Из последних сил
Из последних сил
Георгий Сергеевич Эфрон (Мур). Из дневника:
18/VIII-41. Вчера мы высадились в Елабуге. Пока мы живем в библиотечном «техникуме». Питаемся в дешевых городских забегаловках. Струцовская приехала с остальными эвакуированными. Районный исполнительный комитет предлагает работу в колхозах, но никто не берет ее, т. к. пришлось бы жить вне города. Город скорее похож на паршивую деревню. Очень старый, хотя и районный центр. Местных газет нет. Когда дождь — грязь. Елабуга похожа на сонную, спокойную деревню. <…> В данный момент, как всегда, никто ничего не знает. Все недовольны. По правде говоря, в Чистополе гораздо больше людей знают о матери и попробуют ей помочь устроиться на работу, чем здесь, где только одни Сикорские. Впрочем, что касается меня, то я не знаю, что и думать [19; 515].
Татьяна Сергеевна Сикорская (1901–1984), переводчица, познакомилась с М. И. Цветаевой в эвакуации. Из дневника:
В Елабуге нас всех поместили в доме приезжих и предложили поискать себе комнаты. Марина Ивановна спала рядом со мной. Она привстала на постели с растрепавшимися рыжеватыми волосами, с диким взглядом зеленых глаз. «Какой смысл продолжать жить? — говорила она. — Все равно все кончено. Гитлер захватит Россию до самого Урала. О, как я его ненавижу!»
…Утром мы пошли на поиски квартир. «Давайте поселимся вместе, — просила меня Марина Ивановна. — Пусть мальчики подружатся… Все-таки будет веселее». Но я покосилась на Мура и усомнилась в полезности этой дружбы. Мур шел и, презрительно оглядывая город, хвастался тем, как живут «у нас в Париже». С матерью он обращался заносчиво и нагло. «Вы дура, Марина Ивановна, — говорил он ей. — Но если уж вы притащили меня в эту дыру без копейки денег, то будьте добры обеспечить мне приличные условия жизни». А Марина Ивановна панически боялась мысли о поступлении на службу. «Во-первых, я ничего не умею делать», — говорила она. «Но это же вздор, — убеждала я ее. — Придется писать какие-нибудь пустяковые бумажки или печатать их…» «Нет, нет, это я не могу! — почти истерически восклицала она. — Я сейчас же потеряю все эти бумажки… И потом, — тут она с ужасом взглянула на меня, — ведь там придется заполнять анкету… Как только я напишу, где муж и дочь, меня сейчас же арестуют. Кстати, — добавила она вдруг, — вы на меня не донесете?» [4; 212–213]
Георгий Сергеевич Эфрон (Мур). Из дневника:
22/VIII-41. Положение наше продолжает оставаться совершенно беспросветным. Вчера переехали из общежития в комнату, предназначенную нам горсоветом. Эта комната — малюсенькая комнатушка, помещается в домике на окраине города. Обои со стен содраны, оставив лишь изредка свой отпечаток на них. Во дворе — отвратительная уборная — малюсенькая, с… противно. <…>
24/VIII-41. Сегодня к 2 ч. дня мать уехала в Чистополь на пароходе, в сопровождении Струцовской. Уехала на этом же пароходе Сикорская, едущая в Москву, — она получила телеграмму от мужа возвращаться. Димку она оставляет здесь; надеется вернуться с мужем в Елабугу. Я рад, что мать поехала в Чистополь. Все-таки это означает какой-то шаг, какую-то попытку. Жить так, как мы живем сейчас, без работы и перспектив — невозможно. Если в Чистополе ничего не выйдет, то, по крайней мере, сможем сказать, что мы там попытались, и не думать больше о нем. Я матери дал такой наказ: в случае, если ей там не удастся устроиться — нет работы, не прописывают, то пусть постарается устроить хоть меня: пионервожатым в лагере ли, или что другое, но основное для меня — учиться в Чистополе. В конце концов, попытка не пытка. Увидим, каких она добьется результатов. Настроение у нее — отвратительное, самое пессимистическое. Предлагают ей место воспитательницы; но какого черта она будет воспитывать? Она ни шиша в этом не понимает. Настроение у нее — самоубийственное: «деньги тают, работы нет». Оттого-то и поездка в Чистополь, быть может, как-то разрядит это настроение. Я, несмотря ни на что, надеюсь на Чистополь. Увидим, какие вести мать оттуда привезет [19; 526, 531].
Галина Георгиевна Алперс:
Прошел, наверно, месяц со дня моего приезда, стоял небывало теплый сентябрь, и мы, как-то расходясь с обычной нашей встречи, задержались на углу улицы и продолжали горячо обсуждать наши планы со столовой. Нас было четверо: Субботина, Сельвинская, Санникова и я. Для глухой провинции время было позднее, часов 9, а то и 10, но вовсю светила луна, было тихо и очень тепло, совсем летняя ночь.
К нам незаметно подошла Цветаева. «Я здесь два дня, в Елабуге — невозможно, там я совсем одна, хочу в Чистополь, здесь друзья; приехала говорить с Асеевым, он отказывается помочь. Что делать?! Дальше — некуда!!!»
С каким отчаянием сказала она последние слова. «Приезжайте сами, не спрашивайтесь ни у кого! Я так и поступила. И работу найдете, мы открываем столовую и все там будем работать», — сказала я, правда, не совсем уверенная, что у нее те же права. «Как было бы хорошо! — воскликнула она с надеждой. — Я буду мыть посуду», — и она молитвенно сложила свои худые, натруженные руки.
«Ну что вы, Марина Ивановна, вы будете буфетчицей», — возразила ей Сельвинская.
«Нет, нет, с этим я не справлюсь. Я хочу быть судомойкой, я хорошо мою посуду».
Разговор шел совершенно искренне и серьезно. <…> Мы еще постояли, поговорили о своих трудных делах, и кто-то полушутя вспомнил местное чисто польское выражение: «хоть головою в Каму». Выражение это чаще всего применялось совсем по пустяковым поводам.
«Да, да, верно: хоть головою в Каму!» — горячо воскликнула Цветаева, ее также горячо поддержала моя Санникова, и они, взявшись за руки, отделились от нас и ушли в боковую улицу. На другой день Цветаева, ничего не добившись от Асеева и Тренева, уехала в Елабугу, где ее ждал сын [4; 209–210].
Георгий Сергеевич Эфрон (Мур). Из дневника:
27/VIII-41. Вчера вечером — ночью — получил телеграмму от матери из Чистополя следующего содержания: «Ищу комнату. Скоро приеду. Целую». <…>
29/VIII-41. Вчера приехала мать. Вести из Чистополя, en gros[158], таковы: прописать обещают. Комнату нужно искать. Работы — для матери предполагается в колхозе вместе с женой и сестрами Асеева, а потом, если выйдет, — судомойкой в открываемой писателями столовой. Для меня — ученик токаря. После долгих разговоров, очень тяжелых сцен и пр., мы наконец решили рискнуть — и ехать. Матери там говорили: «Здесь вы не пропадете». Здесь — работы нет. Там же много людей, и пропорционально можно ожидать больше помощи. <…>
30/VIII-41. Вчера к вечеру мать еще решила ехать назавтра в Чистополь. Но потом к ней пришли Н. П. Саконская и некая Ржановская, которые ей посоветовали не уезжать. Ржановская рассказала ей о том, что она слышала о возможности работы на огородном совхозе в 2 км отсюда — там платят 6 р. в день плюс хлеб, кажется. Мать ухватилась за эту перспективу, тем более, что, по ее словам, комнаты в Чистополе можно найти только на окраинах, на отвратительных, грязных, далеких от центра улицах. Потом Ржановская и Саконская сказали, что «ils ne laisseront pas tomber»[159] мать, что они организуют среди писателей уроки французского языка и т. д. По правде сказать, я им ни капли не верю, как не вижу возможности работы в этом совхозе. Говорят, работа в совхозе продлится по ноябрь включительно. Как мне кажется, это должна быть очень грязная работа. Мать — как вертушка: совершенно не знает, оставаться ей здесь или переезжать в Чистополь. Она пробует добиться от меня «решающего слова», но я отказываюсь это «решающее слово» произнести, потому что не хочу, чтобы ответственность за грубые ошибки матери падала на меня. Когда мы уезжали из Москвы, я махнул рукой на все и предоставил полностью матери право veto и т. д. Пусть разбирается сама. Сейчас она пошла подробнее узнать об этом совхозе. Она хочет, чтобы я работал тоже в совхозе; тогда, если платят 6 р. в день, вместе мы будем зарабатывать 360 р. в месяц. Но я хочу схитрить. По правде сказать, грязная работа в совхозе — особенно под дождем, летом это еще ничего — мне не улыбается. В случае если эта работа в совхозе наладится, я хочу убедить мать, чтобы я смог ходить в школу. Пусть ей будет трудно, но я считаю, что это невозможно — нет. Себе дороже. Предпочитаю учиться, чем копаться в земле с огурцами. Занятия начинаются послезавтра. Вообще-то говоря, все это — вилами на воде. Пусть мать поподробнее узнает об этом совхозе, и тогда примем меры. Какая бы ни была школа, но ходить в нее мне бы очень хотелось. Если это физически возможно, то что ж… В конце концов, мать поступила против меня, увезя меня из Москвы. Она трубит о своей любви ко мне, которая ее pousse[160] на это. Пусть докажет на деле, насколько она понимает, что мне больше всего нужно. Во всех романах и историях, во всех автобиографиях родители из кожи вон лезли, чтобы обеспечить образование своих rejetons[161]. Пусть мать и так делает. <….> Самые ужасные, самые худшие дни моей жизни я переживаю именно здесь, в этой глуши, куда меня затянула мамина глупость и несообразительность, безволие. <…>
Мое пребывание в Елабуге кажется мне нереальным, настоящим кошмаром. Главное — все время меняющиеся решения матери, это ужасно [19; 537–539].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.