Глава VII
Глава VII
Первые годы после свадьбы родители мои провели в Петербурге, и моя мать умом и любезностью привлекала в дом свой множество замечательных литераторов и художников. К числу первых принадлежал и поэт Мицкевич. Являлся он обыкновенно по вечерам, доставляя иногда хозяевам и гостям художественное наслаждение импровизациями, которые, однако, много теряли от того, что Мицкевич передавал их на французском языке, не будучи в нем особенно силен; любимым же его занятием была игра в шахматы с моим отцом. Иногда же Мицкевич, играя в молчанку, был невыносим. Затем из артистов, посещавших нашу гостиную, стоял на первом плане друг отца, Михаил Иванович Глинка, издавший в сотрудничестве с ним в 1829 году «Лирический альбом». В альбоме, кроме сочинений издателей, помещены пьесы и романсы Норова, Вьельгорского, Штерича и других, а также замечательная песня «Вилия» из поэмы Мицкевича «Валленрод», в переводе на русский язык двоюродного брата моей матери Шемиота, положенная на музыку госпожою М. Шимановской, замечательною пианисткою, которая давала в то время с большим успехом концерты в Петербурге. На дочери г-жи Шимановской и женился потом Мицкевич.
Михаил Иванович Глинка, являясь очень часто, разыгрывал с отцом дуэты: он на фортепиано, отец на гитаре, а под веселую руку оба они, не отличаясь, впрочем, голосами, задавали, после чая с ромом, вокальные концерты, в особенности, когда Михаил Иванович приводил с собою молодого певца Иванова, впоследствии сделавшегося первоклассным европейским тенором.
Родителей моих посещал очень часто и друг Александра Сергеевича, барон Антон Антонович Дельвиг с женой Софьей Михайловной, рожденной Салтыковой; отец мой, как я сказал выше, был его сотрудником; они сошлись характерами как нельзя более, и Антон Антонович сохранил до самой своей кончины неизменную, вполне сердечную привязанность к нему и, само собою разумеется, к сестре задушевного друга своего Пушкина.
Александр же Сергеевич бывал у сестры редко, будучи очень занят, а если заходил, то весьма ненадолго, не так, как друзья его – П.А. Плетнев, В.А. Жуковский, С.А. Соболевский и Е.А. Баратынский. О супруге последнего Настасье Львовне скажу ниже.
Среди названных мною людей, достойных всякого уважения, моя мать и провела четыре года до отъезда своего в Варшаву, принимая друзей в скромной квартирке, которую отец нанял тотчас же после свадьбы, – в Казачьем переулке, близ Введенской церкви Семеновского полка.
Ограничиваясь тесным кружком знакомых, моя мать не находила никакого удовольствия посещать большой свет, до которого был так, если можно выразиться, падок брат ее Александр Сергеевич. Она как бы предчувствовала, что он сделается жертвой интриг и злословия этого света.
Однажды, накануне бала у графини Б., куда пригласили дядю вскоре после его свадьбы, она сказала ему:[18]
– Охота тебе, Саша, смотреть на бездушных пустомелей да переливать из пустого в порожнее? Охота тебе принуждать к этому и Наташу? Чего не видали? Вспомни мое слово: к добру не поведет. Не по твоему карману, не по твоему уму. Враги там у тебя кругом да около; рано или поздно тебе же напакостят. «Отыди от зла и сотвори благо!»
Сколько было родственной, скажу, чуткости, сколько неподдельного женского инстинкта и пророческой правды в этих дружеских предостережениях? Но не вник в слова сестры Александр Сергеевич и… рассердился; отвечал ей резко по-французски:
– La dessus je te dirai, chere soeur, que moi et ma femme nous som-mes celebres – moi par mon talent, ma femme – par sa beaute. Or done, je veux, que tout le monde nous apprecie a notre juste valeur. D’ail-leurs il est dit: on n’allume point une lampe pour la mettre sous le bois-seau.[19]
– Faites comme Vous l’entendez, – отвечала моя мать брату, – mais croyez moi, Alexandre, que si je Vous ai dit quelque chose, qui a pu Vous deplaire – je l’ai fait, en Vous souhaitant du bien.[20]
Брат горячо обнял сестру и убедительно стал просить ее ехать на бал с ним и женою вместе. Не желая огорчать его, мать моя согласилась, говоря Александру Сергеевичу: «Так и быть, но на бал, как хочешь, сатиру напишу».
Действительно, виденное ею на бале общество послужило матери поводом к следующей эпиграмме:
Петербургскую смесь
Собирают здесь
В это здание.
Вот Ю… Князь
Вперил глаз, подбодрясь,
На собрание.
Вот вельможный пан
А… Степан
Величается.
С ним Б. Тут,
Волокита-шут,
Оправляется.
Н…. в звезде
Попадет везде
С бедной Лизою.
В числе чудаков
Тут верзила М. в
С рожей сизою.
А. н мадам
Здесь равна госпожам
Между бабами.
По стенам вокруг
Грозный ряд старух
Сидит жабами.
У родителей своих моя мать бывала часто, но отец мой навещал только изредка тестя, избегая встречи с тещей: Надежда Осиповна не могла простить отцу его женитьбу и в имеющихся у меня письмах ее к дочери из деревни в Петербург, а потом из Петербурга в Варшаву ни разу не обмолвилась о нем ни одним словом до самого октября 1834 года, в котором, обрадовавшись появлению моему на свет Божий, открыла с зятем дипломатические сношения.
Продолжаю описывать быт моих родителей с 1829 по 1832 год.
К этому времени относится случившееся с отцом моим происшествие, послужившее матери моей поводом написать эпиграмму, приводимую ниже: отец, отличавшийся подобно своему тестю, Сергею Львовичу, в молодости весьма вспыльчивым нравом, угостил в общественном собрании внушительным физическим приветствием некоего шулера З., которого изобличил в обмане на зеленом поле. Шулер скушал угощение молча, а на слова отца: «Если обиделись, присылайте секундантов», – обратился в постыдное бегство и затем совершенно скрылся из Петербурга. Он был сын хотя мелкого, но весьма денежного чиновника; воображая себя большим барином, он, что называется, финтил и тарантил, напуская на себя какой-то сверхъестественно надменный тон, что не служило помехой подвигам, и силу которых и получился в итоге вышеописанный анекдот.
Мать терпеть не могла этого господина, не раз злоупотреблявшего добротой и ее мужа, и младшего ее брата – Льва Сергеевича Пушкина, у которых он сумел своим красноречием брать деньги без отдачи; они и не подозревали в нем плута и шулера.
Вот две эпиграммы матери на этого субъекта после пресловутого происшествия; из них вторая на голос песни «Ах, на что же огород городить».
I
Ты, от подьячего родившись,
Отважно кверху вздернул нос
И, весь в надменность превратившись,
Себя ей в жертву, знать, принес.
Что трус ты – в этом прочь сомненье,
Да плут и в карточной борьбе;
А я прибавлю мое мненье:
Пощечина – к лицу тебе.
II
Я вам песню о Картежнове спою,
Его качества всем пропою…
Ай, люли и проч.
В голове сидит надменность у него,
Глупость, чванство, да и больше ничего.
Ай, люли и проч.
Плутовски он улыбается,
Как волк дикий озирается…
Ай, люли и проч.
На словах удалец большой,
А на деле первый трус душой…
Ай, люли и проч.
Лишь он в карты мастак надувать,
Станет всякий от него за то бежать…
Ай, люли и проч.
Станет всякий от него за то бежать,
Молясь Богу его больше не встречать…
Ай, люли и проч.
В то же почти время, в 1829 или 1830 году, не помню, – заклеймила мать моя эпиграммой некоего семинариста И. Получив образование по лекалу схоластики, господин этот, пользовавшийся покровительством известного графа Хвостова (осмеянного Александром Сергеевичем в эпиграмме «В твоих стихах лишь пользы три»), всячески угождал ему словом, делом и помышлением и в присутствии матери довольно резко отозвался о «Кавказском пленнике» Александpa Сергеевича и «Громобое» Жуковского. Конечно, мать дала ему хотя утонченно-учтивый, но весьма внушительный отпор. Самоуверенность его и резкие суждения она приняла к сердцу и написала следующее:
С бурсацкой[21] логикой сроднясь,
Ты логику свою оставил;
Умом бурсацким возгордясь,
За правило себе поставил:
Вести себя преосторожно,
Дрожать пред мощным кулаком
И унижаться, если можно,
Перед Хвостовым чудаком.
Много сохранилось у меня метких эпиграмм матери, из которых не могу не привести четверостишие, набросанное ею на танцевальном вечере у княгини Т. Предметом четверостишия послужил некий поляк Ф., личность гордая, напыщенная, воображавшая Бог весть что о мнимых своих достоинствах. Отец его, прокутив свое значительное состояние в пиршествах с прихлебателями панами-шляхтой, женился, ради поправления кармана, на безграмотной дочери известного своим богатством трактирщика. Чванство сына не знало никаких границ. Вот четверостишие:
От пана-шляхтича родился
Да от кухмистерши простой,
К вельможам в общество забился
И думает, что пан большой…
Вообще мать не любила «ворон в павлиньих перьях», фанфаронов, корчащих вельмож и помешанных на фальшивом к о м и л ь ф о т с т в е, преследуя их насмешками. В глазах ее такие люди были нравственными уродами. Не жаловала она и тех, кто, будучи природным русским, французил в гостиных, подражая парижскому выговору. «Если говоришь по-французски, друг мой, – сказала мне она, – то говори без парижских вывертов. Парижа ты не нюхал».
Говоря об эпиграммах матери, должен заметить, что большую их часть набрасывала она шутя, без желчного намерения, сообщая часто их тем, на которых были составлены. К числу таких относится экспромт на большую ее приятельницу, дочь духовника ее, многоуважаемую г-жу Г. Всегда веселая и охотница посмеяться, г-жа Г. явилась однажды на званый вечер, против своего обыкновения, грустной и молчаливой. Желая развеселить ее, Ольга Сергеевна тут же сказала ей экспромт:
Скажи нам, что с тобой, претрида?[22]
Не узнают тебя друзья…
Грустна ты, словно панихида,
И молчалива, как кутья…
Г-жа Г., будучи чрезвычайно умной и доброй, поняла шутку и не только не обиделась, но, по верному расчету автора шутки, расхохоталась, и таким образом цель матери уничтожить сплин подруги была достигнута.
Первое место среди подруг моей матери занимала незабвенная супруга поэта Евгения Абрамовича Баратынского Настасья Львовна, рожденная Энгельгардт, бывшая впоследствии, можно сказать, второю для меня матерью, когда моя мать, отправив меня учиться в Петербург, поручила ее надзору и попечению. Настасья Львовна почти не отличала меня от своих детей и сохранила к моей матери сердечную привязанность до кончины своей – за границею в 1860 году. Настасья Львовна была, в полном смысле слова, существом поэтическим, неземным; мечты о мире духовном, жизни загробной довели ее до мистицизма и были главным предметом ее задушевных бесед. На этой-то почве она и сошлась с моей матерью.
Мать моя была тоже в искренно родственных отношениях и с женой брата Александра Сергеевича Натальей Николаевной; сохранила она отношения эти и после вторичного брака тетки с П.П. Ланским.
Да и мудрено было не любить и не уважать Наталью Николаевну, которая, будучи примерной супругой и матерью, посвятила себя домашнему очагу и перенесла так много горя от подлого злословия людей низких, погубивших Александра Сергеевича.
Хотя покойная тетка была тоже религиозной, но, не увлекаясь отвлеченными вопросами, смотрела на вещи с точки зрения более практической. Приходившие к Александру Сергеевичу стихотворцы иногда ей чересчур надоедали своей музой, и однажды на вопрос Баратынского, не помешает ли он ей, если прочтет в ее присутствии Александру Сергеевичу новые стихотворения, отвечала (как рассказывала мне моя мать):
– Lisez, je Vous en prie; je n’ecoute pas.[23]
У брата своего, как сказано выше, моя мать встретила и Николая Васильевича Гоголя. Творец «Мертвых душ» произвел на нее впечатление оригинала. Играя большею частию в молчанку, а lа Мицкевич, Гоголь редко читал свои произведения, но когда читал их, то неподражаемо; в особенности мастерски передразнивал хохлов, каковым, впрочем, был сам, и жидов. Александр Сергеевич, как известно, очень благоволил к нему.
Хотя моя мать и говорила, что «от гоголевской Каллиопы[24] припахивает дегтем и чувствуется «малороссийское сало», но отдавала полную справедливость его таланту, восхищаясь в особенности «Вечерами на хуторе», которые и любила читать вслух, с свойственным ей искусством. Помню живо, как впоследствии в Варшаве – мне было 10 лет – мать, желая развеселить меня, – а был я нездоров, – прочла мне в журнале «Новоселье» повесть «о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».
Тут расхохотался я до спазмов, и смех едва ли не содействовал быстрому восстановлению моего здоровья.
Отдавая справедливость Н.В. Гоголю, мать была большой почитательницей Василия Андреевича Жуковского. Лира его, по ее мнению, образец изящного; в особенности высоко стояли в ее глазах его «Аббадона» и «Ундина». Познакомила меня она, когда мне и девяти лет не было, с «Громобоем», «Нарвиком», «Смальгольмским бароном», «Красным карбункулом», «Похищенной нечистым колдуньей-старушкой» и тому подобными ужасными балладами Василия Андреевича. В особенности любила она рассказывать их во время прогулок, что и отразилось на моих нервах: засыпал я среди «страхов ночных», пряча голову под одеяло; но при этом полюбил я фантазии: не раз, во время бури и грома, убегал я в рощу, прилегающую к купленной моими родителями даче в колонии Пельцовизна, расположенной в гористой живописной местности в 3 верстах от Варшавы, и убегал, лишь бы помечтать об описанных Жуковским привидениях и, – как ни покажется странным, – наслаждаться мучительным чувством собственного детского страха пред сверхъестественным миром. Знаменитый певец ужасов, добрейший и веселый Василий Андреевич, проездом за границу чрез Варшаву в 1842 году, заехал к нам на эту же дачу на пару дней и тут же встретился с приехавшим погостить к дочери из Петербурга Сергеем Львовичем. Детей Жуковский очень любил, и неудивительно, что приласкал и меня и мою сестру. Не могу, кстати, не прибавить, что на другой же день по приезде Жуковского появился у нас на даче и певец «Сенсаций госпожи Курдюковой», Мятлев – балагур и камергер (как прозвал его Александр Сергеевич), тоже отправлявшийся тогда за границу. Он был давнишним знакомым моих родителей и Александра Сергеевича. Всегда веселый, любезный, Мятлев оказался по-прежнему душою общества, а детей забавлял фокусами, угощая конфектами и бегая с ними взапуски.
Но распространяясь о Гоголе, Жуковском, Мятлеве, опять зашел я слишком вперед. Возвращаюсь к семейной хронике в последовательном порядке.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.