Война

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Война

Я долю свою по-солдатски приемлю.

А. Твардовский[2]

В воскресенье 22 июня 1941 г. я сидел в читальном зале в институтском корпусе на Ростокинском проезде в Сокольниках, готовился к экзамену по всеобщей литературе, читал «Дон Кихота» Сервантеса. На его 189-й странице (запомнил ее на весь свой век) закончилась мирная жизнь.

Об этом объявила нам девушка-библиотекарь. Мы бросились к ближайшему репродуктору, прослушали повтор выступления Молотова и, разумеется, отставили книги в сторону. В институте в воскресенье было пусто. Не было ни администрации, ни руководителей парткома, комитета ВЛКСМ, профкома. Что было делать? И мы, группа приятелей, решили поехать в центр Москвы. Там ничего определенного понять мы не могли, потому пошли в кинотеатр «Ударник» и посмотрели какую-то кинокомедию. Вечером общежитие бурлило, все собирались на фронт, чтобы в течение двух-трех недель покончить с коварным врагом.

23 июня утром во дворе ИФЛИ состоялся общеинститутский митинг, в заключение которого мы все с энтузиазмом спели «Интернационал», будучи твердо уверенными, что «это есть наш последний и решительный бой». А во второй половине дня нас уже выселяли в разные места из Стромынского общежития, где намечалось развернуть госпиталь. Я с товарищами попал в какую-то школу на Тетеринском переулке в районе Таганки, т. е. на другой конец Москвы.

Любопытная деталь: во дворе общежития на Стромынке стоял небольшой отдельный дом, в котором находилась камера хранения. Большинство ребят сдало личные вещи в нее. И те, кто вернулся живым после войны, получили свои вещи целехонькими. Я же, имея какие-то связи в Москве, развез мои вещи на хранение, частично к деду, частично к Вере Михайловской. Вернувшись в 1945 г., я не нашел ни одной вещички — ни пальто, ни костюма, ни белья, ни одной книжки. То ли они были брошены моими близкими при эвакуации, то ли проедены — не знаю. Ответа я не добивался.

Начало войны совпало с окончанием летней экзаменационной сессии. Некоторые парни шли нахально без всякой подготовки на экзамен, и патриотически настроенные умиленные профессора ставили им пятерки. А мне представлялось все это безразличным, и я последние два экзамена сдавать не пошел, за что и поплатился в 1945–1946 гг., восстановившись в Университете. За мной числилась академическая задолженность, и ее надо было погашать — через четыре военных года.

В числе моих комсомольских поручений на 2-м курсе ИФЛИ было обучение радиоделу, сперва в районной организации ОСОАВИАХИМа (мы все были его членами), а затем в Московском городском Доме радиолюбителя на Сретенке. К началу войны я был довольно обученным радиотелеграфистом и 9 августа 1941 г. вместе с другими воспитанниками Дома радиолюбителя вступил добровольцем в Красную Армию. Мы были зачислены в 1-й Московский запасной полк связи курсантами. Полк размещался в казармах на ул. Матросская Тишина в Сокольниках. Это название улица получила, кажется, еще при Петре I, а теперь знаменита тюрьмой. Призыв наш потом был оформлен через соответствующие райвоенкоматы (мой — Сокольнический). Кстати, к тому времени я получил повестку на призыв из райвоенкомата, кажется, на 11 августа, но предпочел определение в Кр. Армию по имеющейся уже воинской специальности.

Как узнал я после войны, всех тех студентов, которые были призваны в середине августа 1941 г. через райвоенкоматы, направили в военные училища. В частности, мой сосед по комнате в общежитии и однокурсник Миша Гофман окончил ускоренный курс артиллерийского училища и погиб на фронте в 1944 г. Другой однокурсник, Г. Каневский, не сумевший преодолеть трудности радиотелеграфного дела, не пошел с нами в связисты, а был направлен военкоматом тогда же в пехотное училище, закончил войну капитаном, начальником оперативной части полкового штаба, вернулся в 1945 г. с большим числом орденов и медалей, которые обязательно надевал, идя на экзамены. Покалеченным, инвалидом 1-й группы вернулся с войны подполковник Лев Якименко, даже получил комнату в основном корпусе МГУ на Моховой; нас, своих довоенных товарищей, не очень привечал. Как ни странно, из восьми жильцов нашей студенческой комнаты № 36 шестеро пережили войну; все, кроме Ю. Левитанского, возвратились доучиваться в Университет, куда снова влился ИФЛИ. Процент погибших ифлийцев и студентов аналогичных факультетов МГУ был значительно выше, чем в нашей комнате. Пути военные неисповедимы!

В начале июля студентов ИФЛИ, остававшихся в Москве, направили на рытье противотанковых рвов под Смоленск или на военные заводы, многих — на Авиамоторный № 24. Я тоже был туда записан, но попал на «скорой» в больницу с острым приступом холецистита. <…>

Ночью 3 июля в больничной палате в радионаушниках раздался голос СТАЛИНА: «Братья и сестры, друзья мои!» Еще сильнее захотелось скорее на фронт. Когда вышел из больницы, начались — с 22 июля — еженощные с 22 часов бомбардировки Москвы. И новый образ жизни — либо ночью дежурство по очереди на крыше школы, откуда довелось сбросить с десяток зажигательных бомб, либо сидение в примитивном «бомбоубежище» — в подвале школы. Вскоре мы узнали, что такие бомбоубежища опаснее пребывания на поверхности, и после объявления воздушной тревоги оставались спать в комнате. Несколько ночей, когда гостил у деда, провел в туннеле метро станции «Дзержинская». В конце июля сфотографировался с двумя товарищами по курсу и комнате и один снимок отправил родителям. По этой фотографии мать узнала в эвакуации офицера М. Гофмана, находившегося на излечении по ранению в госпитале, в котором она работала швеей. Позднее он погиб.

8 августа 1941 г. накануне ухода в Красную Армию отправил домой в Симферополь почтовую открытку в патриотическом стиле, сообщал о своем решении добровольно вступить в Кр. Армию. Это была последняя весточка от меня моей семье до лета 1945 г. Вскоре Крым был отрезан фашистскими войсками, связь с семьей прервалась. Как я узнал после войны, мои друзья по двору в Симферополе, все моложе меня и потому не призванные на военную службу, при приближении немцев все ушли в партизаны. Часть их погибла. Мой друг детства и соперник за лидерство во дворе Леня Иванин, смелый парень, баянист, вернулся из партизанского отряда без одной руки, стал агрономом.

В Симферополе фашисты расстреляли мою старенькую бабушку, приехавшую на лето погостить к моим родителям, вместе с нею расстреляли ее старшую дочь — сестру моего отца с 10-летней дочкой. Они не захотели поехать в эвакуацию с моей матерью и моим младшим братом, которых успел отправить отец с семьями персонала военного госпиталя, куда он был назначен помощником начальника по хозяйству. Там же, в Крыму, отец погиб на фронте осенью 1941 г. Обо всем этом я узнал после войны.

Конец моих предков не первый раз был трагическим. Родителей моей матери — беспомощных стариков — во время Гражданской войны убили петлюровцы при еврейском погроме в местечке Черный Остров недалеко от гор. Проскурова (ныне гор. Хмельницкий) на Украине. И в глубине веков мои предки гибли от рук фанатиков и грабителей, вынесли адские мучения, но в цепи поколений породили и меня.

Я после войны ни разу не побывал в Симферополе, хотя и собирался — страшно было взглянуть на родное пепелище. Связь с друзьями детства и соучениками утратил. Теперь, на старости лет, сожалею об этом.

Утром 9 августа 1941 г. нас привезли на станцию метро «Сокольники» и доставили в полк. Там сразу остригли наголо, отвели в баню, обмундировали и определили в 1-ю роту 3-го батальона, в котором готовили младших командиров[3] полевых радиотелеграфных станций. Первым делом учили наматывать портянки и управляться с обмотками. Сапоги были только у средних командиров, старших сержантов (помощников командиров взводов) и старшин. Состав наш был пестрым: добровольцы из Дома радиолюбителя, уже выполнявшие нормативы радистов 2-3-го классов, молодые новобранцы, запасники в возрасте. Некоторые не имели даже неполного среднего образования и потому не были пригодны к профессии радиотелеграфиста, в которой надо быть минимально грамотным и обладать начальными знаниями физики. Я — из студентов — оказался одним из самых грамотных. Был, правда, среди нас и мужчина повзрослее с высшим образованием, инженер-железнодорожник. Ему слон на ухо наступил, радиотелеграфист он был никудышный, неоднократно подавал рапорт о направлении его в железнодорожные войска, но неизменно получал отказ. В числе курсантов оказался и кадровый сержант, механик-водитель танка, вышедший из окружения. И его не отправляли в танковую часть, хотя был острый дефицит танкистов. Таков был установившийся давно «порядок» в армии, где каждому начальнику было наплевать на общие интересы. Как правило, гражданские специальности красноармейцев не учитывались. Исключение составляли шофера.

Физически я был слаб, мне тяжелее, чем другим, давались физическая и строевая подготовка, полевые тактические занятия. В этом отношении я был в числе последних. Но как радиотелеграфист был лучшим, так как обладал острым слухом, знал хорошо физику в объеме программы средней школы и потому быстро разобрался в основах радиотехники. Я был прилично обучен приему и передаче радиограмм на уровне специалиста 2-го класса. Такое вот противоречие.

Сразу же без выборов был назначен комсоргом роты. Но, увы, этого испытания я не выдержал. Вел себя по отношению к товарищам как дополнительный командир, требовал, как и начальство, дисциплины и вскоре потерял популярность. Через месяц на выборах тайным голосованием меня прокатили. Это был мне суровый урок на будущее — с товарищами надо быть товарищем, а не строить из себя начальника. И хотя я все еще оставался идейно прямолинейным и сверхчестным, я становился требовательнее к себе и терпимее к товарищам.

Служба в 1-м Московском запасном полку связи была трудной. Днем нагрузка как у всех. Строевая, физподготовка, полевые тактические учения, изучение уставов, оружия, радиотехники, радиотелеграфирования, дежурство дневальным (сутки), в карауле (сутки). Но особенно тяжелы для радистов были ночи. Каждую ночь немцы бомбили Москву; курсанты всех остальных специальностей бежали по тревоге спать в щели, выкопанные нами же, а радиотелеграфисты отправлялись в радиоклассы тренироваться в приеме и передаче радиограмм. И так каждую ночь почти не спали, а днем — никаких скидок. Очень были изнурены.

Весь август хорошо кормили, водили в бывшую гражданскую столовую за пределами части. Горожанам сперва порции казались слишком большими, и мы их не доедали. Но через месяц и кормить стали хуже (Белоруссия и Прибалтика были оккупированы фашистами уже полностью, Украина — более половины), и усиленная физическая нагрузка требовала усиленного питания. Впервые появилось чувство голода. Настроение среди красноармейцев было все же бодрым, несмотря на тяжелые неудачи на фронтах вопреки первоначальным надеждам на быструю победу. Конечно, рассказы немногих фронтовиков, попавших в полк после ранений или выхода из окружения, радости не добавляли.

Для курящих (я тогда курил) начались трудности с табаком. Табачный паек в тылу не полагался. Денег у большинства не было, чтобы купить папиросы или махорку (они еще свободно продавались). Снабжение с каждым днем ухудшалось. Особенно недовольны мы были тогда, когда мясо заменяли рыбой — соленой горбушей или кетой. Кто предполагал, что горбуша и кета станут деликатесом? А осенью 1941 г. они нам надоели предельно.

Несколько раз меня навещали мои однокашницы по ИФЛИ, возвратившиеся с рытья окопов под Смоленском. Приносили гостинцы — папиросы и печенье.

Наступил октябрь. Немцы были уже недалеко; в начале октября они прорвали наш фронт под Вязьмой и быстро приближались к Москве. От нашего батальона снарядили две авторадиостанции и прикомандировали к противотанковым истребительным батальонам на Волоколамском направлении. Меня с несколькими товарищами из числа выпускников Дома радиолюбителя, как уже обученных, включили в экипаж передвижных радиостанций, снабдили сухим пайком — концентратами супов и каши. С ними я познакомился впервые, как и с консервированным зеленым горошком, который мы купили в сельском магазине. Таков был мой примитивный жизненный опыт, хотя мне пришлось в свое время прихватить начало голода на Украине, карточную систему в первой половине 30-х годов. В этот раз, когда в Москве ввели карточки, я был уже на военной службе.

Командовал авторадиостанциями ст. сержант Морозов, текстильщик, призванный из запаса. В боях участвовать мы не успели, нас отозвали и в полном составе передали в отдельную роту связи при штабе Московского военного округа.

Памятные дни 15–16 октября 1941 г. Наши две автомашины двинулись по приказу к железной дороге, кажется, в район Курского вокзала. В городе царила паника. Толпы обезумевших людей грабили магазины и склады. Им никто не препятствовал. Другие строили на улицах баррикады. Третьи — их были многие тысячи — пытались бежать из Москвы. Среди бегущих, видимо, было и какое-то начальство на легковых автомашинах (частных легковушек тогда практически не было). Везли домашние вещи на грузовиках, на ручных тележках, на велосипедах, тащили на себе. Просились, а то и нападали на автомашины. Пытались влезть и в наши военные автомашины (а мы присоединились к военной автоколонне), но мы были вооружены и отбивались прикладами винтовок и карабинов. Было жалко детей и стариков, но приказ был строг: никого из гражданских и чужих в военной форме в машины не допускать.

На железной дороге наши машины въехали по трапу на открытые платформы и в составе воинского эшелона поехали на восток, как потом оказалось, в гор. Горький. В пути, особенно поначалу, эшелон часто останавливался, и тогда его осаждали толпы беженцев-москвичей. Но никого — ни стариков, ни женщин, ни детей, мы взять не имели права. Командование эшелона следило за этим внимательно и проверяло каждый вагон, платформу, машины не только на остановках, но и в пути. Мы все же спрятали в нашей авторадиостанции женщину с 5-летней девочкой и довезли их до Горького. Но молодых мужчин с целыми руками и ногами в толпах беженцев мы не жалели, даже ненавидели.

Наш эшелон бомбил и обстрелял из пулемета немецкий самолет. Эшелон остановился; по команде мы рассеялись на ближней лесной опушке и стреляли безуспешно по самолету из винтовок и зенитных пулеметов. Выяснилось, что в эшелоне все же везли немало гражданских, которые тоже выбежали из вагонов. Когда самолет улетел, объявили, что убит машинист. Среди красноармейцев нашелся машинист и вместе с оставшимся в живых помощником повел эшелон дальше. Но на этот раз начальник эшелона разрешил погрузить ехавших в эшелоне гражданских — это были женщины с детьми — с тем, чтобы на первой же станции они оставили поезд. Но на конечной станции в Горьком из эшелона выгрузилось много тех же женщин и детей. Солдатское сердце — не камень!

Расположилась наша отдельная рота связи в Нижегородском Кремле в здании явно невоенного типа, а на боевое дежурство на стационарной радиостанции в штабе округа мы ходили куда-то в город. Впрочем, штаб практически радиосвязью не пользовался, его обслуживали проводной телеграф и телефон. Связисты там были из гражданских профессионалов высокой квалификации, только надели на мужчин и женщин военную форму. Хотя они, как и мы, были рядовыми, их особо оплачивали и лучше кормили, что, конечно, было правильно.

<…>

Несколько месяцев тыловой службы при штабе МВО в Горьком пролетели быстро. Горький немцы бомбили даже днем. Однажды бомбежка застала нас в бане. Мы только намылились, как раздались сирены и гудки воздушной тревоги, и сразу же отключили воду. Намыленные мы просидели в бане часа два, пока не закончился воздушный налет и не возобновили подачу воды. Быстренько домывшись, мы строем с песней вернулись в Кремль. Вот такое происшествие задержалось в памяти, а более важное выветрилось.

<…>

В конце первой декады декабря в штабе разнеслись слухи об успешном наступлении Красной Армии под Москвой, а через несколько дней мы услышали сообщение «От Советского Информбюро» о разгроме немецко-фашистских войск под Москвой. В начале февраля 1942 г. Штаб МВО возвратили в Москву, а часть персонала отправили по строевым соединениям. Нас, пять бывших курсантов 1-го Московского зап. полка связи, направили под командой мл. сержанта Морозова в 147-ю стрелковую дивизию, формировавшуюся на территории Татарской АССР. Штаб ее находился в райцентре Кукмор, куда надо было добираться на попутных гражданских поездах с пересадками на ст. Канаш и в Казани. Ехали мы с приключениями неделю. В Казани силой вломились в мягкий вагон. Билеты по воинским требованиям были закомпостированы военным комендантом, но это ничего не значило. В переполненные поезда новых пассажиров проводники пытались не допускать. Но мы прорвались и ехали в коридоре. Проводница была неопытной, на этой дороге работала впервые и то ли от незнания, то ли в отместку за наше нахальство высадила нас на полустанке за 20 км от Кукмора. Пока мы разобрались, поезд ушел. Переночевали у гостеприимного путевого обходчика и следующим утром двинулись пешком по железнодорожным путям в 30-градусный мороз.

В штабе дивизии нас разделили по разным полкам. Морозова оставили в отдельном батальоне связи, Козина (тульский оружейный мастер по дурацкому обычаю служил радистом) — в 615-й стрелковый полк, двух малолеток 1924 г.р., москвичей, окончивших в 1941 г. среднюю школу и курсы при Доме радиолюбителя, — в 640-й СП, а меня — в 600-й СП. Выяснилось, что в батальоне связи и в полковых ротах связи все командиры отделений и начальники радиостанций — наши сослуживцы по 1-му Московскому запасному полку связи. Полк в октябре 1941 г. был эвакуирован куда-то на Урал, там курсантов доучили, присвоили им звания мл. сержантов и сержантов и разослали в соединения, которые формировались для отправки на фронт. Только мы, наиболее обученные, прикомандированные к штабу МВО, так и остались рядовыми.

В 600-м СП я был определен в радиовзвод, в отделение к своему бывшему сослуживцу мл. сержанту Гурееву. Отношения с ним сложились хорошие. Командир роты лейтенант С. был мой одногодок из Смоленска, окончил среднюю школу в 1940 г. и ускоренный курс военного училища связи. Так как он прибыл в дивизию в начале ее формирования, то сразу был назначен командиром полковой роты связи, а командирами взводов у него стали старшие лейтенанты, правда, призванные из запаса. Командир роты был очень самолюбив, чувствовал, что слишком молод и неопытен, не находил общего языка с подчиненными, большинство которых были старше его по возрасту. Он не мог простить мне моего образования, поэтому относился ко мне неприязненно. Но у меня вдруг оказался сильный покровитель — политрук роты, по званию ст. политрук, татарин.

Дивизия формировалась из местного необученного населения. Новобранцы были лет сорока, кадровую службу не проходили. Большинство составляли татары, затем удмурты, марийцы, чуваши. Многие плохо владели русским языком, что вносило дополнительные трудности в боевую подготовку. Русских было мало, в основном присланные специалисты — связисты, артиллеристы и т. п. Фронтовиков, имевших боевой опыт, в дивизии были единицы. Командовал дивизией полковник-фронтовик. Обучали стрелковые подразделения интенсивно, но бестолково, на деревянных муляжах винтовок. Лишь у нас в роте связи у всех бойцов, кроме специального оборудования, были карабины — несомненная заслуга нашего энергичного командира роты.

При таком качестве обучения и таком составе боевая ценность дивизии была близка к нулю, что и выяснилось летом на фронте. Достаточно сказать, что до отправки на фронт учебные стрельбы были проведены только один раз в мае, в лагерях близ Коврова, куда была переведена дивизия для принятия вооружения. Каждому дали по три патрона, минометчикам и артиллеристам соответственно по три мины и три снаряда на миномет и орудие. Вот и вся стрелковая подготовка.

Известно, что в Красной Армии связь была слабым местом и с самого начала войны являлась одной из основных причин наших поражений. К радиосвязи командование относилось с недоверием, на это действительно существовали веские основания. Радиостанций было мало, конструкции их устарели, они были очень тяжелы, радиус действия передатчиков мал. Шифровальное дело в дивизиях было ниже всякой критики, специалистов не было (в Горьком, в Кремле находилось военно-шифровальное училище; я попытался поступить туда, но наш престарелый командир отдельной роты связи Штаба МВО отказал мне — мол, заменить некем). Поэтому радистов чаще всего использовали как дополнительных телефонистов. Тут особого искусства не требовалось — беги с двумя тяжелыми катушками с толстыми проводами да кричи в трубку полевого телефонного аппарата.

Проводная связь во фронтовых условиях тоже была ненадежной, часто под обстрелом обрывалась, и телефонисты несли большие потери при восстановлении обрывов. Тем более нас, радистов, снимали с радиостанций и посылали восстанавливать телефонную связь. В учебном процессе это учитывалось, и радисты, как всегда, несли двойную нагрузку — к занятиям по радиоделу добавляли занятия по телефонной связи. А телефонистов, естественно, радиоделу не обучали.

Наша отдельная рота связи 600-го стрелкового полка в период формирования и обучения размещалась в каком-то деревянном бараке в деревне, похоже — в бывшем клубе, так как длинный зал заканчивался большой эстрадой. На ней установили пирамиды для оружия и поставили несколько письменных столов для командиров. Оттуда же вели занятия. Чуть ли не на третий день после моего прибытия в роту меня избрали ротным комсоргом (кстати, и комроты был комсомольцем). Но на сей раз я уже не строил из себя дополнительного начальника и во всех отношениях был таким же рядовым, как и все, отказавшись от малейших привилегий.

А через неделю все-таки стал маленьким начальником. Меня усадили за письменный стол и поручили исполнять обязанности писаря. По штату в роте связи писаря не полагалось, и до меня над бумагами корпели сам командир роты и командиры взводов. А бумаг было поразительно много — ежедневные отчеты о личном составе, болезнях, наличии и движении имущества, о ходе боевой и политической подготовки и т. д. и т. п. Взвалив на меня бумажную канитель, командиры облегченно вздохнули. И стали все звать меня писарем. Каждый день рота отправлялась на тактические занятия в поле, где, несмотря на конец зимы и начало календарной весны (шел уже март), стояли 30-градусные морозы. При нашем обмундировании они были весьма чувствительны. Я, однако, в поле выходил очень редко, по уши загруженный бумажной волокитой. И что удивительно, никто мне не завидовал — бумаги для большинства (а они были малограмотны) казались страшнее морозов.

В конце марта или начале апреля вдруг был получен приказ за подписью командира и комиссара дивизии: мне было присвоено воинское звание заместителя политрука роты, равнозначное званию старшины, и я был назначен на эту должность. Видимо, представление сделали политрук и командир роты, последний, думаю, с неохотой. И стали называть меня теперь не писарем, а замполитом. Мне поручили вести все политзанятия и занятия по уставам, в то же время не освободили от писарских обязанностей. От тактических занятий, кроме маршевых бросков, я был освобожден. Пошло ли это мне на пользу? Не уверен. Нацепил я на петлицы по четыре треугольника; комиссарских звезд я не носил, так как их просто не было. Поэтому незнакомые принимали меня за старшину. Заменили мне ботинки с обмотками на хромовые сапоги, теплую шинель из грубого русского сукна на более легкую и красивую, но холодную, из тонкого английского сукна. Назначили мне месячный оклад в 150 р. как старшине 3-го года службы, хотя я служил еще меньше года. Появились деньги на покупку махорки (20–30 р. за стакан), которую я, естественно, раскуривал не один, а совместно с товарищами. Красноармейская зарплата была 4 р.

Питались мы плохо, было голодно. Хлеба давали по 600 гр., жиров почти не было, на ротной кухне воровали повара и наряды, командирам вылавливали побольше мяса. Испортил я отношения с командирами после того, как, возглавив наряд на кухню и пекарню, запретил выдать пришедшему ординарцу сверх нормы хлеб и мясо из общего котла для командиров. И составу наряда не дал уворовать ни хлеба, ни мяса, и себе не взял. Более меня на кухню не посылали. От столования с командирами я отказался, питался наравне со всеми красноармейцами. Большинство их как раз не голодало, так как почти каждому приносили что-то жены и другая родня, жившая относительно недалеко. Местные не страдали от отсутствия табака — родственники снабжали их самосадом. Пока мы оставались в Татарии, от ребят и мне перепадала какая-то подкормка — отношения с ними у меня сложились товарищеские.

Во второй половине апреля полки сосредоточили, погрузили в теплушки и отправили в воинские лагеря в 20 км от г. Коврова (в ту пору Горьковской, ныне Владимирской области). Ковров был крупным центром оборонной промышленности. Здесь дивизию укомплектовали вооружением. В полки передали более современные переносные радиостанции, в дивизионный батальон связи — автомобильные. Боевая подготовка продолжалась. Как я уже писал, один раз состоялись учебные стрельбы; показатели были очень плохими. У меня, например, был значок «Ворошиловский стрелок», полученный еще до войны, но за стрельбу из малокалиберной винтовки. А теперь, как все, я впервые стрелял из карабина. В Московском полку связи тоже экономили патроны, мы тренировались в прицеливании в классе на специальном приборе — равноценно обучению плаванию на берегу. В Ковровских стрельбах из моих трех выстрелов лишь два угодили в край мишени, один был послан, как говорили в армии, «в молоко». У других результаты были еще хуже. Но повторно тренировочных стрельб не проводили. Было немного и хороших стрелков — из охотников. Автоматами ППШ и ППД были вооружены только подразделения разведчиков.

В Ковровских лагерях мы голодали. Хлеб (600 гр.) выдавали утром в роте; пока строем шли в полковую столовую, на ходу съедали всю дневную пайку. На обед и ужин хлеба не оставалось. Небольшие порции пшенной или перловой каши без жиров на завтрак и ужин, жидкий суп или щи и незначительное второе на обед не могли насытить мужчин, на которых навалилась тяжелая физическая нагрузка. Очень страдали без курева. Отпрашивались в увольнительную в Ковров, где на рынке меняли на махорку-самосад выданные нам 100-граммовые брусочки хозяйственного мыла. Родня была теперь далеко, и подкормки не было ни у кого.

Изнуряли учебные марши, особенно ночные. К обычной выкладке бойца у связистов добавлялось специальное заплечное оборудование. Я вдвоем с напарником тащил на себе по половине радиостанции, каждая упаковка по 15 кг. Общий вес груза у радиста достигал 40 кг (скатка, карабин, три гранаты, запас патронов, противогаз, вещмешок со всеми личными вещами, малая саперная лопатка и т. д.). Марш — на 50 км. Привалы — через 15 км. Часть пути — бегом, часть — ускоренным шагом. Было тяжко, а от меня, как от замполита, требовали еще, чтобы я поддерживал боевой дух у красноармейцев и… развлекал их. Но развлекать я не умел, и командир роты был мной недоволен. Командиры на марше шли, конечно, без груза, а командир роты ехал верхом на лошади. Поистине конный пешему не товарищ!

<…>

В середине мая, после поражения наших войск под Харьковом и в Донбассе, нашу дивизию погрузили в эшелоны и направили на фронт. Не помню, какими дорогами нас везли. Кажется, мы проехали Воронеж, куда немцы еще не дошли. Несколько раз попадали под бомбардировки с воздуха. Особенно памятна бомбежка на станции Лиски, когда вокруг все горело и укрыться было негде. Сидели в теплушках и ждали, что вот-вот и на нас упадет бомба. На этот раз повезло, нашему эшелону на дальнем пути бомбы не достались. По железной дороге переправились через Дон и заняли 2-ю линию обороны на левом его берегу, километрах в 20 от реки.

Немцы были еще далеко, но мимо нас двигались тысячи беженцев, гнали бесчисленные стада скота. Немцев ощущали с воздуха, все время над нами летали воздушные двухфюзеляжные разведчики «Фокке-Вульф». Мы их называли «рамой» и люто ненавидели. После них обычно прилетали пикирующие бомбардировщики и осыпали нас бомбами. Но потери были пока небольшими, мы вырыли в твердой земле окопы в полный профиль и там отсиживались. Блиндажей не было даже у полкового начальства, вокруг была ровная степь, не видно ни деревца.

Вскоре всех радистов из полков собрали на неделю на занятия в отдельный батальон связи при штабе дивизии. В заключение состоялись соревнования по радиотелеграфированию, на которых я занял 1-е место. Поэтому меня не возвратили в полк, а оставили в батальоне связи. Я имел воинское звание заместителя политрука роты, но вакансий в батальоне не было, и стал я снова рядовым радистом на автомобильной радиостанции дивизионного узла связи. В финчасти батальона разобрались, что я не 3-го года службы, посему оклад мой снизили со 150 р. до 32 р. + 100 % фронтовой надбавки. Но деньги здесь уже не играли особой роли. Нас перевели на фронтовое снабжение, еще, правда, по 2-й категории — без водки. Кормили досыта, было вдоволь мяса, так как вокруг бродили многочисленные стада эвакуированного скота, хлеба лучшего качества давали по 800 гр., при обилии мяса его хватало. Единственный недостаток — три раза в день одна и та же каша — либо перловая (месяц), либо пшенная (месяц). Это было для удобства военных снабженцев. Получили мы и табачный паек — махорку.

Батальон связи расположился не в поле, а на казачьем хуторе. Для машин вырыли глубокие окопы, антенны замаскировали в садах. Местное население — казаки, и без того относившееся к нам не особенно дружелюбно, опасалось, что мы привлечем налеты авиации. Да, остатки казачества нас не любили. Везде были расклеены листовки, требовавшие, чтобы бывшие служащие Белой армии, а также бывшие репрессированные немедленно зарегистрировались в милиции. Они подлежали высылке. А ведь таких среди казаков было большинство. Как-то я разговорился со стариком-«иногородним». Он рассказал, что родом он из Воронежской губернии, но здесь живет с 1911 г., т. е. больше 30 лет, работает вместе с коренными станичниками в одном колхозе, но те все еще относятся к нему как к чужаку. Презирали нас девушки-казачки. По вечерам собиралась хуторская молодежь, парней местных не было — они тоже служили в Кр. Армии, веселились девчата и подростки, подходили и красноармейцы нашего батальона и приштабных подразделений. И редко какая казачка соглашалась танцевать с красноармейцем. Они называли нас неухватистыми, неловкими и еще какими-то своими диалектными прозвищами.

Особенно доставалось нерусским — я уже упоминал, что большинство среди нас составляли татары и удмурты.

Ранее я воспринимал казаков с симпатией через произведения Шолохова, которые я знал и любил. При личном общении убедился, что многие казаки — мужчины и женщины — проявляют себя довольно стервозно. Они не только антисоветски настроены, но презирают всех неказаков, из хозяйской кружки напиться не дадут (староверы?). Тыл Сталинградского фронта на Дону был ненадежен. Позднейшие мои встречи, не только военные, но и послевоенные, подтвердили мое настороженное отношение к казакам, хотя с некоторыми казаками в плену я был дружен. <…>

Июль 1942 г. ознаменовался новыми крупными поражениями советских войск на южных фронтах. В первых числах июля дивизию срочно погрузили в эшелоны и направили в район Воронежа. Однако до места назначения дивизия не доехала. Резко ухудшилась обстановка на Сталинградском направлении. Эшелоны повернули обратно. Включенная в 62-ю армию генерала Колпакчи наша 147-я стрелковая дивизия заняла оборону на правом берегу Дона в районе станции и райцентра Суровикино по реке Чир.

Я в этом движении «туда и обратно» по совершеннейшему случаю участия не принял. Как раз в тот день, когда штаб дивизии и наш батальон были погружены в эшелон, я был назначен дежурным и одновременно начальником караула по батальону связи. Конечно, дежурным полагалось назначить офицера (употреблю этот позднейший термин), а я мог быть начальником караула. По неизвестной мне причине эти обязанности соединили (может быть, вследствие отъезда батальона), вспомнили вдруг о моем звании замполита и сделали такое назначение. И оставили меня караулить до особого распоряжения запасное хозяйственное имущество и запасное оборудование батальона. Под моим командованием оставили девять человек (со мною десять), радиостанцию переносную, восемь лошадей, две повозки и телку. Несколько дней мы охраняли имущество, но неожиданно дивизия проследовала мимо нас в обратном направлении — к Дону. Я на ходу получил приказ пока пребывать на месте. Примерно 16 июля я получил по радио шифровку — приказ прибыть с имуществом, которое можно погрузить на повозки, в батальон. Расположение его было указано. Карты местности у меня не было. Приходилось дорогу спрашивать у населения. Хороша военная тайна!

Теперь мне известно из литературы, что как раз 17 июля 6-я немецкая армия начала наступление на наши позиции на реке Чир в направлении на Сталинград[4].

Утром 17 июля погрузили мы имущество на две повозки, в каждую запрягли по две лошади, на четырех лошадях поехали верховые. К передней повозке привязали за рога телку и отправились в путь. Я был в команде старшим по званию и младшим по возрасту. Оставалось три дня до моего 20 летия. Сколько меня ни уговаривали сержант, мой заместитель, и красноармейцы, я не соглашался бросить на месте воинское имущество — телку. Она и определила нашу черепашью, то бишь коровью, скорость движения. Глуп, конечно, я был и наивен. Ведь повсюду бродили тысячи голов скота без всякого присмотра, и можно было на месте назначения уловить не одну телку. Но я предполагал, что чем ближе к передовой, тем больше порядка.

Перед отбытием из хутора пришлось все же бросить часть имущества — несколько стогов сена. Мы обменяли его у местных жителей на мед и крестьянский хлеб. Досталось по двухлитровому котелку на два человека, т. е. больше чем по килограмму меда на брата. Тут же мы сели и умяли весь этот мед вприкуску с отличным крестьянским хлебом. И ничего с нами не случилось, даже отрыжки. Попили колодезной водицы и поехали.

До Дона, через который мы должны были переправиться, по ближайшей дороге — 20 км, это до железнодорожного моста. А до паромной переправы километров 35–40. Решили двигаться к железнодорожному мосту, хотя знали, что нас там наверняка не пропустят. Но телка-двухлетка… Для нее и 20 км были непосильны, ведь и за Доном — такое же расстояние до батальона. Но я был тверд и прямолинеен, как телеграфный столб.

Описывать наш марш надо бы юмористу или даже сатирику. Двигались мы медленнее пешехода. Телка шла медленно, вскоре устала, упиралась. Верховые наши подгоняли ее плетью. Дорога была к тому же забита беженцами с западного (правого) берега Дона. Навстречу нам ехали бесчисленные подводы, грузовые машины, в том числе военные, которые отправлялись в тыл за боеприпасами и другими грузами и что-то везли в тыл, шли пешеходы, гнали скот. На санитарных машинах везли раненых. Это была картина народного бедствия. Но мы, хотя и медленно, продвигались вперед.

Часам к 15–16 мы подъехали, наконец, к железнодорожному мосту. Охрана нас, конечно, на мост не пустила. Начальник охраны отругал меня. В сторону фронта прошел воинский грузовой состав с орудиями на платформах. Через минут 20 прошел состав с правого берега. Я опять стал уговаривать капитана. Вдруг, отогнав меня в сторону, он вытянулся в струнку. К мосту подъехало несколько легковых автомашин. В одной из них я узнал Хрущева и Тимошенко. Это было командование Сталинградского фронта[5].

Как только машины проехали, я снова обратился к капитану, обещал ему, что вслед за машинами мы двинемся рысью и ему не придется задерживать железнодорожное движение. У меня, мол, приказ. Я показал ему радиограмму, никем, конечно, не заверенную. Остальные документы у нас были в порядке. И, наконец, он сжалился над нами, учитывая, что до парома километров 20. И пропустил, добавив, что если нас раздавит поезд с одной или другой стороны, то так нам и надо.

Мост был длинный; и вот мы тронулись рысью по шпалам. По настоянию красноармейцев мы перестроились; повозка с привязанной телкой теперь следовала последней. На ней остались только я и повозочный. Другие медленной рысью ехали впереди. Лошади спотыкались о шпалы, повозки трясло, телка со сбитыми копытами, протертыми привязью рогами тоже рысила спотыкаясь.

И вдруг издали навстречу нам показался поезд. Разминуться было невозможно. Верховые и передняя повозка рванули галопом и успели заблаговременно проскочить мост. Мы же с телкой прибавили скорость лишь чуть-чуть. Паровоз беспрерывно гудел, и хотя несколько замедлил ход, но неумолимо приближался. Телка перепугалась, стала громко мычать, рваться в сторону; повозочный нахлестывал лошадей и матерился. Лишь мне одному приходилось сохранять спокойствие. Все же нам удалось проскочить пролеты моста над рекой. К счастью, хотя часть моста над берегом стояла еще высоко, но ограждение кончилось. Мы сумели отвязать телку, и я спрыгнул с нею на землю. Повозочный же дал деру и съехал на берег нормально. Я держал за рога перепуганную телку, не знаю, как хватило сил. В ту же минуту поезд промчал мимо нас. Машинист высунулся из кабины и обложил меня великим русским языком. Прошло минут 10, телка, наконец, успокоилась — все же она была вполне современной и привыкла к машинам. Мы воссоединились со своей командой, обменялись, естественно, ругательствами и поехали дальше.

Часов в 7 вечера мы добрались до тылового хозяйства нашей дивизии. Здесь над нами посмеялись, приняли от меня по накладной эту проклятую телку, которых у них было теперь целое стадо, и дали мне взамен… кабанчика в мешке. <…>

Как ни странно, телка и кабан помнятся до сих пор, а фронтовые подробности и особенно последовательность событий уже стерлись из памяти — прошло полвека! Помню, что дня три меня и нескольких радистов использовали как телефонистов. Мы с катушками налаживали проводную связь с полками, которые вели тяжелые оборонительные бои с наступавшими немцами и пока держались. В равнинной степи укрыться было негде. Иногда попадались овраги, в которых некоторое время можно было отлежаться в надежде, что туда не попадут снаряды или мины. От пролетавших без конца немецких самолетов, от «рамы» укрывались в несжатой пшенице и кукурузе. Во время дежурства на промежуточном телефоне в открытой степи (нас было трое) снова попали под грозу. Видимо, в телефонный аппарат или в линию, которая шла по земле, угодила молния, нас отбросило метра на три, оглушило, но все остались живы. Благодаря заземлению не был поврежден и телефонный аппарат.

Штаб дивизии и батальон связи при нем ежедневно меняли место расположения. Это особенно вызывало недовольство бойцов. Только успевали вырыть в твердой земле окопы, а мы, радисты, еще и траншеи для авторадиостанций с наклонным выходом, как поступал приказ на марш, мы передвигались на несколько километров и снова рыли землю. Не зная и не понимая общей обстановки, мы все это относили на неорганизованность начальства. К сожалению, ни командир, ни комиссар батальона не утруждали себя разъяснительной работой, действовали только приказом и не пользовались авторитетом у связистов.

<…>

Наша 147-я стрелковая дивизия оказалась в окружении. Но мы, рядовые красноармейцы и младший комсостав, этого не знали. Вполне возможно, что сперва этого не знал и средний комсостав. Во всяком случае, до 7–8 августа дивизия удерживала позиции и паники никакой не было.

Я после телефонных пробежек был направлен на радиостанцию на командный пункт командира дивизии в непосредственной близости к линии передовых окопов. Радиостанция на двух автомашинах разместилась в глубоком окопе, антенная мачта была кое-как замаскирована как деревце. В связи с тем, что телефонная связь под обстрелом все время выходила из строя, наша радиостанция непрерывно работала на связи с основной группой дивизионного штаба, расположенного от нас в трех км в сторону тыла, и с полковыми радиостанциями. Расстояния были небольшими, и поэтому командир дивизии и мы пользовались главным образом радиотелефоном; лишь изредка более важные сообщения и команды передавались шифровками по радиотелеграфу. Шифровали мы сами по примитивной таблице, которая наверняка не была секретом для противника.

Как-то охране командного пункта и нам удалось винтовочными выстрелами подбить немецкий истребитель, который нагло, на сравнительно небольшой высоте, обстреливал из пулемета командный пункт. Самолет упал метрах в 700 от нас; летчик выбросился с парашютом, но живым до земли не долетел, так как мы продолжали стрелять, опасаясь, что он опустится на территорию, уже занятую немцами. Когда мы добежали до него, он был мертв. И в планшете у него мы обнаружили карту, на которой с абсолютной точностью были отмечены все полки нашей дивизии, расположение штаба и командного пункта командира дивизии. И это несмотря на то, как я уже писал, что штаб каждый день, а то и два раза за день менял свое расположение. Никакие наши секреты не были тайной для врага! Не знаю, действовала ли агентурная разведка (казаки!), но «рама» все время висела над нашими головами.

И командный пункт, и пути к штабу и батальону связи были под постоянным обстрелом, главным образом минометным. Но круглосуточно туда и обратно ползли по-пластунски связные. Кроме того, надо было кормиться. На командный пункт горячую пищу доставляли в бидонах по ночам на повозках. А радистам и телефонистам от этой доставки ничего не выделяли, давали только воду. Говорили: «приносите сами». И мы, обычно по утрам, по очереди, перебежками, добирались до своего батальона, наедались сами и тащили в закрытых котелках обед товарищам.

В эти дни нам зачитали теперь широко известный приказ Сталина «Ни шагу назад!». Увы, было уже поздно. 7 августа в 615-м полку была разбита последняя радиостанция, погибли и радисты. По этой причине меня и моего товарища еще по Московскому зап. полку связи мл. сержанта Толю Кузнецова нагрузили переносной радиостанцией «РБ» и отправили в 615-й полк. Туда мы добирались под обстрелом, но невредимыми прибыли к вечеру. Оказалось, что двое знакомых радистов — Козин и глуховатый инженер-путеец Стрельцов живы, но все радиостанции разбиты. Телефонной связи с дивизией уже не было. Пришлось немедленно развернуть радиостанцию. Удалось установить радиотелефонную связь со штабом дивизии, который сразу вызвал командира полка. Я передал ему радиотелефонную трубку, а сам вместе с Кузнецовым отошел в сторону. После короткого разговора командир полка подозвал нас и приказал перенести радиостанцию на повозку, поддерживая радиосвязь с дивизией. Был отдан приказ полку оставить позиции и маршем двигаться на восток.

Глубокой ночью полк, вернее, его остатки, сперва строевыми колоннами, двинулся на восток. Небо вокруг нас освещалось осветительными ракетами и трассирующими выстрелами. Мы поняли, что находимся в окружении. Когда рассвело, было приказано идти врассыпную. Вокруг простиралась равнина, дикая степь, реже поля несжатой пшеницы, кукурузы, подсолнечника. Укрыться было негде. Радиостанцию с повозки пришлось снять, тащить ее на себе. Связи с дивизией все равно уже не было. На повозке повезли раненых. Над нами все время висели немецкие самолеты, обстреливали из пулеметов, бросали осколочные бомбы. Когда самолет был над головой, мы ложились на землю, пока он делал круг, мы вставали и шли дальше. Ряды наши редели. Убитых оставляли, выносить или хоронить их было некому. Раненых везли на еще имевшихся повозках. Те, кто мог, шли сами. Ранило в левую руку Козина, мы перевязали его, он был здоровым мужиком лет 35, шел с нами, не отставая.

Днем было очень жарко, радиостанция, которую мы тащили вдвоем с Кузнецовым, выматывала последние силы. Стрельцова заставили с кем-то в паре нести противотанковое ружье, и он не мог помогать нам. К вечеру переходили вброд какую-то речку, командир радиовзвода приказал нам с Кузнецовым разбить бесполезную теперь радиостанцию и утопить ее в реке, что мы и сделали с облегчением и горечью. Еще днем в жару я бросил скатку (шинель), хотя ночи были холодны. Кузнецов шинель не бросил; он был крепче и практичнее меня. Потом мы с ним вдвоем по ночам укрывались его шинелью.

После короткого привала в ночь на 9 августа прибыли в хутор Жарков (все это в районе Суровикино). По приказу заняли круговую оборону, окопались. В хуторе сосредоточился примерно батальон. Где были остальные, не знаю. Многих штабных офицеров мы уже не видели, исчез и командир радиовзвода. Но командир полка и несколько офицеров были неподалеку и руководили обороной. Когда рассвело, немцы уже настигли нас и повели интенсивный орудийный и минометный огонь. Рядом падали убитые и раненые бойцы, а нас с Кузнецовым ни разу не зацепило. Только один раз поблизости разорвавшийся снаряд засыпал землей и оглушил нас, легко контузив. Но мы все же очухались некоторое время спустя.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.