Глава двадцать шестая. Горькое расставание

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцать шестая.

Горькое расставание

Свое пятидесятилетие Чайковский отметил с Модестом и близкими друзьями уже в Петербурге, а в первых числах мая отправился во Фроловское. К этому времени, по его просьбе, Алексей подыскал новую усадьбу. Дом был приготовлен и убран в соответствии со вкусом хозяина, но особенной радости ему не принес. Алешу он нашел похудевшим и изменившимся после смерти жены. Лес, в котором он любил гулять, был продан и вырублен до последнего дерева. Все это его сильно расстроило, и зрелище уничтоженных деревьев преследовало его еще долго.

Лето Петр Ильич посвятил сочинению секстета для струнных инструментов «Воспоминание о Флоренции» и инструментовке оперы «Пиковая дама». Фон Мекк писала, что высылка очередной бюджетной суммы задерживается до ее возвращения из Висбадена в Москву. В конце мая проездом в Гранкино у Чайковского остановились Модест и Коля, которым он пообещал приехать в августе в гости. Вскоре появился Боб. Чайковский писал Модесту: «Видел я сегодня во сне Боба и вследствие этого сна у меня непреодолимое желание его видеть. Может быть, в самом конце мая я приеду, чтобы повидать его, а то ведь он проскользнет». Ему же 12 июня 1890 года: «После вашего отъезда через 2 дня приехал Боб и провел у меня 3 суток. Было необыкновенно приятно и погода благоприятствовала. Мы с ним читали; оказывается, Боб обожает читать вслух вещи, которые он знает и которые ему нравятся, другому, если другой их не знает. <…> Мы ежедневно гуляли с ним, а в последний день пребывания были в дальнем казенном лесу, куда Алексей приезжал с чаем. Впоследствии я узнал из письма miss Eastwood (английская гувернантка младших детей Давыдовых. — А. П.), что Боб свободно мог остаться у меня еще дня 3, но он уверял, что не может. Из чего я заключаю, что его приезд ко мне — жертва, хотя и не тягостная. Я только отмечаю этот факт, но нисколько не обижаясь, ибо по себе знаю, что можно любить человека, но не особенно любить провести у него более известной порции времени». Он шутливо писал племяннику 5 июня 1890 года: «День твоего отъезда был для меня печальный. <…> Будь ты мальчик интересный, умный — можно было бы еще как-нибудь убить время, но взяв во внимание твою отчаянную тупость и глупость, я прихожу в ужас о том, что бы я испытал в течение трех дней. Пришла телеграмма от Мити, из которой я усматриваю, что или ты напутал или он, но только из-за этой путаницы ты уехал двумя сутками ранее, чем можно было».

Приведенный фрагмент характерен для переписки Чайковского с племянником: в ней поражает смесь патетики, дидактики, иронии и самоуничижения. Композитор проходил трудную эмоциональную школу: он имел дело с существом юным, неопытным и безответственным. Он понимал, что в отношениях такого рода нельзя навязывать свое общество племяннику, подчеркивать свою жизненную заинтересованность в нем. Многое приходилось сносить, на многое стараться не обращать внимания. Нужно было считаться и с его друзьями, как явствует из письма Модесту: «Боб мне наконец написал. Его поездка в Гранкино — в зависимости от приезда Рахманова».

Первого июля во Фроловское прибыл слуга фон Мекк Иван Васильев и передал письмо хозяйки с вложенными в него шестью тысячами рублями серебром — бюджетной суммой на весь год. Петр Ильич поблагодарил ее короткой запиской, но тотчас почувствовал себя обязанным ответить Пахульскому, незадолго до этого приславшему свои сочинения. Как обычно, он раскритиковал их, порицая любительский уровень и технику, которая продолжала страдать «какой-то незрелостью, отсутствием чистоты», и посоветовал вместо писания произведений, «пропитанных современностью», «позаняться бесхитростными симфоническими формами в духе классицизма».

Пахульский ответил 6 июля, прося разрешения приехать 14-го и поговорить о своих сочинениях. В оговоренный день он появился во Флоровском с фотографом, который по заказу фон Мекк сделал множество снимков усадьбы и ее обитателя. Позднее Чайковский получил альбом с фотографиями.

Кроме того, Петр Ильич планировал повидаться с Пахульским в конце августа в Подольске по дороге в Тифлис, о чем сообщил Надежде Филаретовне 31 июля. Неизвестно, состоялась ли эта встреча, как неизвестно и то, было ли отправлено письмо самому Пахульскому по поводу этих планов. 7 августа он выехал к Анатолию, по пути навестив Модеста и Колю в Гранкине, где должен был гостить и Боб. Они решили все вместе отправиться в Каменку, а затем повидаться с Анной в ее поместье Копылово. Приятно проведя время в Гранкине, Чайковский был потрясен контрастом с положением дел в имении Давыдовых — его сестра не переставала «болеть», дозы морфина увеличивались, у нее начались припадки, близкие к эпилептическим, и обнаружилась все растущая страсть к алкоголю. Вдобавок из Москвы к родителям вернулся умирать его протеже Михаил Клименко, и нужно его было часто навещать. В первых числах сентября только Петр Ильич и Коля отправились в Тифлис: Боб остался с матерью в Каменке, а Модест уехал в Петербург.

Тифлис как всегда располагал к отдыху, развлечениям и меньше всего — к работе. Володю Аргутинского композитор нашел ужасно погрубевшим и подурневшим, но, несмотря на это, очаровательным. К тому времени Коля подружился с молодым князем, причем инициатива исходила больше от последнего. Появился неизменный гид Чайковского по тифлисским злачным местам — Кокодес, и стремительно понеслись дни, заполненные встречами, разговорами, ресторанами и винтом.

В Тифлисе Петр Ильич получил два письма от фон Мекк. Первое датировано 13/25 сентября и по тону решительно ничем не отличается от всех ее предыдущих писем. Начинается оно обычным ласковым обращением: «Милый, дорогой друг мой!» и завершается в еще более экзальтированной манере: «Будьте здоровы, дорогой, несравненный друг мой, отдохните хорошенько и не забывайте безгранично любящую Вас Надежду ф. Мекк», и в постскриптуме указание, предполагающее дальнейшую переписку: «Адресовать покорно прошу в Москву».

Письмо это касалось больной для Надежды Филаретовны темы: о том, как ее дети растрачивают свое состояние. Наибольшая часть упреков адресована Николаю в связи с его неудачной покупкой имения Копылово и неспособностью (вызванной невозможностью) управиться с ним. Как мы помним, купить Копылово, вопреки ее мнению, Николаю посоветовал его тесть. Поэтому Льву Давыдову тоже досталось в этом письме: «Я не могу обвинять в этом Колю, потому что он был очень молод и совершенно неопытен, но я удивляюсь, что Лев Васильевич так мало заботился о благосостоянии своей собственной дочери, что мог толкнуть юного и неопытного мальчика на такой скользкий путь, как возня с имением». Обычно Надежда Филаретовна щадила родственников Петра Ильича, и то, что на этот раз прозвучала горечь, свидетельствует, что нервы ее были на пределе. «Боже мой, боже мой, как это все ужасно! Кладешь всю свою жизнь, все способности на то, чтобы доставить своим детям обеспеченную, хорошую жизнь, достигаешь этого, но для того, чтобы очень скоро увидеть, что все здание, воздвигнутое тобою с таким трудом и старанием, разрушено как картонный домик. Как это жестоко, как безжалостно!»

Акцент на Николае и на имении Копылово был сделан потому, что именно оттуда Петр Ильич писал «лучшему другу» предшествующее письмо (4 сентября), где были такие слова: «Я уверен, дорогой друг, что и Вы вынесете из посещения Копылова отрадное впечатление». В имении этом она так и не побывала. Другие ее дети преуспевали не лучше Николая: «Сашок на своем мясном экспорте также потерял уже половину состояния и теперь рискует потерять остальное. <…> Вот и тоже разорение, и Вы не можете себе представить, милый друг мой, в каком я угнетенном, тоскливом состоянии». И, наконец, главное бельмо на глазу — князь Андрей Ширинский-Шихма-тов, муж младшей дочери Милочки: «Состояние продолжает уменьшаться, князь по-прежнему сумасшествует, неистовствует, а она любит [его] без ума и, как ребенок, ничего не понимает, подписывает все, что он ей подкладывает, и не видит, что идет к гибели». И уже с интонацией отчаяния: «Поправить я нигде ничего не могу и боюсь только, чтобы самой не сойти с ума от постоянной тревоги и постоянно ноющего сердца. Но простите, дорогой мой, что я докучаю Вам своими жалобами; никому не весело их слушать».

Письмо это производит тяжелое впечатление, но в нем нет ни малейшего указания на то, что все эти обстоятельства могли хоть как-то отразиться на их отношениях. Надежда Филаретовна часто делилась с композитором, в котором видела единственного друга, своими финансовыми трудностями, и он, как умел, оказывал ей моральную поддержку.

Это письмо последнее из дошедших до нас писем фон Мекк Чайковскому. Еще одно, полученное им 22 сентября и сообщавшее о потере состояния и прекращении денежной субсидии, утрачено. Разрыв их отношений произошел совершенно неожиданно и представляет собой, пожалуй, куда более загадочное обстоятельство в биографии композитора, чем его породившая бесконечные дискуссии смерть.

Не только в интонации, но и в содержании предпоследнего письма Надежды Филаретовны нет ничего необычного, никакого намека на грядущий разрыв. Напротив, оно обращено к любимому и любящему человеку, о котором знаешь, что он поймет и разделит твои тревоги, и с которым, не таясь, делятся глубоко личными переживаниями. Одного этого факта достаточно, чтобы отвергнуть мнение, поддерживаемое рядом биографов, будто одной из причин разрыва было с годами накопившееся чувство неудовлетворенности уровнем и качеством их отношений. Предпоследнее письмо датировано 13 сентября; то же, которым она извещает о прекращении субсидии, получено 22-го, а значит, написано тремя-четырьмя днями раньше. Допустить, что в течение недели произошло «прозрение», «осознание» ею его измены, на 180 градусов изменившее саму природу ее чувств к нему, невозможно.

Много лет назад она действительно писала, что будет помогать ему, пока отношения между ними сохранятся на устраивающем ее уровне, и биографы ухватились за эту цитату. В ее характере было бы высказаться по этому поводу прямо. В таком случае он должен был прибегнуть к самооправданию, но ничего подобного мы в его ответе не обнаружим. Итак, единственной причиной прекращения субсидии Надежда Филаретовна объявила постигший ее финансовый крах.

Еще раз подчеркнем тот факт, что между цитированным письмом — теплым, интимным, доверительным, любящим — и последовавшим за ним разрывом прошло около недели. Один из первых интерпретаторов происшедшего, комментатор «Переписки с фон Мекк» (изд. 1934–1936) и «Писем к родным» (изд. 1940) Владимир Жданов предполагает: «Постепенно в течение последних лет переписка сама собой замирала — было много искусственного в обязательном обмене писем двух лиц, ничем в жизни не связанных; он должен был прерваться, что и случилось, наконец. Но и это объяснение нельзя счесть правильным. Все дело в том, что произошел неожиданный разрыв, — и в оскорбившей Чайковского форме».

Первое невольно возникающее впечатление: решение о разрыве было внезапным. Отсюда делается вывод, что причиной стала неожиданно ею раскрытая информация какого-то катастрофического свойства, вроде гомосексуальности композитора, и — как следствие — предполагается, что благодетельница, поставленная перед неопровержимостью фактов, вознегодовала и поступила согласно присущим ей строгим представлениям о морали. Такова концепция, явно или молчаливо положенная в основу большинства попыток биографов объяснить разрыв. Наиболее ярко это выражено Берберовой: «Что-то, казалось, переполнило внезапно чашу ее знания о нем. Наступил день, когда она, тринадцать лет его знавшая, узнала о нем последнюю правду — от собственного брата — и вычеркнула Чайковского из своего сердца».

Эта точка зрения проистекает из комментариев советского издания переписки, где сказано, хотя и более осторожно, но в том же смысле: «…возможно, что дети (а может быть, и ее брат) раскрыли Н. Ф. фон Мекк факты, порочащие личную жизнь Чайковского. <…> При этой гипотезе становятся понятными развернувшиеся события: разрыв без объяснений и без формального разрыва, обострившаяся нервная болезнь Мекк, смущенно-любезные письма Пахульского. Чайковский мог догадываться о такой причине разрыва, и это было самое для него страшное. Всю жизнь боялся он огласки, его преследовала возможность скандала. Сплетен было много. Если они доходили, то нервировали и пугали, но гроза разразилась с неожиданной стороны и без шума — молчаливым отходом близкого человека».

Мы надеемся показать, что подобное объяснение при внимательном прочтении текстов и имеющихся в распоряжении фактов оказывается невозможным, даже если не иметь в виду высказанное нами убеждение, что по логике вещей фон Мекк должна была узнать об этом или догадаться из светских сплетен уже вскоре после их эпистолярного знакомства. Обратимся к текстам, важнейший из которых — последнее письмо композитора «лучшему другу», ответ на ее извещение о банкротстве и прекращении субсидии. Чайковский писал из Тифлиса 22 сентября:

«Милый, дорогой друг мой! Известие, сообщаемое Вами в только что полученном письме Вашем, глубоко опечалило меня, но не за себя, а за Вас. Это совсем не пустая фраза. Конечно, я бы солгал, если бы сказал, что такое радикальное сокращение моего бюджета вовсе не отразится на моем материальном благосостоянии. Но отразится оно в гораздо меньшей степени, нежели Вы, вероятно, думаете. <…> Дело в том, что Вам, с Вашими привычками, с Вашим широким масштабом образа жизни предстоит терпеть лишения! Это ужасно обидно и досадно; я чувствую потребность на кого-то сваливать вину во всем случившемся (ибо, конечно уж, не Вы сами виноваты в этом) и между тем не знаю, кто истинный виновник. Впрочем, гнев этот бесполезен и бесцелен, да я и не считаю себя вправе пытаться проникнуть в сферу чисто семейных дел Ваших. Лучше попрошу Владислава Альбертовича написать мне при случае, как Вы намерены устроиться, где будете жить, в какой мере должны подвергать себя лишениями. Не могу высказать Вам, до чего мне жаль и страшно за Вас. Не могу вообразить Вас без богатства!..

Последние слова Вашего письма немножко обидели меня, но думаю, что Вы не серьезно можете допустить то, что Вы пишете. Неужели Вы считаете меня способным помнить о Вас только пока я пользовался Вашими деньгами! Неужели я могу хоть на единый миг забыть то, что Вы для меня сделали и сколько я Вам обязан? Скажу без всякого преувеличения, что Вы спасли меня и что я, наверное, сошел бы с ума и погиб бы, если бы Вы не пришли ко мне на помощь и не поддержали Вашей дружбой, участием и материальной помощью (тогда она была якорем моего спасения) совершенно угасавшую энергию и стремление идти вверх по своему пути! Нет, дорогой друг мой, будьте уверены, что я это буду помнить до последнего издыхания и благословлять Вас. Я рад, что именно теперь, когда уже Вы не можете делиться со мной Вашими средствами, я могу во всей силе высказать мою безграничную, горячую, совершенно не поддающуюся словесному выражению благодарность. Вы, вероятно, и сами не подозреваете всю неизмеримость благодеяния Вашего! Иначе Вам бы не пришло в голову, что теперь, когда Вы стали бедны, я буду вспоминать о Вас иногда!!! Без всякого преувеличения я могу сказать, что я Вас не забывал и не забуду никогда и ни на единую минуту, ибо мысль моя, когда я думаю о себе, всегда и неизбежно наталкивается на Вас. Горячо целую Ваши руки и прошу раз навсегда знать, что никто больше меня не сочувствует и не разделяет всех Ваших горестей. Ваш П. Чайковский».

Несмотря на важность этого текста, извлечь из него можно немногое, но существенное: в ее письме прекращение субсидии объяснялось финансовым крахом семейства, и содержалась фраза, приблизительно восстанавливаемая как: «Не забывайте и вспоминайте иногда». Эта фраза опровергает мотивацию, предложенную Берберовой и другими: когда в порыве праведного негодования на сексуальные пороки порывают с человеком и «вычеркивают его из своего сердца», его не просят «не забывать и вспоминать иногда».

Даже если фон Мекк лишь теперь узнала об ориентации композитора, это не могло явиться определяющим мотивом ее поступка. Версия эта возникла у ее внуков в 1930-е годы после ознакомления с перепиской. Не зная об истинной причине разрыва, они строили догадки и делали выводы на основе собственных представлений о морали, так как из-за свойственной Надежде Филаретовне скрытности в личных делах лишь немногие из большого семейства имели представление о ее отношениях с Чайковским.

Правнуки оказались проницательнее. Георгий Римский-Корсаков в своей статье, посвященной истории семейства фон Мекк, совершенно справедливо замечает: «Трудно допустить, что, живя в Москве уже многие годы, будучи знакома со многими музыкантами и тесно связана с консерваторскими кругами, она не знала о том, что, конечно, не могло быть тайной в этих кругах, — об особых вкусах Чайковского. В какую бы “цитадель” ни замыкалась, под какой бы стеклянный колпак от общества ни пряталась, все же она интересовалась по-женски многим, что окружало ее, чем и как живут другие люди, и особенно те, которые принадлежали к миру искусства музыки».

Наконец, не следует полагать, что она избрала денежный кризис в качестве придуманного ею предлога: несмотря на то, что фон Меккам снова удалось справиться с угрозой банкротства, она была и на этот раз вполне реальной. Таким образом, тезис об отвращении Надежды Филаретовны к сексуальной стороне жизни ее многолетнего корреспондента как причине разрыва принять нельзя.

Столь же несостоятельно впечатление, будто разрыв произошел внезапно — как если бы ее постигло неожиданное «откровение» или «разочарование». О том, что отношения рано или поздно закончатся, она должна была знать, по крайней мере, с середины 1889 года. Это можно вывести из ее предпоследнего письма. Зная ее характер, невозможно предположить, что она была способна на столь глубокое лицемерие: упомянутое письмо — еще раз подчеркнем — письмо человека любящего человеку любимому. Если она, не желая прерывать отношения (как явствует из его тона и содержания), тем не менее пошла на это, то, следовательно, была вынуждена так поступить.

Прежде чем принять такой вывод, необходимо обосновать и другую его предпосылку. Итак, ни в день написания письма, ни неделю спустя она не могла по собственной воле стремиться к разрыву. Из чего же тогда следует, что она уже в течение некоторого времени знала о его неизбежности и готовилась к нему? На это есть важное указание, привлекшее внимание еще Жданова: «Но в то же время очень странны поспешность Мекк в выплате последней “бюджетной суммы” (без его просьбы и за целый год вперед), а также ее нежелание делать кого-либо посредником при этой уплате». То есть она на год вперед обеспечила «несравненного друга» из-за боязни, что в дальнейшем не сможет посылать ему регулярные суммы. Так не поступают по отношению к человеку, с которым намереваются порвать по моральным соображениям.

По мнению Жданова, обстановка сильно изменилась к середине лета 1890 года, когда Надежда Филаретовна выслала ему тайком последнюю бюджетную сумму. Разрыв произошел в сентябре и должен был быть вызван каким-то конкретным событием, которое парализовало ее волю. На денежных авансах Петру Ильичу следует остановиться подробнее. Попадая из-за своей расточительности в стесненное положение, он время от времени просил у нее регулярную субсидию авансом за несколько месяцев сразу. Однако прежде этого никогда не случалось по ее инициативе. Впервые подобное произошло 24 июля 1889 года: «Милый дорогой друг мой, я хочу просить Вас, не позволите ли Вы мне послать Вам теперь чек на бюджетную сумму от 1 октября 1889 до 1 июля 1890 года, т. е. четыре тысячи пятьсот рублей, потому что мне было бы удобнее перейти к сроку посылки Вам на 1 июля, так как в это время я обыкновенно бываю в России. Если Вы мне это разрешите, дорогой мой, то нельзя ли Вам, будучи в Москве, зайти ко мне в дом и получить от Ивана Васильева пакет с чеком, который я бы ему и дала для передачи Вам? Если так можно, то не откажите сообщить мне, милый друг мой».

Предложение было принято с энтузиазмом: «Предложение Ваше выдать мне теперь чек на бюджетную сумму до 1 июля 1890 г. принимаю с глубочайшей благодарностью. Это тем более для меня приятно, что именно в самом непродолжительном времени я должен приняться за устройство своей московской квартиры, и в деньгах буду сильно нуждаться. Да и вообще, я бываю в некотором финансовом кризисе именно всегда в конце лета, и поэтому Ваше предложение является для меня удивительно кстати! Благодарю Вас, милый, добрый, дорогой друг мой! <…> Еще и еще благодарю Вас!»

Чайковский был доволен и ни о чем не беспокоился. Но необходимо задать вопрос: почему фон Мекк, человек с установившимися привычками и всегда следовавший в делах определенному порядку, вдруг решила его таким образом изменить?

Еще более показательно ее поведение через год. Письмо от 28 мая 1890 года: «Дорогой мой, у меня есть к Вам просьба. Срок высылки бюджетной суммы есть 1 июля, а я приеду в Москву только 1 июля, то не позволите ли Вы мне несколько дней опоздать высылкою чека, так как мне не хочется поручать этого кому-либо в Москве и предпочитаю сделать [это] сама, когда вернусь. Не откажите, мой милый друг, сообщить мне Ваш ответ, и [если] моя просьба доставит Вам хотя малейшее затруднение, то усердно прошу нисколько не стесняться сказать мне этого, и я тогда прикажу из Москвы сейчас выслать». Письмо заканчивается так: «Всею душою безгранично Вас любящая и преданная Вам». Он отвечал 2 июня: «Поспешаю ответить на письмо Ваше, только что мной полученное. Я был до слез тронут Вашей заботливостью и памятливостью обо мне. Само собою разумеется, дорогая моя, что как Вам угодно и удобно, так пусть и будет!» И 1 июля: «Сейчас приехал Иван Васильев и передал мне письмо со вложенными в него 6000 рублей серебром бюджетной суммы. Бесконечно глубоко благодарен Вам, дорогая моя!»

По всей видимости, он не ожидал, что на этот раз субсидия будет выдана на целый год вперед. На следующий день после получения денег он снова обращается к ней: «Боюсь, что я недостаточно выразил Вам благодарность свою. Да, впрочем, никакими словами я и не могу выразить, сколько я благодарен Вам, сколько тронут Вашим вниманием и заботливостью! Согласно Вашему совету, я отдам две трети бюджетной суммы на текущий счет в банке. Я твердо решился с этого года откладывать часть получаемых мной денег и со временем приобресть все-таки какую-нибудь недвижимость, весьма может быть, Фроловское, которое мне, несмотря на вырубку леса, очень нравится».

До нас не дошло письмо, которым Надежда Филаретовна сопроводила последний бюджетный чек, но из вышеприведенной цитаты можно сделать вывод, что в нем содержался совет положить большую часть денег в банк: иначе говоря, этим она снова выдавала свои опасения о будущем: если она будет вынуждена прекратить субсидию, положенные в банк деньги растянутся на более долгий срок.

На первый взгляд причиной этих событий могли быть финансовые дела: опасаясь краха, она высылала вперед крупные суммы, чтобы выполнить принятые обязательства и на некоторое время обеспечить «бесценного друга» в случае своего банкротства. Однако это объяснение кажется недостаточным. По опыту своих прежних отношений с благодетельницей Чайковский полагал, что при любом обороте событий субсидия останется в неприкосновенности: при масштабе мекковских капиталов, как за несколько лет до этого уверяла она сама, даже в случае разорения эта сумма была бы слишком ничтожной. К тому же, если бы угроза лишения субсидии из-за разорения существовала реально, она с присущей ей честностью должна была об этом предупредить, раз уж заранее начала принимать меры — иначе следовало бы обвинить ее в безответственности, пороке отнюдь ей не свойственном. Значит, не финансовые обстоятельства, а другая причина более года побуждала фон Мекк к разрыву Единственным логичным объяснением происшедшего становится предположение о внезапном ухудшении ее здоровья. О том, что это может случиться в любой момент, она должна была знать на протяжении последних полутора-двух лет, что проясняет установленную ею практику выдачи композитору субсидии на год вперед; и нельзя исключить, что именно в дни, предшествовавшие разрыву, ей был вынесен смертельный диагноз, который вкупе с катастрофическими финансовыми новостями и неизлечимой болезнью сына полностью парализовал ее морально и физически.

О ее очень серьезной болезни знали к этому времени все члены большого семейства фон Мекк. Об этом были хорошо осведомлены многие их друзья и знакомые. Только Петр Ильич почему-то отказывался в это верить.

Обратимся сначала к свидетельству племянницы композитора Анны, жены Николая фон Мекка, хотя некоторые могут обвинить ее в отсутствии объективности в отстаивании семейных интересов. Она, как мы знаем, не принадлежала к числу фаворитов Надежды Филаретовны, хоть и старается убедить читателей своих воспоминаний в обратном, но тем не менее должна была пребывать в курсе событий, узнавая о них от мужа. Читаем написанное ею о свекрови: «Она стала сильно хворать, безумные головные боли по несколько дней делали ее совершенно неспособной принимать участие в жизни, она сильно оглохла, не могла посещать концерты, у нее сделалась сухотка правой руки, и писать дяде она могла только ведя правую руку левой или она диктовала нам письма. Туберкулезный процесс в легких усиливался, а в 1889–1890 году она заболела тяжелым нервным заболеванием, глубоко взволновавшим нашу семью».

Николай Кашкин в комментариях к жизнеописанию композитора сразу после его появления в 1902 году сообщает: «На Чайковского всего сильнее подействовало в этом случае то обстоятельство, что на свое, единственное письмо, написанное в ответ на уведомление о прекращении субсидии, он не получил уже никакого ответа. <…> Если бы Петр Ильич навел основательные справки, то он мог бы узнать, что письмо от 13 сентября 1890 года было вообще последним, написанным Надеждой Филаретовной в жизни, ибо давнишняя, застарелая чахотка осложнилась у нее острым воспалением легких, и хотя организм и выдержал это сочетание болезней, но силы больной упали и она почти потеряла возможность владеть руками, так что когда ее подпись была нужна для деловых бумаг, то она делала это обеими руками, то есть поддерживая правую левой. Сверх того, помимо опасений конечного разорения и собственной тяжкой болезни, над бедной женщиной разразился еще страшный удар, сильнее которого она не могла испытать в жизни, а именно: почти одновременно с ней заболел ее старший сын Владимир Карлович, которого она любила более всего на свете, — и заболел страшным недугом, сведшим его после нескольких лет страданий в могилу. Со смертью сына личная жизнь Надежды Филаретовны окончилась, и остальное время она уже не жила, а только угасала, теряя постепенно зрение и слух; глубоко мистическое настроение овладело ею, и она лишь в нем искала утешения и поддержки. Тем не менее, как нам пришлось слышать от наиболее близких к ней лиц, родственников и посторонних, — она постоянно вспоминала о Петре Ильиче, имела о нем подробные сведения и говорила, что их дружба остается лучшим воспоминанием ее жизни, которую она почитала оконченною».

О том, что ей было трудно писать, упоминается и в предпоследнем письме Чайковского от 4 сентября: «Мы очень много говорили с Анной и Колей про Вас. Между прочим, Коля рассказывал мне, как Вам отяготительна бывает корреспонденция. Я давно уж знаю, что вследствие частых головных болей Вам трудно писать письма; между тем Вы так добры, так бесконечно внимательны, что почти на каждое письмо мое отвечаете. Мысль, что из-за меня Вы утруждаете и расстраиваете себя, для меня невыносима. Умоляю Вас, добрый, милый друг, никогда не стесняться ответами на мои письма. Как ни радуюсь я, получая Ваши письма, но предпочитаю, чтобы Вы ради меня никогда не утруждали и не расстраивали себя. Известия же о Вас, я надеюсь, не откажет сообщать мне от времени до времени Владислав Альбертович». Занятый своими делами, Чайковский, может, и не обратил особого внимания, что начиная с конца 1889 года письма Пахульского стали все подробнее описывать состояние ее ухудшающегося здоровья.

Но, как отмечают комментаторы, одним физическим состоянием фон Мекк также невозможно объяснить происшедшее: «Мекк, конечно, прямо бы объявила об этом Чайковскому, и разрыв не был бы разрывом, а был бы только прекращением личного общения, отнюдь не сопряженным с отменой материальной поддержки. Мотивы такого разрыва были бы известны Чайковскому и не могли бы оскорбить его».

Помимо стороны физической, Анна рассказывает о нравственном аспекте, делая упор на смертельной болезни, прогрессивном параличе Владимира Карловича как важном факторе, повлиявшем на ее душевное состояние: «Но самое тяжелое — это было заболевание ее старшего, любимого сына. Он умирал на ее глазах от длительной, мучительной болезни. В ней что-то надорвалось, она оглянулась на свою жизнь, и ей показалось, что все эти невзгоды — наказание за то, что она слишком долго и интенсивно жила личной жизнью; дружба ее с Петром Ильичом отнимала ее от семьи и дома, и, может быть, она виновата, что так ужасно гаснет ее талантливый сын. “Мой грех, — сказала она себе, — я должна его искупить”. Она вернулась к вере и стала молиться, просила меня заказывать молебны и разные другие обряды». Это подтверждается и другой родственницей, женой ее внука, оставшегося от старшего сына, Варварой фон Мекк.

Угроза здоровью Владимира Карловича действительно являлась в это время главным источником страданий больной матери. В ее письме композитору от 22 июля говорится: «Вчера у меня был мой сын Володя — это всегда большая радость для меня видеть его, но его здоровье меня очень беспокоит. У него так расстроились нервы от этой напряженной борьбы с министром и многих неприятностей в жизни, что я со страхом и тоскою смотрю в будущее». Именно в это время она освободила Владимира от ведения своих дел и передала их неопытному Николаю (заметим, не опытному Пахульскому, который теперь был уже зятем и членом семьи). Последний год жизни Владимир был прикован к постели. Он умер в 1892 году в Висбадене, куда был привезен вместе с матерью. Тогда же от передозировки морфина скончалась и его жена Елизавета.

В поддержку своих слов о причинах разрыва Анна сообщает об эпизоде, произошедшем некоторое время спустя: «Также запечатлелся в моей памяти и мой разговор с мамой в Висбадене. Я сидела в сумерках у ее ног на покатой кушетке. Глаза у нее горели каким-то красным блеском. Говорить в то время она могла только шепотом, так как туберкулезный процесс перешел на горло. И тогда я тоже впервые поняла, как тяжело она пережила разрыв с дядей. Ее чувство восторженного поклонения дяде не изменилось. “Я знала, что я ему больше не нужна и не могу больше ничего дать, я не хотела, чтобы наша переписка стала для него обузой, тогда как для меня она всегда была радостью. Но на радость для себя я не имела права. Если он не понял меня и я ему была еще нужна, зачем он мне никогда больше не написал? Ведь он обещал! Правда, я отказала ему в материальной помощи, но разве это могло иметь значение?” Вот что она мне сказала».

Но как он мог понять душевное смятение и мотивы ее поступка, если она ни словом не намекнула на это ни в одном из своих писем? О том, что там не было сказано решительно ничего о личном, можно судить по ответу Чайковского: если бы там содержались хотя бы какие-то субъективные моменты, он не преминул бы в свою очередь их коснуться. Очевидно, в последнем, недошедшем до нас письме, судя по всему, речь шла только о финансовых проблемах, на что композитор и отреагировал со страстностью и пониманием, на какие был способен. Можно возразить, что с присущей ей откровенностью она должна была поделиться с «бесценным другом» терзавшими ее нравственными или религиозными муками — тогда прекращение личных контактов опять же обрело бы достойную и оправданную форму, не способную оскорбить композитора. Но, видимо, в тот момент, осознав, что ей скоро предстоит умереть, она была полностью деморализована.

Развивая свою версию, другой дальний родственник Чайковского, французский писатель Владимир Волков, предпринял методологически верную попытку взглянуть на дело согласно логике характера Надежды Филаретовны, проступающего из ее переписки и мемуарных свидетельств: «То, что мадам фон Мекк была тираничной, достаточно очевидно, но она не была жестокой, глупой, вульгарной, умственно больной, детски тщеславной или легко поддающейся влиянию, какой ее иногда представляют. Чайковский не видел ее капризной женщиной. Она была страстной, гордой, бескомпромиссной. Нет оснований предполагать, что ее мотивы были легкомысленными или низкими. Если благородный мотив может быть найден, при прочих равных обстоятельствах он должен быть принят как более вероятный, чем любой другой. А жертва — самый благородный из мотивов или полагался таковым нашими предками. Литература восемнадцатого и девятнадцатого столетий исполнена образами возлюбленных, жен, матерей, жертвовавших собой, если какая-либо нация была особенно привержена самопожертвованию, то это, безусловно, Россия».

Жертвенные и религиозные решения принимаются в момент внутренней экзальтации и приводятся в исполнение тут же, не ожидая и дня, не только месяцев. Этим, скорее всего, и следует объяснить внезапность произошедшего.

На письмо, извещавшее о прекращении выплаты субсидии, Петр Ильич ответил, по выражению Берберовой, «немного высокопарно, но хорошо». Этого нельзя, к сожалению, сказать о его реакции на случившееся в письмах Модесту и особенно Юргенсону. Необходимо отвергнуть мнение многих биографов о якобы боязни его, что ее поступок был вызван разоблачением его сексуальных особенностей. Никаких, даже самых косвенных доказательств того, что композитор мог догадываться о подобной причине разрыва, привести невозможно, тем более принимая во внимание его привычку к полной конфиденциальности в переписке с Модестом (Юргенсон, как мы знаем, был в курсе его сексуальных предпочтений). В письмах брату и издателю, отразивших его непосредственную реакцию на прекращение субсидии, нет и намека на гомосексуальные страхи — мысль об этом предмете как причине разрыва даже не приходила ему в голову, иначе он непременно поделился бы ею по крайней мере с братом. Все указывает на признание им того, что фон Мекк уже с давних пор была осведомлена или догадывалась об обстоятельствах его личной жизни, молчаливо не придавая им значения.

Задержка в сообщении о произошедшем разрыве Юргенсону и Модесту объясняется тем, что композитор продолжал тешить себя надеждой и в течение нескольких дней ожидал ответа от фон Мекк. Отсутствие реакции с ее стороны не могло не вызвать у него сильнейшего раздражения и обиды. Язвленное самолюбие проявилось в письмах Модесту и Юргенсону, и упор был сделан не на нравственной, а именно на денежной стороне дела. 28 сентября он писал Юргенсону: «Теперь сообщу тебе весьма для меня неприятную вещь. У меня отныне шестью тысячами в год будет меньше. На днях получил от Н. Ф. фон Мекк письмо, в коем она сообщает, что к крайнему своему прискорбию, вследствие запутанности дел и разорения почти полного, принуждена прекратить выдачу ежегодной субсидии. Я перенес этот удар философски, но тем не менее был неприятно поражен и удивлен. Она так много раз мне писала, что я обеспечен в отношении получения этой субсидии до последнего моего издыхания, что я в это уверовал и думал, что на сей предмет у нее устроена такая комбинация, что, несмотря ни на какие случайности, я не лишусь своего главного и, как я думал, самого верного дохода. Пришлось разочароваться. Теперь я должен совершенно иначе жить, по другому масштабу, и даже, вероятно, придется искать какого-нибудь занятия в Петербурге, связанного с получением хорошего жалованья. Очень, очень, очень обидно; именно обидно. Отношения мои с Н. Ф. фон Мекк были такие, что я никогда не тяготился ее щедрой подачкой. Теперь я ретроспективно тягощусь; оскорблено мое самолюбие, обманута моя уверенность в ее безграничную готовность материально поддерживать меня и приносить ради меня всяческие жертвы. Теперь мне бы хотелось, чтобы она окончательно разорилась, чтобы нуждалась в моей помощи. А то ведь я отлично знаю, что с нашей точки зрения она все-таки страшно богата; словом вышла какая-то банальная, глупая штука, от которой мне стыдно и тошно».

Тягостное впечатление производит желание Чайковского окончательного разорения фон Мекк, и вообще в этом пассаже нет ни ноты сочувствия «лучшему другу». Но все же не стоит судить его слишком строго — в мгновения злобы и вспыльчивости он мог сказать или написать несправедливые вещи о близких людях, а переживаемая здесь после четырнадцати лет столь тесных душевных отношений горечь должна была быть особенно болезненной.

Юргенсон ответил 4 октября: «Несказанно поразила меня весть про Надежду Филаретовну. Я наравне с тобою думал, что она все устроила и наладила и обеспечила! Я помню то письмо 1881 года в Париже, которое она писала после твоего отказа от субсидии по случаю плохих ее дел. Она и тогда утверждала, что твоя доля никоим образом не может пострадать, и т. д. Черт ее знает! Я не знаю, что у них случилось, действительно ли крах или умопомрачение, но мне было очень, очень обидно за тебя, слезы как-то сидят в горле и хочется реветь, но — не могу. Надлежащим образом ничего не могу сообразить».

Несколько дней Чайковский находился в состоянии депрессии, и это отразилось в письме Бобу: «Ты не можешь себе представить, Боб, до чего я изленился на письма; почти совсем перестал их писать. <…> Это письмо я адресую тебе, но, пожалуйста, дай его прочесть и Моде, ибо лень писать ему отдельно. Скажи Моде, что ввиду изменившихся материальных условий моего существования я не хочу теперь нанимать в Петербурге отдельную квартиру, а просто помещусь в более или менее комфортабельном нумере в бывшей “Знаменской гостинице”. Итак, пусть Модя прекратит свои поиски роскошной квартиры». Только через две недели он написал об изменившихся материальных условиях Модесту, и короче, нежели в письме своему издателю: «Не знаю, говорил ли тебе в Москве Юргенсон о радикальном сокращении моего бюджета? Может быть, мое письмо к нему не дошло; я именно поручил ему сообщить тебе известие о себе, ибо писать тебе не мог по незнанию адреса. Н. Ф. фон Мекк написала мне, что разорилась и не может более посылать мне свою субсидию. Вот уж чего я никак не ожидал, ибо имел полнейшее основание считать эту субсидию навсегда для меня обеспеченной! Я мало огорчился уменьшением доходов, но… впрочем, о чувствах, возбуждаемых поступком Надежды Филаретовны, поговорю устно. Хочу, во всяком случае, попробовать жить менее en grand (на широкую ногу. фр.)». Модест отреагировал 13 октября в той же растерянной интонации, что и Юргенсон: «Известие о твоем новом материальном положении немало способствовало тому, что я был в меланхолии. Само собой, не шесть тысяч рублей мне жаль (по-моему, эта беда невелика, потому что стоит тебе уничтожить субсидии вроде моей, и ты будешь почти в прежнем положении). Тяжел укол гордости, сделанный тебе».

Укол этот не заживал. Печально, что Чайковский не задумался (во всяком случае, это не отразилось в известных нам письмах) о том, что ее могли вынудить к этому решению ее непреодолимые обстоятельства. Ведь формально никакого разрыва не произошло. В прежние времена бывало, что при обострении болезни, когда Надежде Филаретовне становилось трудно писать самой, ее временно заменял Пахульский. Так случилось и на этот раз. Не получив ответа, Петр Ильич снова обратился к ее зятю-секретарю.

Письма Чайковского к Пахульскому за этот период утрачены. Они известны лишь в кратких выдержках и переложениях в комментариях советского издания «Переписки с фон Мекк», и судить о их общем характере трудно. Ответные письма, опубликованные в новом издании переписки, представляют собой подробные отчеты о ее состоянии, о визитах врачей, предписанном режиме и некоторых деталях болезни. Так, например, 28 октября 1890 года Пахульский сообщил Чайковскому: «Мы все до настоящего времени в Москве по причине болезни Надежды Филаретовны, которая уже больше трех недель страдает бронхитом. В прошлом году в Ницце была у Надежды Филаретовны инфлюэнца, которая заставила ее в продолжение трех месяцев оставаться в комнате. Хотя теперешнее ее состояние и менее серьезно, чем прошлогоднее, однако, так как мы находимся в суровом московском климате… опасения наши больше и желание одно, как только состояние Надежды Филаретовны позволит, уезжать в Ниццу. <…> Угрожает нам опасность зимовать в Москве, и при этом болезнь Надежды Филаретовны затянется и излечение сильно затруднится. Надежда Филаретовна преимущественно в постели. Пользует ее доктор Шаталов, и лечение пока идет как следует. Очень может быть, что Захарьин будет приглашен для того, чтобы его взгляд на состояние Надежды Филаретовны был известен. Вы понимаете, глубокоуважаемый Петр Ильич, что вся жизнь наша крайне тревожная, и простите, что раньше не писал. <…> Николай Карлович теперь здесь».

Постоянное присутствие доктора и детей в доме, постельный режим, приглашение знаменитого московского врача Григория Захарьина и замечание о «тревожной жизни» дают представление о серьезности болезни фон Мекк. Упоминание в письме Николая свидетельствует о том, что его жена Анна могла обладать информацией из первых рук, что придает ее воспоминаниям большую достоверность.

Три ноябрьских письма Пахульского представляют собой бюллетени о ходе болезни его тещи. 3/15 ноября он сообщал композитору, что два врача, Захарьин и Поспелов, «признали положение Надежды Филаретовны очень серьезным. <…> Теперь лечение… взял на себя Захарьин, и потому есть надежда, что оно будет ведено безупречно. <…> Только что Юлия Карловна поручила от Надежды Филаретовны сказать Вам, многоуважаемый Петр Ильич, что, со слов Надежды Филаретовны, она чувствует себя очень больной и что состояние моральное ее очень скверное!» В двух остальных письмах, написанных в более приподнятых тонах, говорится, что после визитов врачей настроение ее несколько улучшилось, она обрела веру в возможное выздоровление и даже начала слушать музыку. Пахульский сыграл ей на рояле ее любимые вещи: «Не можете себе представить, Петр Ильич, как тронула Надежду Филаретовну музыка. Она расплакалась и пришла в дивное состояние. Мы боялись, как бы это не повредило, но оказалось наоборот — после музыки Надежда Филаретовна стала себя много лучше чувствовать». И далее: «Надежда Филаретовна передает Вам самый сердечный привет и глубокую благодарность за внимание».

Сохранилось семь писем Пахульского композитору за 1891 год о здоровье фон Мекк. 3/15 января он уведомляет композитора, что лишь весной они смогут, в сопровождении врача, выехать в Ниццу. Захарьин бывает у них раз в неделю, его ассистент наведывается каждый день. Надежда Филаретовна «почти весь день в кресле, что и составляет большой успех в лечении, так как было время большого ослабления, что Надежде Филаретовне казалось, что не будет больше в состоянии встать с кровати. Распределивши дневные занятия, тоже за исключением прогулки и катания, т. е. Юлия Карловна и я много читаем вслух». Отвечая на его вопросы, Пахульский отметил: «Прошу Вас сердечно извинить меня, что моей оплошностью и неаккуратностью довел Вас до предположения, которое совершенно противоположно тому, что чувствуют к Вам все, кто имеет счастье быть Вам близким. Надежда Филаретовна, которой я дал читать Ваше письмо, велела передать Вам, “что это невозможная вещь, чтобы она когда-нибудь на Вас сердилась и что отношение ее к Вам неизменно”. Виноват во всем я, а относительно меня — обстоятельства жизни, которые суетят меня и выбивают из седла. <…> Что касается 3-го вопроса в Вашем письме, то ответ на него очень прост: все у нас любят Петра Ильича и удивляются и восхищаются величайшим русским композитором. Успех “Пиковой дамы” радует нас всех бесконечно, и хотя, по нашему мнению, он является и весьма обыкновенной вещью, потому что это есть только должная дань Вашему гению, но приятно видеть, что публика дорастает до понимания Ваших произведений. Одним словом, все и непременно так же, как всегда, и дай Бог, чтобы Вы не переменили Вашего доброго отношения». 8 января Пахульский писал, что «состояние Надежды Филаретовны все такое же, т. е. не хуже, а улучшение получится только в Ницце», поклон от Петра Ильича он, разумеется, передал, и она шлет в ответ «душевное приветствие». Приветы и поклоны следуют и на протяжении нескольких следующих писем.