Глава 19 Философ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 19

Философ

Гениальность, не уравновешенная человечностью, — скорее бедствие, нежели благо; то же можно сказать и об энтузиазме без сострадания. Скотт следил за тем, куда идут наука в политика его времени, и это ему не нравилось. Он видел, что страсть к знанию способна творить зло, что любовь к отвлеченностям растлевает души, а в основе того и другого лежит жажда власти. Сказанное им по этому поводу более ста лет назад мы с еще большим успехом можем отнести к нынешним временам. Для начала выслушаем его мнение о цене любознательности в медицине, гуманнейшей из всех наук. Незадолго до смерти Скотта Англию потряс неслыханный процесс по делу об убийствах. Вильям Берк и его приятель Вильям Хейр как-то нашли на улице мертвое тело и доставили его знаменитому патологоанатому, известному преподавателю Эдинбургского медицинского института доктору Роберту Ноксу, который у них это тело купил. Некоторое время парочка жила тем, что выкапывала из могил свежие трупы, но, когда кража мертвецов превратилась в распространенный бизнес и на кладбищах выставили охрану, Верк и Хейр взялись за живых людей, чье исчезновение, по их расчетам, могло пройти незамеченным. Они заманивали жертвы в квартирку Хейра в лондонском районе Вестпорт, напаивали несчастных допьяна, душили так, чтобы по возможности не оставить следов, и продавали еще теплые трупы доктору Ноксу или его коллегам. За год они таким манером спровадили на тот свет не менее пятнадцати человек. Дело запахло разоблачением, Хейр, спасая шкуру, выдал своего сообщника, и Берк кончил на виселице, оставив в английском языке свое имя как синоним тайного удушения74. Следственная комиссия не обнаружила доказательств того, что Нокс знал про убийства бедняков, чьи тела попадали к нему на анатомический стол, однако всеобщее мнение было таково, что ему не мешало хотя бы потщательней осведомляться о происхождении трупов, причинах смерти и т. п. Скотт разделял точку зрения тех, кто обвинял доктора в пассивном соучастии, и вся эта история натолкнула его на некоторые размышления общего характера:

«Я не очень-то верю в необозримые блага, которые нам якобы сулит развитие науки; занятия в этой области, когда им предаваться до невоздержанности, ведут к тому, что ученый ожесточается сердцем, а философ готов всем на свете пренебречь ради целей своего исследования; равновесие между духом и чувством нарушено, и разум слепнет, сосредоточившись только и исключительно на одном предмете. Так, религиозные секты, внедряя строгие нормы морали, постоянно обращают рвение человеческое противу оных, и удивления достойно, сколь глухи мы бываем даже в судах к правде и кривде, если от нашей глухоты зависит, выиграем мы дело или проиграем его. Я и сам часто диву даюсь, сколь равнодушным меня оставляют ужасы уголовного процесса, когда заходит речь о формальных определениях закона. Равным образом и занятые в медицинских исследованиях подвергают мучениям малых тварей мироздания, а в конечном итоге оказываются в одной компании с этой парочкой из Вест-порта».

Обо всем этом Скотт писал другу:

«Вот что причинили стране наши новомодные умники: изобрели новейшую фразеологию, чтобы с ее помощью выдавать зло за добро, а добро — за зло. И Джон Буль развесил свои ослиные уши, словно и впрямь слова сами по себе могут творить добродетели или злодейства. Надумай они оправдать тиранию Бонапарта — извольте, чего уж легче: его правление всего лишь было чуть-чуть более цивилизованным, чем нужно. Робеспьер грешил слишком широким либерализмом — это ли не благородное заблуждение? Вы обратили внимание на то, как приукрашивают самую гнусную тиранию и самую кровавую анархию, открывая старый счет на новое имя?»

Скотт был человеком уникальным в том смысле, что многое от творческого гения Шекспира соединял с немалым же от мудрости доктора Джонсона. Мы можем постигнуть истинную природу воображения и проницательности Скотта, взяв половину от поэта и половину от мудреца и слив эти половины в единое целое. Другого великого писателя, в ком два этих качества пребывали бы в таком соответствии, мы не знаем. Личность творца полностью явила себя в семи великих романах; его мудрость нашла отражение в письмах и в «Дневнике». Поскольку же нельзя составить о человеке полного представления, не познакомившись с образцами его трезвых обиходных суждений, мы подобрали примеры последних, сняв сливки с его корреспонденции. Многие из них уже появлялись в тексте нашего жизнеописания, гам, где это было уместно; некоторые другие, затерявшиеся в потоке высказываний на страницах его длинных писем, воспринимаются нами сегодня как афоризмы; их-то мы и собираемся привести, специально оговорив те немногие случаи, когда высказывание взято нами не из писем, а из его «Дневника».

О литературе

«Нет ничего бесполезней мнения завсегдатаев лондонских литературных салонов, только не нужно говорить им об этом».

«Когда мы судим о книге, следует учесть, что писалась она не год, а, может статься, всю жизнь».

«Тошно думать о том, сколько злобных и гнусных чувств пробуждает к жизни одно лишь упоминание о признанном совершенстве».

«Никому не удается добиться и малой известности, чтобы не вызвать к себе ровно столько же недоброжелательства со стороны тех, кто либо из чувства соперничества, либо из одного желания разрушать созданное другими готов при первой возможности низвести прославленного человека до того, что именует «настоящим его уровнем».

«Скольких способных мальчишек розга превратила в тупиц, сколько самобытных сочинений редакторы обратили в посредственность» («Дневник»).

Совет издателю: «Страшитесь напыщенности — это верный признак, что автору не хватает дыхания».

В ответ на вопрос, не будет ли он возражать против слишком восторженного посвящения: «Восторги друзей подобны нежностям любящих — всегда приятны с глазу на глаз, однако довольно нелепы, когда их расточают на публике».

О политике

«Свободу так часто превращали в повод для расправы над ее лучшими защитниками, что самой немыслимой тирании я готов ожидать от записных демагогов».

«Оратор подобен волчку. Оставьте его в покое — рано или поздно он сам остановится. Подхлестните его — и он будет тянуть до бесконечности» («Дневник»).

«Правое дело всегда отстаивают куда менее рьяно, чем неправое».

«Людям по-настоящему честным достаточно обменяться мнениями, чтобы прийти к согласию, тогда как дураки и мошенники напридумывают себе и лозунгов, и паролей, и боевых кличей, лишь бы избежать справедливой договоренности».

«В паше время нет хуже обмана, чем водить за нос широкую публику, внушая ей, будто существует некое радикальное средство, а точнее — заклинание от недугов государственной политики».

«Не приходится осуждать Кромвеля: его власть была ему едва ли по силам, однако же отступиться от этой власти было еще гибельней. Человеку порой безопаснее стоять на вершине, окруженной провалами, нежели пытаться с нее спуститься; таковы законы, коим честолюбие обрекает своих присных».

О человеческом общении

«Если кто и притворяется, что состоит с кем-то в близких отношениях, так лишь потому, что притворство такого рода возвеличивает самого хвастуна».

«Самый верный признак уважения — когда вам отваживаются написать в письме бессмыслицу».

«От пристального внимания к мелочам в жизни зависит много больше, чем готовы признать философы Вашего толка».

«И самые тесные узы дружбы рвутся от трения при слишком частом и тесном общении»(«Дневник»).

«Ослабить в чем-либо жизненную хватку под давлением обстоятельств — значит сделать еще один шаг к безразличию и растительному прозябанию старости» («Дневник»).

«Одиночество доставляет радость только тогда, когда можно в любую минуту найти себе общество, стоит лишь пожелать. Плохо быть одному. Одиночество притупляет наши способности и замораживает наши живые достоинства» («Дневник»).

На разные темы

«Когда отгремят кровопролитные войны, газеты начнут жить кровавыми убийствами».

«Знания, что мы приобретаем добровольно и как бы само собой, подобны пище, съеденной с аппетитом: и то и другое великолепно усваивается и раз в десять полезнее пиршества обжоры».

«Пути тщеславия таковы, что большинству людей много предпочтительней удостаиваться похвалы и отличий за достоинства, коих у них нет и в помине, нежели за добродетели, какими они обладают на самом деле».

«Люди всегда тянутся к тому, чего, по их мнению, нелегко добиться, хотя бы к этому и не стоило стремиться».

«Я имел возможность убедиться, что если могущественное лицо заподозрит вас в том, что вы причинили или собирались причинить ему какой-то ущерб, как бы вы перед ним ни оправдывались, оно по-прежнему будет видеть в вас злоумышленника».

«Я знавал немало могущественных лиц, коих опровержение некоторых подозрений приводило в такой же гнев, как сами эти подозрения, когда липа полагали их истинными».

«Мы редко удовлетворяем жажду обогащения даже тогда, когда получаем больше того, чем можем воспользоваться, насладиться или отказать в завещании».

«Ожидания и надежды даруют нам больше радостей, чем само обладание вожделенным».

«Люди гениальные способны к делам мирским не только не хуже, но много лучше заурядных тупиц, однако при том непременном условии, что найдут своим талантам достойное применение, взнуздав их прилежанием».

«Счастье зависит от богатства в куда меньшей степени, чем от умения наслаждаться тем, что имеешь».

«Насколько я могу судить, великое искусство жить заключается в настойчивости и силе духа... Несчастья неудачников, хотя они и сваливают вину на злой рок, чаще всего проистекают от недостатка умения и настойчивости».

«Настоящую выгоду приносит не знание само по себе, а умение обратить его па пользу».

«Мне нравится друг-горец, на которого я могу опереться не только тогда, когда прав, но и тогда, когда чуть-чуть ошибаюсь».

«В этом мире не место ни сумасбродным упованиям, ни безнадежно мрачным предвидениям».

«С ходом времени свидетельства очевидцев становятся все более неустойчивыми: люди начинают все больше воображать, нежели опираться на твердую память».

«Самый действенный способ выказать любезность — это согласиться принять таковую»-

«Не способно устоять лишь то, что не основано на истине; тому же, что на истину опирается, не страшна и самая придирчивая проверка — оно само, по долгу чести, обязано требовать такой проверки».

«В юности мы ищем наслаждений, в зрелые годы — славы, богатства и положения в обществе, а под старость рады уже и тому, что все спокойно и нигде не болит».

«Одна из худших особенностей нашего миропорядка состоит в том, что причинить боль в сто раз легче, чем даровать наслаждение»(«Дневник»).

«Что жизнь земная? Сон во сне: с возрастом каждый наш шаг становится пробуждением. Юноше кажется, что он пробудился от детства; муж в расцвете сил презирает обольщения юности как призрачные видения; для старца же годы зрелости — лихорадочный бред. Могила — вечный сон? — Нет: последнее и конечное пробуждение» («Дневник»).

Эту последнюю мысль Скотт записал в «Дневник» после того, как сам пережил жестокое пробуждение от повторяющегося наваждения собственной жизни. Однако еще до этих трагических событий он заявил Джоанне Бейли: «Я в ужасе от того, как мне повезло». Предощущение надвигающегося краха, возможно, и продиктовало ему фразу из «Талисмана»: «Когда мы на вершине успеха, паша предусмотрительность обязана бодрствовать, не смыкая глаз, дабы предотвратить несчастье». В июне 1825 года сам он был на вершине успеха. «Повести о крестоносцах» расходились, как горячие пирожки; его слава затмила известность всех живых современников и прогремела по обе стороны Атлантики, в Европе и в Северной Америке. Для него все еще не было ничего непосильного в литературе. Он любил повторять испанскую поговорку «Я и время любых двоих одолеем» и был настолько уверен в себе, что задумал написать жизнь Бонапарта. Это планировалось как биография исторического Наполеона, которую должен был выпустить Наполеон издательского дела, а написать Наполеон от литературы, хотя Скотт себя таковым и не числил. Предполагалось, что сие жизнеописание станет составной частью грандиозного плана Констебла, который был развит последним в Абботсфорде перед Скоттом, Локхартом и Баллантайном в мае 1825 года.

К этому времени Констебл дошел до той стадии невменяемости, когда наполеоны принимают решение идти походом на Москву. В 1822 году Констебл болел, и Скотт советовал ему полагаться не на врачей, а на себя самого. Оправившись, издатель навестил Скотта, и тот «распознал у него признаки безумия», главными симптомами коего были раздражительность, несдержанность и утрата ясности в суждениях, за что, по словам Скотта, Констебла следовало скорее жалеть, чем винить. Издатель держал себя в руках в присутствии Скотта, чьи романы составляли главную опору всего его дела и чьи рукописи были переданы ему на том условии, что при жизни писателя он будет хранить их в тайне и предъявит публике лишь в том случае, если понадобится обнародовать авторство Скотта. «Влиятельные лица сразу же нагоняли на него ужас, — отмечал Скотт, — но он, как обычно, отыгрывался на тех, кто попадал к нему в зависимость из-за бедности». Когда весной 1825 года Констебл изложил в Абботсфорде свои далеко идущие замыслы, его подмеченная Скоттом мания проявилась в «безудержном честолюбии, которое уже и само себя не вмещало». Он намеревался произвести революцию в области издания и распространения книги и для начала объявил, что книготорговля все еще не выросла из пеленок. Баллантайн от изумления разинул рот, а Скотт хмыкнул и, указав на бутылку виски, попросил Локхарта «плеснуть нашим двум сосункам по капельке материнского молочка». Тогда Констебл привел выкладки в доказательство того, что читающая публика еще толком и не раскошелилась по причине слишком высоких цен на книги. Констебл надумал, как этому помочь: ежемесячно выпускать по томику стоимостью в полкроны, который начнет расходиться сотнями тысяч. Все, кто считает себя человеком грамотным, кинутся эти томики покупать, книготорговец же вскорости станет вторым Крезом75. На эту тему Констебл распространялся долго и весьма красноречиво. Скотт заметил, что, если книги будут хорошие, дело это наверняка выгорит и он готов помочь. Он считал, что прибыльная жила художественной литературы разработана почти до конца, и серьезно подумывал взяться за исторические сочинения. Еще раньше Скотт назвал Констебла «великим Наполеоном империи книгопродавцов», а теперь задал ему вопрос: «Что вы скажете па предложение открыть военные действия жизнеописанием другого Наполеона?» Констеблу нашлось что сказать, ибо спустя три года после его смерти Скотт напомнил Локхарту об этом разговоре. Издатель уехал из Абботсфорда, договорившись о том, что «Альманах Констебла» (так предстояло называться новой серии) откроется первой половиной «Уэверли», а начальные главы «Жизни Наполеона» составят содержание второго тома. Скотт обещал заручиться для этого начинания покровительством короля — и заручился. Но по причинам, о которых пойдет речь в свое время, великий проект Констебла так и не был реализован его автором, хотя частично этот проект осуществили другие, и пророчество Констебла о революции в книготорговле полностью подтвердилось.

Обговорив дела с преисполненным оптимизма издателем, Скотт поехал в Ирландию с дочерью Анной и зятем Локхартом. Перед поездкой он завел нового пса вместо Майды, который умер в предыдущем году и был погребен у парадных дверей Абботсфорда под грубым камнем, обточенным в пределах известного сходства с покойным. Преемника Майды звали Нимродом; как и его библейский тезка из Книги Бытия, он был «сильный зверолов перед господом», и в свое время это звероловство привело к маленькой трагедии в доме хозяина.

Путешественники отплыли пароходом из Глазго в Белфаст и 14 июля 1825 года прибыли в Дублин. Здесь они остановились у сына Скотта (уже в чине капитана) и его жены Джейн в их доме на Сент-Стивен-Грин. Такого приема, как сэру Вальтеру, в ирландской столице еще никому не оказывали. Вице-король Ирландии, архиепископ Дублинский, ректор колледжа святой Троицы, настоятель собора святого Патрика, генеральный прокурор, военный главнокомандующий Ирландии — вся верхушка явилась засвидетельствовать ему свое почтение, а когда его карету узнавали на улицах, ей не давали проехать: приветствовать его обегались толпами. Дублинский университет вручил ему диплом почетного доктора права; он побывал на могиле Свифта в соборе святого Патрика и в театре на постановке «Много шума из ничего». Там он скромно устроился в третьем ряду главной ложи, но публика прознала о его присутствии и часто прерывала пьесу, требуя его на сцену, а между вторым и третьим действиями учинила такой тарарам, что после антракта невозможно было поднять занавес. Виновник происходящего тихо отсиживался в глубине ложи, пока не стало ясно, что ему нужно сказать речь, иначе спектаклю конец. Тогда он произнес несколько благодарственных слов, объяснив, что не сделал этого раньше, поскольку не хотел «принимать на свой счет столь высокие почести», которых он, по его «глубочайшему убеждению, никоим образо мне заслуживает».

Видные представители общества с уважением отнеслись к его капризу скрыть авторство своих романов; исключением явился один университетский профессор, заявивший: «Я был так занят, что еще не успел прочитать вашего «Редгонтлета». На это Скотт возразил: «Я что-то не помню, доктор, чтобы мне доводилось писать сочинение под таким названием».

Несколько дней они провели в холмах Уиклоу, а в долине Глендалу, хотя Локхарт и умолял его воздержаться от этого, Скотт прополз краем пропасти, чтобы добраться до основания скалы Святого Кейвина, после чего признался: «Цепляясь за выступы над обрывом, я не мог удержаться от смеха, представив, каково было бы Констеблу видеть, как будущий биограф Бонни на манер глупыша приник к груди утеса и лишь одной ногой опирается на уступ, отделяющий его от тридцатифутового провала. Зрелище сие наверняка заставило бы его читать pater noster76». Когда кто-то объяснил проводнице, что Скотт — знаменитый поэт, та не поверила: «Поэт! Как же, рассказывайте! Он джентльмен — дал мне целых полкроны». Ирландский юмор пришелся Скотту по душе. Однажды он вручил какому-то малому за услугу шиллинг вместо положенных шести пенсов, прибавив: «Не забудь, за тобой шестипенсовик». — «Чтоб вашей чести дожить, пока я его верну!» — ответил тот. Скотт сравнивал: шотландец думает об аде в загробной жизни, англичанин превращает в ад эту жизнь, а ирландец тем временем над всем потешается и все обращает в шутку. Однако Скотт впервые увидел, что чудовищная нищета может существовать бок о бок с такой безграничной роскошью, как это было в Ирландии.

Прихватив с собой капитана Скотта и Джейн, они затем отправились погостить у Марии Эджуорт в Эджу-ортстауне, графство Лонгфорд, где прошли юные годы Оливера Голдсмита. Как-то, гуляя с тестем по парку, Локхарт заметил, что поэты и романисты взирают на жизнь как на материал для творчества. Скотт возразил: «Уж не слишком ли вы увлекаетесь, ко всему подходя с литературными мерками и считая, что невелика цена тому человеку, у кого нет ни подготовки, ни вкуса к этим вещам? Каким бы жалким выглядел наш мир, если б ваша теория — упаси, Господь! — оказалась истинной! Я прочитал немало книг, многое повидал и в свое время беседовал с умами выдающимися и блистательно образованными. Уверяю вас, однако, что таких возвышенных суждений, какие мне доводилось выслушивать от темных бедняков обоего полу, когда трудности и несчастья понуждали их к суровому, хоть и кроткому героизму, либо житейские обстоятельства друзей и соседей заставляли их поделиться своими мыслями, — таких суждений я не встречал нигде, кроме как в Библии. Мы никогда не научимся ощущать и уважать наше призвание и предназначение, если сперва не приучимся считать все на свете пустыми фантазиями в сравнении с воспитанием сердца».

Вместе с присоединившейся к ним Марией Эджуорт они проследовали в Килларни, причем Скотту повсюду воздавали чуть ли не королевские почести. Лодочник, катавший их по озеру Килларни, смог через двадцать четыре года похвастаться, что компания Скотта и Марии заставила его забыть о пропущенном в тот день представлении — публичной казни на виселице. Жители Корка хотели воздать Скотту почести — пришлось завернуть и туда. Его выбрали почетным гражданином, он принимал бесконечные депутации и наслаждался щедрым гостеприимством. Четырнадцатилетний мальчик по имени Дэниел Маклиз нарисовал с него портрет; Скотт ободрил паренька и предрек ему большое будущее. Компания устроила пикник в замке Бларни, где Скотт облобызал знаменитый камень77. Довольные своей увеселительной поездкой, пресытившиеся пиршествами и почестями, они возвратились в Дублин, откуда 18 августа отбыли в Холихед. Во время плавания стюард предложил одной из пассажирок выпить от морской болезни стаканчик виски. «Я не смогу его удержать», — пожаловалась та. «Эка беда! Тогда ваша милость доставит себе удовольствие и примет еще стаканчик». Скотт, как добрый мореход, этого удовольствия не сподобился.

Несколько дней отдыха в Сторзе, на берегу озера Уин-дермир, задержали их возвращение. Они были гостями богатого купца по имени Болтон, который на эти дни собрал у себя политика Джорджа Каннинга, профессора Джона Вилсона и поэта Вильяма Вордсворта. Отличная погода, изысканное общество, занимательные беседы, поездки за город в живописные уголки, блестящая регата — за всем этим время пролетело незаметно. В письме к жене Софье Локхарт так описывал Вордсворта: «Старый, и напыщенный, и претенциозный, и невероятно, до смешного высокомерный — он, видимо, считает, что Каннинг и Скотт вместе взятые не стоят одного его мизинца». Они проехали с Вордсвортом от Уиндермира до Райделла, а затем — в Кесвик к Саути. Вордсворт «всю дорогу с чувством поливал нас своими стихами», не прочитав, однако, и строчки из Скотта; сэр Вальтер же декламировал Вордсворта всякий раз, как последний замолкал, чтобы перевести дух. Скотту, который не разделял вордсвортовской «поэтической системы», как он ее называл, и в голову не приходило равнять свою поэзию с поэзией Вордсворта, «лучшего, — по его словам, — и самого здравомыслящего из людей». Бенджамин Хейдон считал, что, выпади успех Скотта на долю Вордсворта, тот стал бы несносным человеком, тогда как Скотт, приведись ему испытать пережитые Вордсвортом неудачи, нимало не утратил бы присущего ему обаяния. Первая часть этого наблюдения представляется сомнительной, ибо Вордсворт был о собственном творчестве столь высокого мнения, что никакое общественное признание ничего бы не смогло к этому прибавить. «Когда мистер Скотт и Ваш друг лорд Байрон преуспевают такими темпами, на какой уж тут успех прикажете надеяться истинному Поэту?» — вопрошал он Сэмюела Роджерса. К сочинениям своих современников Вордсворт относился пренебрежительно, к собственным — с пиететом. Оп мог, конечно, испытывать приливы желчи при мысли о том, что ему дано всего лишь затронуть у немногих струны сердца, в то время как Скотту дано заставить толпу раскошелиться, однако жил он в мире собственного воображения, и оно награждало его безмятежностью, без которой всякий мирской успех — вещь безвкусная и бесполезная.

В Абботсфорд Скотт вернулся к сентябрю, и одним из первых его гостей стал ирландский поэт Томас Мур. Мур обворожил Скотта своим пением, и они сразу же прониклись взаимной симпатией, будучи оба людьми добродушными, общительными и безразличными к славе. «Я всегда замечал, — сказал Скотт леди Эйберкорн, — что литераторы считают своим долгом разговаривать в общество слегка неестественно и витиевато, словно полагают себя но обычными его членами, а некоей редкостью, на которую остальные приходят поглазеть и подивиться». Мур, как и Cкотт, умел пользоваться минутой, веселился сам и веселил других, не считаясь со своим положением прославленного поэта. Он не пробыл в Абботсфорде и суток, как Скотт признался ему, что написал все романы «автора «Уэверли», и многое о них порассказал. «Для меня они были золотой жилой, — заметил он, — но последнее время что-то перестали мне удаваться; таких хороших, как первые, мне уже не создать». Муру показали все достопримечательности округи и познакомили с семействами Лейдло и Фергюсона. «Хороший человек без изъяна» — так подытожил Мур свои впечатления о Скотте. Побывали они и в Эдинбургском театре, где Скотта всегда ожидал восторженный прием; на этот раз, как он записал в «Дневнике», «публика, к счастью, подобралась на редкость хорошая и устроила Т. М. овацию. Я был готов их всех расцеловать — ведь этим они отплатили за сердечный прием, оказанный мне в Ирландии».

20 ноября 1825 года Скотт начал вести «Дневник», возможно, самое ценное и, безусловно, самое волнующее свое сочинение: а поскольку «Дневник» открывает нам личность, в которой большое сердце уравновешено величием ума, — то и самый захватывающий из всех когда-либо написанных человеческих документов этого типа. Наиболее интересные и горькие отрывки из «Дневника» мы будем в дальнейшем цитировать.

Той же осенью состоялась последняя в Абботсфорде верховая охота. В конце утомительного гона сэр Вальтер заставил лошадь брать Катрейл — старинное британское укрепление, состоящее из глубокого рва и вала. Попытка завершилась опасным падением коня вместе со всадником, причем Скотт получил столько синяков и был так травмирован, что с тех пор ни себе, ни лошади уже не доверял в такой степени, чтобы получать удовольствие от хорошей скачки. Он счел этот случай дурным предзнаменованием — и оказался прав.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.