III

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

III

Киносценарист Алексей Яковлевич Каплер был превосходным рассказчиком. Мне особенно запомнилась такая его новелла. Каплер был одним из пассажиров того самого вагона, в котором во время войны эвакуировали из Москвы писателей. И вот на какой-то станции театральный критик, будущий «космополит» Иосиф Ильич Юзовский нашел между вагонами погибающего человека. Это был польский еврей, которого интернировали, везли куда-то под охраной, а на этой самой станции он сбежал и скрывался несколько дней. Он был страшно голоден… Юзовский сжалился над ним, привел в свой вагон. Бедняге дали чаю, как-то покормили его… Он отогрелся и стал с любопытством осматриваться. От его взгляда не укрылось, что люди, к которым он попал, не случайные попутчики, не обычные железнодорожные пассажиры. Они все были между собою знакомы и чем-то друг с другом связаны. И тогда он спросил своего благодетеля Юзовского: «Кто эти люди?» Тот отвечал: «Это-московские писатели».

— И тут, — говорил мне Каплер, — он всплеснул руками и произнес фразу, которую я не могу забыть. Этот еврей воскликнул по-польски:

«Целый вагон писажи!!»

В этом самом вагоне ехала и Ахматова. Вот ее рассказ:

— Гитлер сказал: «Возьму Москву — всех сталинских писак перевешаю». После этого сейчас же вышел приказ эвакуировать всех писателей. Нас посадили в один поезд. Лебедев-Кумач взял с собою столько вещей, что сломался пикап. С нами ехал польский поэт Леон Пастернак. Я спросила Бориса, знает ли он об этом, а он ответил: «Я стараюсь об этом не думать».

То, что большевики в свое время согнали всех литераторов в стадо, дело отнюдь не случайное, а вполне обдуманное. Так было легче понукать, а при случае и стравливать писателей друг с другом. Подумать только, в Америке Фолкнер и Хэмингуэй даже не были знакомы, как, впрочем, в России Достоевский и Толстой, а Ахматова, Зощенко, Платонов, Булгаков были обязаны сидеть вместе на собраниях.

Кто-то назвал Союз писателей — министерством, где все на «ты». Но это скорее было не министерство, а фабрика-кухня, которая занималась изготовлением «социалистического реализма».

Кстати сказать, этот термин в свое время расшифровывали так:

— Социалистический реализм это — восхваление начальства в доступных для начальства формах.

На диване в столовой на Ордынке сидит довольно развязный человек и с характерной интонацией произносит:

— Он меня боится, как Маяковский «Англетера»…

Это — эстрадный администратор Лавут. Тот самый, кого Маяковский отчасти прославил в поэме «Хорошо»:

Мне рассказывал тихий еврей

Павел Ильич Лавут…

При Маяковском, быть может, он и был тихим, но вообще же о нем этого никак нельзя было сказать. Что же касается упоминаемого «страха», то он возник у Маяковского после того, как в «Англетере» самоубился Есенин. Лавут свидетельствовал, что Маяковский боялся жить даже в гостинице «Астория», которая соседствует с «Англетером».

Три поэта «лефовца» — Маяковский, Асеев и Кирсанов — вошли в Дом литераторов. Они увидели писателя Льва Кассиля и каждый из них произнес экспромт:

Мы пахали,

Мы косили,

Мы — нахалы,

Мы — Кассили.

Бедному Кассилю ум

Заменил консилиум.

Сильного не осилили,

Напали на Кассиля вы.

Слова Сталина «Маяковский был и остается лучшим и талантливейшим…» мы все знали с детства. Но вот откуда взялась эта цитата, не знал почти никто. А между тем это — резолюция, которую «вождь и мучитель» изволил начертать на письме Л. Ю. Брик, где содержалась просьба увековечить память Маяковского и предлагались конкретные для того меры.

В свое время О. М. Брик показал моему отцу копию этого письма. Там шла речь об издании собрания сочинений, установке памятника, и о переименовании Триумфальной площади в Москве в площадь Маяковского. Ардов бумагу одобрил, но задал такой вопрос:

— Осип Максимович, а почему вы просите переименовать именно Триумфальную площадь?

Брик по-купечески прищурился, потер руки и сказал:

— А все остальные приличные площади уже переименованы.

В Москве жил такой поэт Павел Герман. Его перу принадлежат несколько известных текстов — например, «Кирпичики», в свое время популярнейшая песня, а так же марш авиаторов — «Все выше, и выше, и выше…» У этого Германа было одно пристрастие — похороны. Во время этих церемоний он расцветал и почти всегда брал на себя роль распорядителя. Как-то, наблюдая его в этой роли, Маяковский сказал:

— Этого на мои похороны не пускать.

И тем не менее во время прощания с поэтом Герман раздавал траурные повязки тем, кто становился в почетный караул. Подойдя с такой повязкой к Алексею Толстому, Герман почтительно осведомился:

— Вы где хотите стать — у ног покойного или в головах?

Толстой посмотрел на него и заорал:

— Вон отсюда, мерзавец!

А. Н. Толстой при всей своей продажности и, я бы сказал, вульгарном жизнелюбии был человеком живым и остроумным. Когда он один из первых в стране получил Сталинскую премию, Ардов отправил ему такую телеграмму:

«Поздравляю получением премии прошу десять тысяч взаймы».

При встрече Толстой сказал:

— Молодец. Один только ты меня остроумно поздравил.

В конце тридцатых годов было отменено отчисление сценаристам от дохода при прокате фильмов. У Толстого как раз в это время должна была выйти на экран картина в нескольких сериях «Петр I». Свое огорчение граф выражал так:

— Подобных убытков наша семья не терпела со времен отмены крепостного права.

Толстой был в Грузии. На каком-то банкете в его честь провозглашался тост.

— Мы очень рады приветствовать вас на нашей земле, — говорил человек с бокалом в руке. — Мы все ценим и любим ваш роман «Война и мир»…

— А я и «Мертвые души» написал, — перебил его Толстой.

— Вот этого я еще не читал, — честно признался грузин.

В свое время Михаилу Кольцову довелось сопровождать А. И. Рыкова, когда тот в качестве новоназначенного председателя Совнаркома совершал на пароходе поездку по волжским городам. Кольцов был при нем чем-то вроде начальника пресс-службы.

Дело было летом, в самую жару. Пароход стоял у причала то ли в Саратове, то ли в Самаре. В знойный полдень Кольцов лежал обнаженный в своей каюте, а Рыков пребывал в подобном положении в соседней. Окна, разумеется, были открыты.

Вдруг послышались шаги, и к Кольцову постучался помощник капитана.

— Пришел сотрудник местной газеты, — объяснил он, — хочет взять интервью у председателя Совнаркома.

Так как это программой поездки не предусматривалось, Кольцов сказал:

— Дай ему два раза по шее… И вдруг из соседней каюты послышался голос самого Рыкова:

— Один раз — достаточно.

Кольцов в свое время возглавлял целое объединение печатных изданий «Жургаз». Там устраивались званные вечера, куда приглашались знаменитости. Никаких кулис не было, все гости — в зрительном зале. И вот ведущий объявляет:

— Дорогие друзья! Среди нас присутствует замечательный пианист Эмиль Гилельс. Попросим его сыграть…

Раздаются аплодисменты, Гилельс встает со своего места, поднимается на эстраду и садится за рояль.

Затем ведущий говорит:

— Среди нас присутствует Иван Семенович Козловский. Попросим его спеть…

И так далее…

И вот во время какой-то паузы с места вскочил пьяный Валентин Катаев и провозгласил:

— Дорогие друзья! Среди нас присутствует начальник главреперткома товарищ Волин. Попросим его что-нибудь запретить…

Раздался смех и аплодисменты, а обидчивый цензор демонстративно покинул зал.

Катаев с юности был дружен с Юрием Олешей. В тридцатые годы они были знаменитые и богатые писатели. Как-то, гуляючи по улице Горького, они познакомились с двумя барышнями и ради развлечения пригласили их в ресторан «Арагви».

Там обоих писателей прекрасно знали, приняли с почетом и предоставили отдельный кабинет. Они заказали шампанского и ананасов. Катаев вылил две бутылки шипучего в хрустальную вазу и стал резать туда ананасы.

Одна из барышень сделала ему замечание?

— Что же это вы хулиганничаете?.. Что же это вы кабачки в вино крошите?..

В те годы Юрий Олеша сидел в своем любимом кафе «Националь» в компании друзей-литераторов. А за другим столиком, поодаль сидели еще два писателя и о чем-то очень горячо спорили. Один из сидящих с Олешей сказал:

— Вот эти двое — самые глупые среди нас. Это всем известно. И вот они ссорятся, спорят… Интересно, о чем?

Олеша тут же сказал:

— Они сейчас выясняют, кто глупее — Байрон или Гете… Ведь у них свой счет, с обратной стороны.

Будучи в Ленинграде Олеша подписал договор с местным отделением Детиздата. Он получил аванс и покинул издательство в 12 дня. А в 3 часа пополудни Юрий Карлович позвонил в Детиздат и потребовал к телефону директора.

Тот взял трубку.

— Я вас слушаю.

— Я подписал с вами договор. Требую внести в него поправки!

— Какие поправки? — встревожился директор.

— Читаю по прежнему тексту:. «Детиздат в лице директора — с одной стороны… и Юрий Карлович Олеша, в дальнейшем именуемый „автор“…» Вот это надо изменить!.. — Как изменить? Зачем?..

— А вот так: «…в дальнейшем именуемый Юра…». «Юра обязан»… «Издательство выплачивает Юре…», «Юра не в праве…»

Олеша говорил:

— В последнее время образовались «ножницы», некое несоответствие между сроком прохождения рукописи в издательстве и сроком человеческой жизни…

Будучи в Одессе Олеша лежал на подоконнике своего номера в гостинице. По улице шел старый еврей, торгующий газетами.

— Эй, газеты! — закричал Юрий Карлович со второго этажа.

Еврей поднял голову и спросил:

— Это откуда вы высовываетесь?

— Старик! — сказал Олеша, — я высовываюсь из вечности.

Когда пьеса «Дни Турбиных» с огромным успехом шла в Художественном театре, Булгакова одолевали всякого рода попрошайки, полагая, что теперь он стал миллионером. Вот записанный Ардовым рассказ Михаила Афанасьевича:

— Во время самого сладкого утреннего сна у меня затрещал телефон. Я вскочил с постели, босиком добежал до аппарата, снял трубку. Хриплый мужской голос заговорил:

— Товарищ Булгаков, мы с вами незнакомы, но, надеюсь, это не помешает вам оказать услугу… Вообразите: только что, выходя из пивной, я потерял свои очки в золотой оправе! Я буквально ослеп! При моей близорукости… Думаю, для вас не составит большого урона дать мне сто рублей на новые окуляры?..

Я в ярости бросил трубку на рычаг, — говорил Булгаков, — Вернулся в постель, но не успел глаза сомкнуть, как новый звонок. Опять встаю, беру трубку. Тот же голос вопрошает:

— Ну, если не с золотой оправой, то на простые очки-то можете?..

Ардов рассказывал:

— Однажды Евгений Петров пошутил по моему адресу. Я был у него в гостях и позволил себе за столом прибегнуть к весьма крутому выражению. И тогда хозяин заметил:

— Витя, если бы вы сказали такое на обеде у леди Галифакс, то лорд Галифакс уронил бы монокль в борщ…

Илья Ильф говорил:

— Я открыл такую закономерность. Если журналисты стоят в редакционном коридоре, курят и беседуют на приличную тему, никаких женщин никогда рядом не бывает. Но стоит кому-нибудь сказать хоть одно непристойное слово, мимо непременно пробегает какая-нибудь машинисточка или секретарша… Если выразиться покрепче, тут уже появится женщина посолидней… А когда я, говорил Ильф, — в коридоре газеты «Труд» разразился длиннейшим матерным монологом, открылась дверь и передо мной появилась руководительница международного женского движения Клара Цеткин.

И Ардов подтверждал, что такой факт был.

Ильф и Петров были в Вене. Там их возили по городу и показывали достопримечательности. В частности продемонстрировали один из дворцов и объяснили:

— Это — особняк Ротшильда. Петров, привыкший к реальностям послереволюционной России, спросил:

— А что здесь теперь?

— Как что? — удивились австрийцы. — Здесь живет Ротшильд.

Ильф и Петров были в числе литераторов, посланных из Москвы на смычку железной дороги под названием «Турксиб». (Это описано в романе «Золотой теленок»). Вместе с ними был писатель Эммануил Герман, который публиковался под псевдонимом Эмиль Кроткий.

Там состоялся торжественный митинг с участием столичных гостей. Председательствовал какой-то местный партиец, которому подсказывали фамилии выступающих, и он возглашал:

— Слово имеет писатель Евгений Петров. Когда настала очередь Кроткого, партийцу сказали:

— Сейчас будет выступать писатель Эмиль Кроткий.

Председательствующий ничего не переспросил, но объявил буквально следующее:

— Слово имеет некто Милькин Крот.

На одном из заседаний литературного общества «Никитинские субботники» литературовед Гроссман выступал с докладом о биографии А. В. Сухово-Кобылина и в частности о загадочной смерти его любовницы француженки Симон Диманж, которую нашли убитой. С докладчиком вступил в яростный спор, присутствовавший там юрист, также носивший фамилию Гроссман. Это дало повод Эмилю Кроткому огласить такой экспромт:

Гроссман к Гроссману летит

Гроссман Гроссману кричит:

«Гроссман! где б нам отобедать?

Как бы нам о том проведать?»

Гроссман Гроссману в ответ:

«Знаю, будет нам обед;

В чистом поле под ракитой

Труп француженки убитой».

Не могу не привести тут еще одно четверостишие Кроткого, Эти строки были написаны, кажется, в годы войны, но в нашей стране так и не утратили актуальности:

Забыв законы гигиены,

Г….. питаются гиены.

С гиеной сходны мы в одном

И мы питаемся г…..

В двадцатые и тридцатые годы в Москве процветал такой писатель Соломон Бройде. Человек этот обладал выдающимися способностями, но не литературными, а коммерческими. А так как писательство в этой стране на долгие десятилетия стало единственно возможной формой частного предпринимательства, то Бройде и стал литератором.

Вот характерная сценка, о которой рассказывал Ардов. В двадцатые годы напротив Моссовета стояла статуя Свободы. Так вот Соломон Бройде однажды рассматривая это изваяние, произнес:

— Нет, с этой дуры ничего не возьмешь… Тут он повернулся спиною к «Свободе» и взгляд его обратился на здание Моссовета.

— А вот здесь, — сказал он, — поживиться можно.

Он перешел Тверскую и через час вышел из Моссовета, имея два договора на издание книг. В те годы такое было вполне возможно.

Приятель моего отца и его сосед по Нащокинскому переулку, легендарный Матэ Залка рассказывал о вполне кафкианском происшествии, которому был свидетель. Залка и Бройде вдвоем пришли в банк, поскольку вместе занимались строительством писательского дома. Они оказались в просторном помещении, где стояло множество столов. Бройде огляделся и вдруг ударил себя ладонью по лбу:

— Вот память проклятая! Ведь я здесь служу…

Он тут же уселся за один из столов и стал принимать посетителей.

Дела Соломона Бройде шли настолько хорошо, что это, в конце концов, его погубило. Первым советским писателем, который обзавелся автомобилем, был Маяковский. Вторым — стал Бройде. Этого уже собратья по перу вынести не могли. О его махинациях появились сразу два фельетона. Один — в «Правде», а другой, кажется, в «Вечорке».

После этих публикаций, как и следовало ожидать, Бройде арестовали. На суде выяснились два любопытных обстоятельства. Во-первых, что он писал не сам, у него был литературный «негр», какой-то спившийся литератор, поляк по национальности. А посему персонажи книг Бройде носили имена — Лешек, Фелюсь, Зося…

Во-вторых, выяснилось, что «своих» сочинений Бройде толком не знал, читать ему было некогда.

Судья спрашивал:

— Вы помните, у вас в романе героиня Зося объясняется в любви Яну?..

— Зося? — переспрашивал подсудимый, — какая Зося?..

Некоторое время Бройде содержали в Бутырской тюрьме. В те годы там было налажено какое-то производство, и все заключенные работали. Необыкновенные организаторские способности Бройде проявились и тут. Пользуясь старыми связями, он организовал выгодный сбыт продукции, и по этой причине стал любимцем администрации тюрьмы, а потому внутри Бутырки мог ходить совершенно свободно.

Однажды Бройде зашел к начальнику тюрьмы. Того не оказалось на месте, и он попросил у секретарши разрешения зайти в кабинет и позвонить по телефону, и та позволила.

Бройде уселся за стол начальника и набрал номер генерального прокурора Вышинского.

Трубку подняла секретарша.

— Могу я поговорить с товарищем Вышинским?

— А кто его спрашивает?

— Писатель Соломон Бройде.

Через некоторое время послышался голос прокурора.

— Я вас слушаю.

— Андрей Януарьевич, с вами говорит писатель Соломон Бройде.

— Насколько мне известно, — прервал его Вышинский, — вы должны находиться в заключении.

— Да, я вам звоню из Бутырской тюрьмы…

— Позвольте, — удивился прокурор, — у вас в камере телефон?

— Нет, — отвечал Бройде, — я вам звоню из кабинета начальника тюрьмы…

— Так, — сказал Вышинский, — передайте, пожалуйста, трубку ему…

— Его сейчас нет, он вышел из кабинета…

— Хорошо, — сказал Вышинский, — когда он вернется, пускай он мне сам позвонит… И в трубке послышались гудки. Больше Бройде из камеры не выпускали.

До войны в Москве проживал беглый перс, писатель Лахути. Некоторое время он был вторым секретарем Союза писателей. Ардов любил рассказывать такую историю о нем.

В Союз писателей пришло письмо из ростовской организации. Там говорилось, что молодой и одаренный пролетарский поэт беспробудно пьет, губит свой талант, но они, ростовские писатели, ничего со своим собратом поделать не могут. И вот было решено командировать туда Лахути дабы он разобрался в этом деле на месте.

Перс прибыл в Ростов в международном вагоне, его встретили на обкомовской машине и поместили в номер «люкс» лучшей гостиницы города. Затем его повели в ресторан и накормили роскошным обедом.

— Гидэ глупэс? — спросил Лахути с восточным акцентом.

Тут его опять усадили в автомобиль и повезли на ростовскую окраину… Машина въехала в зеленый, заросший деревьями двор многоквартирного двухэтажного дома.

Все жильцы вышли из комнат, с любопытством разглядывая автомобиль и солидную фигуру Лахути.

— Прифтите минэ глупэс.

Два ростовских писателя и несколько соседей вывели во двор бледного и дрожащего от многодневной пьянки молодого человека.

— Сатись скамья, глупэс, — приказал ему Лахути.

Пьяница покорно уселся на врытую в землю скамейку.

— Пэри пэсок, глупэс.

Бедняга нагнулся и взял горсть песка.

— Клади пэсок карман, глупэс, — повелел ему Лахути.

Тот послушно всыпал горсть в свой карман.

— Тэпэр, глупэс, випрось пэсок свой карман. Пьяница исполнил и эту команду.

— Вот так как ты випросил пэсок свой карман, — важно сказал Лахути, так ты толжен випросить пьянка своя голофа. Как ты можешь пить, когда тфой солофей долшен пыть черес плэчо.

После этих слов перс снова уселся в автомобиль и вместе со своей свитой отбыл в гостиницу.

Там его опять угощали, а на другой день в международном вагоне отправили в Москву.

И еще о пролетарских писателях. В тридцатые годы в Ленинграде один из этих «самородков» во время ссоры на коммунальной кухне выплеснул на соседа целую кастрюлю кипятка. Об этом рассказали критику Цезарю Вольпе, и тот сказал:

— Жестокий талант.

(Так называлась знаменитая статья критика Н. К. Михайловского о Достоевском.)

Из Москвы в Казахстан к прославленному акыну Джамбулу был послан поэт-переводчик. Старый казах встретил гостя весьма торжественно. Он взял музыкальный инструмент и пропел некую импровизацию в честь москвича.

После этого все стали с ожиданием смотреть на гостя. Дескать, раз ты поэт, то должен ответствовать достойно, то есть сложить и произнести стихи в честь хозяина. Москвич не растерялся и прочел наизусть несколько строф из «Евгения Онегина».

Все присутствующие, включая самого Джамбула, были вполне удовлетворены.

В тридцатые годы вслед за движением «жен комсостава армии» и «жен инженерно-технического состава» организовалось движение «жен писателей». В Москве председательницей совета жен писателей была супруга Всеволода Иванова — Тамара Владимировна. А ее заместительницей выбрали Э. Я. Финк жену литератора Виктора Финка.

Как водится, у руководительниц движения появилось множество дел. Они заседали, куда-то ездили, звонили по телефону, им стали часто звонить…

Как-то Виктор Григорьевич Финк взял трубку. Нетерпеливый женский голос сказал:

— Попрошу к аппарату жену писателя Финка.

— Ее нет дома.

— А кто со мною говорит?

— С вами говорит муж жены писателя Финка.

Перед войною в Художественном театре с огромным успехом шел спектакль «Анна Каренина». Литератор по имени Илья Рубинштейн поспешил сделать свою инсценировку романа для маленьких провинциальных театров, сократив число действующих лиц до минимума. И его пьеса в провинции пошла. В отдел распространения драматических произведений посыпались телеграммы:

«Вышлите Анну Каренину Рубинштейна».

Кто-то из литераторов посетовал:

— Как это можно даже произнести «Анна Каренина» Рубинштейна?! Ему отвечали:

— Все зависит от того, какой Рубинштейн. Когда говорят — «Демон» Рубинштейна — это не вызывает у вас протеста?..

В те годы одним из секретарей Союза писателей стал литературовед К. Про него И. И. Юзовский говорил:

— Это один из тех евреев, которых Гитлер специально засылает в Россию для возбуждения антисемитизма.

У Ардова был такой знакомый — литератор-юморист Михаил Владимирович Эдель. Писатель он был никакой, но человек необычайно умный, сметливый и ловкий. Ардов говорил так:

— Я бы мог предложить взятку Калинину, а Эдель — самому Сталину.

В тридцатые годы Эдель окончил пограничную школу НКВД, какое-то время служил кадровым офицером на границе. Затем он поступил в Литературный институт, где сразу же стал секретарем комсомольской организации. Словом, карьера понятная.

В свое время Эдель служил где-то на Западной границе, то ли в Белоруссии, то ли на Украине. Его учреждение находилось в небольшом местечке и, разумеется, занимало лучший в городке особняк, который стоял на базарной площади.

Как-то проверять работу Эделя и его подчиненных прибыл из Москвы, с Лубянки высокий чин. Они довольно долго перебирали бумаги, притомились и вышли на балкон покурить. Московский чекист сказал:

— Документы у вас все в порядке, это хорошо… А как у вас с оперативной работой?.. Вот перед нами на площади стоят три местных жителя и о чем-то разговаривают…

Начальник указал на трех евреев, которые беседовали неподалеку от балкона.

— Среди них есть ваш осведомитель? Эдель пригляделся к говорящим и отвечал:

— Все трое.

В те же годы, в том же местечке к Эделю пришел старый еврей. Он сказал:

— Я знаю, что вы коммунист, что вы начальник, что вы чекист… Но вы же еще и еврей… Так вот я пришел к вам, как еврей к еврею. Дайте мне совет. У меня единственный сын давным давно уехал на землю обетованную, а я тут состарился, и теперь хочу поехать к нему умирать… А меня отсюда не выпускают. Так вот посоветуйте мне, как мне быть, чтобы мне разрешили уехать к сыну… Эдель подумал и сказал:

— Вы знаете древнееврейский язык?

— Знаю, — отвечал тот.

— А писать по-древнееврейски вы можете?

— Могу.

— Так вот вам мой совет. Напишите письмо на Капри к Горькому и попросите, чтобы он помог вам уехать к сыну. Но только пишите на древнееврейском языке. Горькому приходит много писем, но ему никто не пишет на древнееврейском, а потому он вашим письмом заинтересуется… И он вам поможет.

Старик поступил согласно этому совету и получил разрешение на отъезд.

В свете этой истории трагикомической выглядит судьба долголетнего «отказника» наших дней, родного сына М. В. Эделя. Он носил имя Эрнст, видимо, отец назвал его в честь Тель-мана. Так вот Эдель младший, который жил в писательском доме, в квартире своего покойного отца, в течение нескольких лет не мог уехать в Израиль. Увы! — не было такого человека, который мог бы дать ему мудрый совет…

И уже в качестве самой последней гримасы судьбы произошло такое событие. Незадолго до того, как Эрнст Эдель все же получил разрешение на выезд, площадь, на которой стоял его дом, была наименована в честь того самого Тельмана, и там поставили памятник злополучному немецкому коммунисту.

Еще рассказ Эделя старшего. Когда он был в пограничной школе, 7 ноября и 1 мая его вместе с соучениками отправляли дежурить на Красную площадь. Юные чекисты стояли в непосредственной близости к мавзолею. А демонстрации трудящихся в те годы длились по многу часов.

И вот седьмого ноября Эдель наблюдал такую мимическую сценку. Погода была прескверная, непрерывно шел мелкий дождь… Сталин на несколько минут отлучился. Стоявший на трибуне Каганович снял перчатки и стал ими смахивать воду, которая скапливалась на парапете. А брызги при этом летели вбок и вниз, так что попадали на лица стоящих там генералов. (На мавзолее, как известно, на самом верху располагались «боги» кремлевского Олимпа, а по бокам, на лестничных площадках — «полубоги»).

Генералы стали дергаться и морщиться от летящих сверху брызг, но никакого протеста не последовало, они знали — «откуда ветер дует»… Каганович настолько увлекся этим занятием, что не заметил возвратившегося на трибуну Сталина… А увидев «хозяина», он поспешно спрятал перчатки в карман и стал, как ни в чем не бывало, глядеть на демонстрацию.

Сталин строго посмотрел на Кагановича, потом — на генералов. После этого он вытащил свои перчатки и тоже стал брызгать на стоящих внизу.

Незадолго до войны в Грузии праздновался какой-то юбилей то ли поэмы «Витязь в тигровой шкуре», то ли ее автора — Шота Руставели. По этому случаю туда были приглашены многие столичные писатели, и принимали их по высшему разряду. По возвращении в Москву кто-то сочинил такие стишки:

Были мы в Тбилиси,

Все перепилиси,

Шота пили, Шота ели,

Шота Руставели.

В этой связи мне вспоминается еще один рассказ. Какой-то московский поэт был в Грузии. Там он выступал и, как водится, произносил вполне идейные и патриотические речи. Во время одного из выступлений к нему обратился слушатель:

— Простите, пожалуйста, вы — оптимист?

— Да, — отвечал поэт, — я — оптимист…

— Простите, — продолжал вопрошающий, — Байрона знаете?

— Знаю.

— Так вот Байрон — красавец, богач, аристократ, лорд — князь по-нашему — знаменитый поэт, женщины от него с ума сходили… И такой человек был пессимист… А ты, г…. такое — оптимист…

В Москве был такой литератор — Акоп Самсонович Хачтрянц. Какое-то время он был супругом Мариэтты Шагинян и является отцом ее дочери. Когда он состоял в этом браке, то не без юмора говорил про себя:

— Я — жена Цезаря.

В 1938 году, в самое развеселое времечко, Хачтрянц, большой любитель застолья, восклицал:

— Я не понимаю, о чем Сталин думает? Маслин в городе нет!

Осенью сорокового года, когда Гитлер и Сталин поделили несчастную Польшу вместе с Красной армией там был некий московский литератор. В каком-то городке красноармейцы разгромили редакцию еврейской газеты, и наш москвич прихватил две пишущие машинки. Своей добычей этот мародер был весьма доволен, машинки тогда были в цене. Он мечтал о том, как по возвращении в столицу, поставит на них русские буквы, одну машинку возьмет себе, а другую выгодно продаст…

Мечтам этим, однако же, не суждено было сбыться. В Москве он узнал, что шрифт изменить нетрудно, но его машинки выпущены специально для еврейского языка и каретки у них движутся не в том направлении. (Как известно, евреи пишут справа налево.) И эту конструктивную особенность его трофеев изменить оказалось невозможно.