1. ЭДИНБУРГ, 1790 ГОД
1. ЭДИНБУРГ, 1790 ГОД
В равнинной Шотландии февраль — самый отвратительный месяц. Погода стоит теплая, сырая. Морозов, которые только и могут сковать потоки нечистот, заливающих древнюю столицу и отравляющих воздух зловонием, нет и в помине. Третий день над городом висит туман, сквозь него моросит холодный, унылый дождь. Это тот самый шотландский туман, в который согласно поговорке англичанин промокает насквозь, хоть и у него на родине туманы тоже не редкость.
Два человека в тяжелых мокрых плащах, пройдя короткий переулок, входят в подъезд Панмур-хауза, барского особняка, в котором снимает квартиру доктор Смит, один из королевских таможенных комиссаров Шотландии и известный философ. Это нотариус и писец. Они пришли, чтобы по всей форме засвидетельствовать завещание доктора Смита, составленное несколько дней назад, аккуратно переписанное и теперь лежащее в большой сумке, которую несет писец.
Они стряхивает с плащей воду и снимают их в прихожей. Старый слуга проводит обоих наверх, в кабинет хозяина.
«Похоже, — что старику недолго осталось. Вовремя он занялся завещанием», — думает нотариус, глядя на клиента.
И в самом деле, черты Смитова лица заострились, тонкий нос с горбинкой выдается над впалыми щеками, светло-голубые, точно выцветшие, глаза ушли глубоко в коричневатые глазницы.
Несмотря на явное недомогание, Смит держится в своем большом кресле, как всегда, прямо и чуть-чуть строго, одет и побрит безукоризненно. Парик тщательно завит и напудрен. Парики выходят из моды, но старику уже поздно менять привычки.
Писец начинает гнусаво и медленно читать:
— «Я, Адам Смит, доктор прав, один из комиссаров таможни его величества в Шотландии, из любви и благосклонности, которые я питаю к моим друзьям и родственникам, поименованным ниже, и для лучшего устройства моих дел на случай смерти…»
Нотариус знает завещание наизусть. Оно не очень большое и, вопреки разговорам в городе, касается весьма скромных сумм и владений. Почти все пойдет единственному близкому человеку одинокого старика — его любимому племяннику и воспитаннику Дэвиду Дугласу. Взгляд нотариуса останавливается на юноше, который стоит за креслом Смита. Его специально вызвали из Глазго, где он изучает право.
Дэвид отлично известен нотариусу. Его сын учился вместе с Дэвидом в городской школе. Третьим в их компании был слегка меланхоличный хромой мальчик — Вальтер Скотт-младший, сын хорошо известного в городе джентльмена. Все трое готовятся теперь стать юристами.
Смит слушает совершенно равнодушно, с полузакрытыми глазами. Неизвестно, слышит ли он монотонный голос писца. Лишь когда тот доходит до библиотеки, Смит медленно поднимает веки и окидывает взглядом ряды книг. Старинные переплеты из сафьяна и кожи, золотое тиснение тяжелых томов; лондонские, парижские, амстердамские издания. Единственно, в чем он всю жизнь был щеголем, — это в своих книгах. За последние двенадцать лет, с тех пор как его доход подскочил на 600 фунтов в год — жалованье таможенного комиссара, — библиотека увеличилась раза в три.
Взгляд нотариуса следует за движением глаз Смита.
«Вот где его деньги. Говорят, эта библиотека стоит тысяч пять. Но едва ли Дэвид станет ее продавать».
Чтение подходит к концу. Рука Смита заметно дрожит, когда он с трудом, выводя каждую букву, пишет свое имя. Подписывается свидетель — слуга доктора, известный всему городу преданностью своему хозяину.
Нотариус желает доктору скорейшего выздоровления, и посетители уходят. Дэвид сообщает, что ему надо повидать друзей, и обещает быть к обеду. Смит остается наедине со своими книгами и мыслями.
Теперь можно подумать и о смерти. Как говорил Цицерон, смерти не надо желать, но не следует и беспокоиться о ней. Да, древние умели умирать! У них это называлось — присоединиться к большинству.
С тех пор как он через силу закончил корректуру нового издания своей «Теории нравственных чувств» и перестал ходить на службу, он чаще всего читает греческих трагических поэтов и римских философов. Память его как будто стала еще острее и отчетливее. Когда приходит с новостями коллега по таможенному управлению, любитель классики, Смит иногда декламирует ему на память целые страницы Еврипида, а тот отвечает хозяину Софоклом.
Но сегодня читать не хочется. Вот разве этот томик. Смит, не вставая с кресла, достает из шкафа небольшую книгу, на титульном листе которой старым, вышедшим уже из употребления шрифтом напечатано: «Eutropii Historiae Romanae Brevarium, in Usum Scholarum. Edinburgh MDCCXXV»[2].
Перевернув лист обратно, он видит на форзаце старательно выведенные круглым детским почерком слова:
«Адам Смит. Его книга. 4 мая 1733 года».
Это был первый латинский учебник десятилетнего Адама — ученика городской школы в Керколди. Мать купила его за год до того, как добрейший мистер Миллар, старый учитель школы, начал обучать мальчишек прекрасному языку римлян и языку современной науки. Но свое имя на книге Адам написал в конце первого года обучения латыни, когда он уже мог по складам разбирать первые страницы Евтропия. В тот день все подписывали свои книги. Адам набрал на перо слишком много чернил из вделанной в стол чернильницы и едва не посадил кляксу, но вовремя сбрызнул излишек чернил на стол.
Бесчисленное количество книг по-латыни, по-гречески, по-английски и по-французски прочел с тех пор доктор Смит, но ни одну из них он не помнит так хорошо, как школьного Евтропия. Он помнит, на какой странице рассказывается об убийстве Цезаря и о мрачном злодействе Тиберия. А вот и большое жирное пятно, которое он посадил на описание Иудейской войны. В тот день мать испекла миндальный пудинг, и он попросил второй кусок… Мать дожила до 90 лет и умерла всего шесть лет назад.
Кажется, Френсис Бэкон сказал: для молодого человека жена нужна как любовница, для человека средних лет — как друг, а для старика — как нянька.
В молодые годы он дважды — в Эдинбурге и Глазго — был близок к браку, но оба раза все как-то незаметно расстраивалось. Мать была всегда его добрым ангелом, кормила и лечила его. Друзья у него были и есть очень близкие: Юм, Блэк, Хаттон. Знаменитого химика профессора Блэка и геолога профессора Хаттона он только что назначил в завещании своими душеприказчиками.
Пожалуй, теперь ему уже не нужна и нянька.
Задумчивый взгляд Смита останавливается на полке с изданиями его собственных сочинений. Их много. «Теория» вышла в Англии шесть раз и дважды издана во Франции. «Богатство народов» вышло в Лондоне пятью изданиями, а недавно он получил экземпляр первого американского издания. Книга издана несколько раз в Ирландии, во Франции, в Германии, в Дании. Бентам[3] пишет из далекого Петербурга, что там его труд хорошо известен образованному обществу.
Смит не знает, сколь разная судьба ожидает обоих его детей. «Теория» будет почти забыта; не она обессмертит его имя, а, наоборот, имя Смита предохранит книгу от забвения. Зато «Богатство народов» будет, может быть, самой важной книгой XVIII столетия. Через 70 лет автор «Истории цивилизации в Англии» викторианский либерал Бокль напишет:
«Об Адаме Смите можно сказать, не боясь опровержения, что этот одинокий шотландец изданием одного сочинения больше сделал для благоденствия человечества, чем было когда-либо сделано совокупно взятыми способностями всех государственных людей и законодателей, о которых сохранились достоверные известия в истории».
Правда, одинокий шотландец имеет и при жизни представление о своей роли. Он — наставник английских премьеров. Вождь вигов граф Шелберн публично объявил себя его учеником и, находясь в отставке, на досуге занимается политической экономией с «Богатством народов» на столе.
Во время последней поездки в Лондон три года назад Смит познакомился с его преемником — младшим Питтом, этим феноменальным молодым человеком, который был избран в парламент в 21 год и стал премьер-министром в 24 года. Питт снижает таможенные пошлины, слегка урезает монопольную Ост-Индскую компанию, проводит ряд мер в интересах предпринимателей. В известной мере это осуществление идей Смита. Пусть промышленность и торговля заботятся сами о себе! Англии нечего бояться конкурентов, иностранная конкуренция лишь подхлестнет стремительный роcт промышленности!
Лестное воспоминание… Смит входит своим обычным бодрым шагом в гостиную в лондонском доме большого вельможи. Общество встает. По своей профессорской привычке Смит поднимает руку и — спокойно говорит:
— Прошу садиться, джентльмены.
Питт, тонкий, прямой, скинувший в дружеском кругу свою обычную личину чопорности и высокомерия, отвечает не садясь:
— Нет, доктор, после вас: мы все здесь ваши ученики.
Смит думает о событиях во Франции. На его регулярных воскресных обедах, где собираются эдинбургские друзья и время от времени бывают гости из Лондона, только об этом и говорят.
Его молодой друг, профессор философии Дагалд Стюарт провел прошлое лето во Франции, наблюдая штурм Бастилии и первые шаги революции. Рассказы красноречивейшего Стюарта не имеют конца. Грубоватый Хаттон порой прерывает его разглагольствования не очень вежливо.
Стюарт видел оставшихся в живых парижских друзей доктора — Дюпона, Ларошфуко, Морелле. Все они — депутаты Генеральных штатов Национального и Учредительного собрания, все с головой ушли в революцию, которая кажется им осуществлением идей их великих учителей — Вольтера и Гольбаха, Кенэ и Тюрго. Эти имена звучали легендой уже в 1790 году. Но для Смита они были живыми людьми, которых он хорошо знал и уважал.
Французы говорят, что революция осуществляет и его идеи — сдает на слом деспотизм, разбивает феодальные оковы, открывает простор частной инициативе, промышленности, торговле, процветанию.
Писем Стюарт не привез. В жарком августе 89-го года, в дни принятия Декларации прав человека и гражданина, пари-жанам было не до писем. Зато последние газеты приносят волнующие известия: отменены сословия, церковные имущества переданы нации, ликвидированы некоторые феодальные повинности.
Еще в позапрошлом году, предчувствуя надвигающиеся события, Дюпон писал Смиту:
«Мы быстро идем к хорошему государственному устройству, которое в дальнейшем поможет усовершенствовать и устройство вашего отечества… Вы немало способствовали этой полезной революции, равно как способствовали ей и французские Экономисты…»[4]
Каким же образом идеи Смита могли одновременно удовлетворять и Питта и деятелей Французской революции? Что было действительно революционного в «Богатстве народов»? Что в этом сочинении замечательно не только с точки зрения класса буржуазии, но и с точки зрения прогресса человечества?
На эти вопросы должна ответить вся книга. Но самое главное надо сказать здесь.
Величайшей заслугой Смита является научное обоснование трудовой теории стоимости. Эта теория утверждает, что стоимость товаров и богатство создаются только трудом, притом всяким производительным трудом — будь то в земледелии, в промышленности или в горном деле. Товары обмениваются, как правило, по их трудовой стоимости.
Следствия этой теории громадны. Вот важнейшие из них: раз стоимость создается только трудом, то собственники капитала и земли не более как предоставляют необходимый материал, объект труда, а их доходы — лишь вычет из создаваемой трудом стоимости продукта. Эта идея ведет к теории прибавочной стоимости, создание которой Марксом было революционным переворотом в политической экономии. Экономическое учение Смита явилось одним из источников марксизма.
Правда, в трудовой теории стоимости и тем более в развитой на ее основе теории распределения доходов между основными классами Смит был непоследователен. Он написал и много такого, что было позже использовано для защиты капитализма и эксплуатации человека человеком. Но не это в Смите главное. Он сделал в науке важный шаг вперед, и его учение в своей основе прогрессивно.
Это учение было приемлемо для буржуазии лишь до тех пор, пока она была в основном восходящим, прогрессивным классом. Когда буржуазия завоевала полное господство и своего главного врага увидела в рабочем классе, она фактически отказалась от учения Смита и его продолжателей.
Вся книга Смита направлена против феодализма и его пережитков: против цеховых ограничений в ремесле и промышленности, против феодальных порядков в сельском хозяйстве, за свободу внешней и внутренней торговли. Он выступал за политическую свободу; причем, как писал один из современников, «по своим политическим принципам он приближался к республиканизму». В XVIII веке это незаурядно: Вольтер и Дидро склонялись скорее к «просвещенной монархии».
Объективно Смит выступал, по существу, за свободу эксплуатации рабочей силы капиталистами, и в этом смысле его учение было чисто буржуазным. Но ведь Смит писал в 70-х годах XVIII века, когда пролетариат только формировался и страдал не столько от капитализма, сколько от недостаточности и стесненности его развития. Поэтому учение Смита было прогрессивным в глубоком смысле этого слова.
Когда Питт и Шелберн объявляли Смита своим учителем, они имели в виду, конечно, не трудовую теорию стоимости и даже не все антифеодальное направление его учения, а лишь те его части, которые соответствовали узким интересам английской торгово-промышленной буржуазии.
Но когда стало яснее, что учение Смита гораздо шире по своему содержанию и выводам, вожди английской буржуазии стали смотреть на него уже иначе. Отрезвило их развитие Французской революции от фронды Генеральных штатов до якобинской диктатуры и военных побед санкюлотов.
В 1793 году тот же граф Шелберн (вошедший в историю под полученным позже титулом маркиза Лэнсдауна) в палате лордов объявил, что так называемые «французские» (революционные) принципы были завезены во Францию из Англии, где они были «внедрены доктором Адамом Смитом в его труде о богатстве народов».
Правда, лорд-канцлер тут же в несколько смягченной форме назвал это глупостью. Но ощущение какой-то связи между Французской революцией и учением Смита по крайней мере на десятилетие сделало в Англии политическую экономию крамольной наукой в глазах властей и реакционеров всех мастей. Сама наука политической экономии в 90-х годах и в начале XIX века ассоциировалась с именем Смита.
В 1801 году Дагалд Стюарт впервые начал читать в Эдинбургском университете курс лекций по политической экономии. Это вызвало большое общественное волнение. Один современник пишет, что «многие надеялись поймать Стюарта на опасных положениях».
…Адам Смит умер в Эдинбурге 17 июля 1790 года. Сложный и противоречивый путь его великой книги только начинался.
Грозная загробная тирада реакционера в эпиграфе, — конечно, шутка. Но это серьезная шутка.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.