видим прославление отречения от грубой телесности. Поражение телесной силы и победа духа приводят к очищению и перерождению и Стивена и Блума. Их очищает любовь. Мало что так наполняет «Улисс», как тема любви — семейной, родительской, детской. Молли Блум без конца вспоминает свитерок, который она вязала для своего первенца Руди, не прожившего и двух недель. Суровость Стивена, отказывающегося от своей семьи, становится умилением, когда он застает сестру за чтением курса французского, его раскаяние — от того, что в ужасе он кричит ругательства чудовищному призраку матери.
У Блума призрак совсем иной — среди фантастического разгула «Цирцеи», над избитым Стивеном, бормочущим стихи Йетса, Блум вдруг видит своего неродившегося сына: «Безмолвен, бдителен и задумчив, стоит он на страже, приложив пальцы к губам в жесте тайного наставника. На темном фоне стены медленно возникает фигурка, волшебный мальчик лет одиннадцати, подменыш, похищенный феями; он в итонской курточке и хрустальных башмачках, на голове небольшой бронзовый шлем, в руке книга. Он беззвучно читает ее справа налево, улыбаясь, целуя страницу.
Блум (пораженный, зовет беззвучно). Руди!
Руди смотрит в глаза Блума, не видя их, и продолжает читать, улыбаясь, целуя книгу. Лицо его покрыто нежным румянцем. Пуговицы на одежде алмазные и рубиновые. В левой руке он держит тонкую палочку слоновой кости с лиловым бантиком. Белый агнец выглядывает из его жилетного кармашка».
Завораживающим свиданием отца с выращенным в воображении ребенком заканчивается буйная фантасмагория «Цирцеи».
Сказочная фигурка волей Джойса объединяет многие символы и ощущения: умиление отца, тихое отдаление ребенка, драгоценности на одежде цвета крови и слез и т. д. Руди объединяет Молли и Блума в одном печальном и теплом воспоминании, как бы продолжая память Блума о его отце, покончившем с собой[86]. Блум испытывает еще большую печаль, перебирая и составляя в памяти куски изорванного письма, найденного у отцовской кровати: «Моему дорогому сыну Леопольду. Завтра будет неделя, как я получил… Леопольду незачем быть быть… с вашей дорогой матушкой… не терпеть больше… к ней… для меня все… будь добр к Атосу, Леопольд… дорогой мой сын… всегда… меня… Das Herz… Gott… Dein[87]…» Отцовство мощно заявлено в романе и выглядит куда более могучей страстью, чем половое чувство.
Из внутренней жизни Блума ни на секунду не исчезают дочь и жена. В эпизоде со слепым юношей Блум не просто следует общепринятым нормам — он сострадает ему, даже в тот короткий отрезок времени, когда их сводит судьба. Жертвуя в пользу детей скончавшегося приятеля, Блум вносит больше, чем может позволить себе. Отцовское чувство к Стивену ведет его следом за ним, чтобы спасти его, пытаться не дать ему перебрать, накормить его, спасти от «бобби» и даже увести его к себе домой, в самое защищенное и естественное для человека убежище. Стивен не останется с Блумом. Отчуждение, ставшее нормой, не победить за сутки; но даже такая нестойкая молекула стягивается для того, чтобы подтвердить необходимость возвращения друг к другу. Блум и Стивен созданы как бы дополняющими друг друга: здравомыслие и терпимость Блума необходимы отточенному и нервному интеллектуализму Стивена.
В «Итаке» Блум ведет Стивена на Экклс-стрит, они без умолку говорят, и Джойс с насмешливой педантичностью указывает, как расходятся их убеждения. Стивен открыто не соглашался с мнением Блума относительно важности диетического и гражданского самоусовершенствования, Блум же не соглашался молча с постулатом Стивена относительно вечного утверждения человеческого духа в литературе. Несогласие Блума лишь проверяет на прочность одно из самых неотступных утверждений Джойса, скрепляющее все его тексты. Эллман пишет: «Неслучайно, весь „Улисс“ завершается могучим „ДА“ — утверждением, а не „всхлипом“, которым почти в то же самое время Элиот заканчивает „Бесплодную землю“».
Один из вечных вопросов к Джойсу всегда был о его отношении к евреям. Прямые и косвенные признания Джойса, в том числе сделанные Фрэнку Бадгену, говорят, что Блум, оседлый, семейный и солидный, несет и приметы вечного странника, вечно гонимого, вордсвортовского «Wandering Jew»[88]. «Я иногда думаю, что в отказе принять христианство была героическая жертвенность. Взгляните на них. Они лучшие мужья, чем мы, лучшие отцы и лучшие сыновья». А в другом месте он говорит: «Еврей — одновременно и царь и первосвященник в своей семье».
Нет сомнений — Джойс сделал «Порядочного Дублинца» евреем, вполне равнодушным и к протестантизму, и к католицизму, еще и из сатирических побуждений, из вечного желания бросать вызов. Разумеется, он помнил дело офицера-еврея Дрейфуса, выставленного шпионом, чтобы прикрыть его начальника, графа Эстергази: Джойс приехал в Париж вскоре после смерти Эмиля Золя, взбудоражившего полмира своим памфлетом «Я обвиняю» и затем так загадочно погибшего. Анатоль Франс, живой классик и один из лидеров общественной жизни, одним из первых подписал открытое письмо президенту, а на похоронах Золя произнес яркую речь. Дублин 1903 года, как раз когда приехал Джойс, бушевал редким вообще-то для Ирландии антисемитизмом: в Лимерике бойкотировали торговцев-евреев и не обошлось без насилия.
Джойс не был ни интернационалистом, ни филосемитом. Доброта и благородство Блума даны в снижающей манере: они будничны, неярки, да и умиляться ими чрезмерно невозможно — он выкрест, перекати-поле, тайный эротоман и одновременно рогоносец. Оспариваются общеизвестные еврейские добродетели: обособленность они избирают сами, чтобы сохранить исключительность, тесные семейные узы есть лишь следствие ее и т. д. Но Джойс опыт и трагедию Блума воссоздает из своего собственного материала: Блум, по наблюдению Эллмана, живет в «концентрированной джойсианской атмосфере», сходной до деталей. И у Джойсов, и у Блумов была акушерка, миссис Флеминг. Джойс родился на Брайтон-сквер, Блумы живут там после свадьбы. В «Бельведере» Джойс играет в инсценировке рассказа Томаса Энсти «Наоборот, или Урок отцам»; в ней же играет и Блум, правда, другую роль. Библиотекой на Кэйпел-стрит пользуются и Джойс, и Блум. Оба восхищаются Байроном, и Блум пытается приохотить к нему Молли. Совпадает далеко не всё, но сам факт отождествления крайне интересен.
Способность Джойса к самоиронии замечательно проявилась в зеркальности эпизодов с девочкой на берегу из «Портрета…» и «Навсикаи», где подглядывание Блума за Герти Макдауэлл пародирует упоение Стивена явившимся ему «гением чистой красоты». Яростное отвращение, в раскаянии испытываемое героем «Портрета…», слабее, но постояннее возникает во многих блумовских моментах «Улисса». Репертуар предполагаемого турне Молли по английским курортам — почти буквальное воспроизведение намерения Джойса, даже неповинный Доулэнд попал туда. Техника самоосмеяния, комического преувеличения собственных слабостей — один из любимых приемов Джойса: он перенесет его в «Поминки по Финнегану» и сделает доминантой образа Шема.
Однако Блум не Джойс, равно как и Стивен не Джеймс. Один из наиболее вероятных его прототипов — триестинец Теодоро Майер, другой — его земляк Этторе Шмиц. В дневнике Станислауса есть фраза о том, как Шмиц полушутя просит поделиться всеми ирландскими тайнами, потому что на множество вопросов о еврейских он Джойсу ответил. Между Шмицем и Джойсом, как подсчитал Гарри Ливайн, почти та же разница в годах, что у Блума со Стивеном; Шмиц от Блума отличается во многом, но он тоже был женат на католичке, тоже взял другое имя (пусть всего лишь псевдоним, но Итало Звево почти вытеснил Этторе Шмица), и его благодушная ирония очень напоминает иронию Блума. Джойс терпеть не мог потроха, а Шмиц, как Блум, их обожал. Выцеживая из их жизней мельчайшие частицы сходства, Джойс творил из них прочные осадочные породы.
Джойс много раз выспрашивал Станислауса, а потом и тетю Джозефину Мюррей о человеке по имени Хантер, спасшем избитого Джеймса, как Блум Стивена. Блум — рекламный агент получает свою работу от персонажа рассказа «Милость божия» Ч. П. Маккоя, он одновременно мелкий клерк в «Мидленд рейлвей», сборщик рекламных объявлений для «Айриш таймс» и «Фрименз джорнел», получающий комиссионные за заказы на доставку угля, частный детектив, клерк в офисе заместителя начальника полиции и секретарь коронера Дублина. Его жена поет сопрано и обучает детей музыке за небольшие деньги. В свою очередь, у него есть прототип, Чарли Чанс, жена которого пела в концертах, и тоже сопрано, под сценическим именем Мари Талон. Из этих частиц собирает Джойс своего героя, и правдоподобие мощно притягивает их друг к другу.
Имя дублинского «Одиссея» — тоже результат продуманного отбора.
Отца триестинской любви Джойса Амалии Поппер звали Леопольд, а фамилию Блум носили несколько дублинских еврейских семей. Один из Блумов принял католичество, чтобы жениться на ирландке; у них было пятеро детей, в том числе сын Джозеф, известный остряк, унаследовавший профессию и практику отца. Джойс намеренно смешивает Блума-стоматолога с Леопольдом-фабрикантом и дает Леопольду один из старых адресов Джозефа Блума. Был и другой Блум, убивший в начале прошлого века девушку, работавшую с ним в фотоателье. Он хотел вынудить ее к двойному самоубийству; однако после того, как убил ее, себя только ранил и написал на стене кровью «ллубовь» (LLUVE). Его освободили как психически больного, подержали в лечебнице, затем он куда-то уехал. Дочь Блума Милли — ученица в таком же фотоателье, но в Муллингаре, и там Джеймс с отцом фотографировались в 1900 и 1901 годах.
«Мадам Мари Талон» по инициалам полностью совпадает с «Мадам Марион Твиди», псевдонимом Молли Блум. Сходство с Чансами Джойс все же тщательно скрывает, давая им другое имя, придумывая профессиональное соперничество между Молли и миссис Маккой. В Триесте он знал торговца фруктами Николаса Сантоса, с которым продолжал знакомство в Цюрихе. Его супруга, пышная и соблазнительная дама, боялась утратить цвет лица, отчего почти не выходила из дома и усердно изобретала всяческого рода кремы и косметические маски. Джойсы не сомневались в ее вкладе в образ миссис Блум. Молли вобрала в себя и черты Амалии — месть это или не месть, не имеет значения. Испанский стиль и курение, скорее всего, от дочери Мэта Диллона, старого друга семьи — после поездки в Севилью она восторженно усвоила эти привычки.
Так складывалась внешность Молли. Но самое важное, ее ум и характер, Джойс не искал — прототип был рядом, и Джойс разрабатывал месторождение порой на истощение. Нора Барнакл была сущей сокровищницей крепких и язвительных словечек, Джойс наслаждался этой ее способностью не меньше, чем Блум, но, разумеется, небескорыстно. Нора, как и Молли, не страдала чрезмерной интеллектуальностью; она также была привязана к своему мужу, но без преклонения и умиления. Позже в интервью Кароле Гьедон-Велькер Нора Джойс сказала: «Я не знаю, гений ли мой муж, но я уверена в одном — таких больше нет».
Монолог Молли не только классическая иллюстрация «потока сознания» — он течет и в Блуме, и в Стивене, но это еще и ироническое напоминание о Нориной манере письма, обильно представленной в их переписке. Впрочем, Нору это совсем не заботило.
Что гораздо серьезнее для Джойса, так это засевшая с первых лет совместной жизни тревога после известной фразы Норы о том, что она не видит разницы между ним и другими юношами. Блуму тяжело признавать это в жене, но без этого ослепительного любвеобилия и она не Молли. В полусонном бормотании появляется один мужчина за другим, и все они только «он», разница между ними бывает заметна лишь случайно. Ее муж, ее прежние любовники, и среди них тот, сменяются в ее грезах безо всякой логики.
Однако при всем при этом Молли чувствует — Блум не такой, как «они» все, как бы восхитительны «они» ни были. С. С. Хоружий пишет: «Сакраментальное убеждение „каждая готова с любым“ проходит сквозь весь роман как кредо Блума и его автора, и в знаменитом лирическом финале, целуя суженого и решая связать с ним судьбу, девушка вовсе не думает: „Я не могу без него“… тянет сказать, что (это] — конечно же, голос патологической ревности (или непроходимой пошлости!). Но в этих вещах над нами всеми слишком довлеет личный склад, личный опыт, и „объективность“ в принципе невозможна». Фрэнку Бадгену Джойс сказал, что Молли создана представлять «совершенно здоровую, упитанную, аморальную, плодовитую, ненадежную, очаровательную, проницательную, ограниченную, расчетливую, равнодушную Weib[89]». Компоненты этого сплава Джойсом явно хорошо проверены на себе.
Молли не поняли очень многие и до сих пор понимают не все. Изобильный и прославленный монолог не раз привлекался в качестве примера вершины половой распущенности. Феминистки и феминисты нередко разбирают (или даже не разбирают) его как верх жестокой, несправедливой и мизогинной вивисекции. Но в замечательных комментариях того же С. С. Хоружего, видимо, подведен вполне надежный итог этих дискуссий: «Реконструкции невозможно отказать в острой наблюдательности, роскошном богатстве деталей, создании впечатляющего образа. Тут спорить не о чем. Но спорят, и очень спорят, о другом: что же за образ перед нами? Какая-то женщина, какой-то из женских типов — или же нечто большее: сама Женщина, сама женская природа в ее всеобщности и полноте? Джойс, не вступая в споры, тем не менее допускал исключительно второе. Он был категорически, безоговорочно и непоколебимо убежден в том, что в своей Пенелопе раскрыл истинную душу, истинную натуру женщины как она есть, раскрыл само женское начало, сакраментальное Ewig Weibliche[90]. И когда не раз в его присутствии сами женщины говорили, что Молли отнюдь не представляет их всех, он только хитро и снисходительно посмеивался. Он знал лучше».
У Молли есть любовники, пусть и всего двое, и принимает она их нечасто, но адюльтер есть адюльтер. Однако Блум не является образцом сексуальной мощи, и молодая женщина за одиннадцать лет в браке получает в постели не слишком много. Льется сонная, полусвязная, мерцающая речь, почти вся из воспоминаний о прежних любовниках, и вот тут первый сюрприз — их совсем не так много, и увлечения эти не так сказочны и блистательны, как предполагает миф. Из романа Марселя Прево «Les Demi-vierge» (1895) пришло это выражение — «полудевственница»: девушка, анатомически целомудренная, но узнавшая другие способы наслаждения. Такой она выходит за Блума, и в этом есть своя прелесть. Молли, видимо, скорее воображает возможное, чем вспоминает совершенное. Земная ипостась ее вполне основательна — она не только любовница, но мать двоих детей, девочки и мальчика, того самого, который грезится Блуму. Но и как любовница она не всеядна: даже Буян Бойлан кажется ей грубым животным с членом наперевес, нажравшимся устриц, как афродизиака, мужское тело для нее жестокий инструмент, приносящий страдания и после соитий — в муках вынашивания, деторождения, выкармливания, потери ребенка. Не отвергая мужчину, терпеливо принимая плотскую связь, Молли с множеством уверток и оговорок признает те же ценности, что и Блум со Стивеном, — превосходство мысли над плотью, необходимость человеческого достоинства, благо семьи. В сравнении со всем этим, по мудрому определению Эллмана, «мужественный Бойлан не что иное, как оболочка, в то время как гораздо менее мужественный внешне Блум есть, со всеми его недостатками, мужчина умом и телом».
Но и Бойлан в романе не просто эро-комический персонаж — он словно искаженное отражение героя, бравый и безмозглый, обаятельный по-своему. Джойсу нужны и такие: в «Поминках по Финнегану» рядом с мудрецом и смиренником Шемом непременно должен быть и раблезианец Шоун. Прототипы Бойлана во всем противоположны и Блуму, и Стивену — в одежде, поведении, привычках и вкусах, словаре и манере речи. Основные сведения о Бойлане: сын конского барышника, поставлявшего лошадей британской армии, да еще во время Англо-бурской войны; завзятый щеголь, лучшая соломенная шляпа Дублина; менеджер профессионального боксера.
Лошадиный барышник с Айлэнд-бридж — это Джеймс Дэли, но был и другой лошадник в 1890-х по фамилии Бойлан и даже по прозвищу не то Буян, не то Брехун, не то Б… — ну, словом, дефлоратор. Внешность Джойс позаимствовал у другого человека, но по характеру он явно не подходил, скорее по занятиям. Как ни странно, лихость и беззаботность Бойлана очень напоминают Прециозо. Джойс любил наделять приметами обидчиков отрицательных или сомнительных персонажей. Настоящее имя Бойлана, Хью, скорее всего, взято у сокурсника Джойса Хью Бойла Кеннеди, впоследствии главы Верховного суда — кто же в Ирландии любит судей?
День «Улисса», 16 июля, Джойс выбрал потому, что это день его первого свидания с Норой Барнакл. Ему удалось раздобыть экземпляры дублинских газет этого дня.
Самое упоительное воспоминание Блума — его признание Молли в любви среди цветущих рододендронов на берегу Дублинского залива, у крошечной рыбачьей деревушки Хоут; но и монолог Молли заканчивается тем же воспоминанием, и знаменитое «да» прозвучало именно в нем. То, что движет солнце и светила, не дает остановиться и миру Джойса. Повседневная жизнь также насыщена радостью и благоговением, как шествие Данте и Вергилия от ада до рая.
Трех лишь отчасти символических фигур Джойсу хватает, чтобы выразить главное — простая доброта непобедима, наглая и чванливая сила отступает перед ней. И Маллиган, и Бойлан, и Гражданин обвиняются Джойсом именно в этом: они жестоки, грубы и самовлюбленны. В душе Молли стекаются все течения этого мира, она — Душа — удерживает и направляет их, и побеждает тоже — Душа.
Вряд ли в 1914 году автор ясно представлял себе будущую книгу, но то, что работа будет долгой, он уже видел. Мужество, с которым Джойс решается на нее, вызывает глубокое уважение. Мужество, которое потребовалось, чтобы вписать в нее все, что он узнал о Дублине и Триесте, удваивает эту признательность. Джойс решается на нее во имя человечества.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.