…театр на Таганке возник в протесте, как и все настоящее искусство…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

…театр на Таганке возник в протесте, как и все настоящее искусство…

Вы знаете, что такое Таганка? Это площадь в Москве. Раньше она была знаменита тем, что на ней стояла тюрьма. И даже молодой Маяковский как-то участвовал в подкопе под эту тюрьму, чтобы спасти политкаторжанок… Ну и политкаторжан, конечно.

Об этой тюрьме слагали песни:

Цыганка с картами, дорога дальняя,

Дорога дальняя, казенный дом.

Быть может, старая тюрьма Таганская

Меня, парнишечку, по-новой ждет…

Это песня не моя, это песня народная. Но когда Таганку сломали, я тоже откликнулся песней:

…Разломали старую Таганку,

Под чистую, всю, ко всем чертям…

Что ж, шофер, давай назад крути-верти

                            свою баранку,

Так ни с чем поедем по домам…

Песня тоже устарела. Есть за чем ехать на Таганскую площадь. Там есть театр. Называется он театр на Таганке. Он и раньше был, но в него ходили меньше, чем в тюрьму.

Театр перестал отвечать запросам публики, перестал соблюдать репертуарную политику, и его решено было реорганизовать.

Ну а как происходит реорганизация? — Берут меняют начальство, приходит новый начальник, берет с собой других людей и начинается новое дело. Новое дело в старом помещении. Так и произошло на этот раз.

Старый театр на Таганке Плотникова в это время надо было закрывать. В него зрители не ходили. Театр пожух. Любимов оставил всего несколько человек из прежнего театра. Он в основном оставил тех, с кем когда-то учился…

Не у всех такое получается. После окончания школы-студии МХАТа я работал в театре Пушкина. Там была похожая ситуация. Главным режиссером назначили Ровенских. Он говорил: «Я всех уберу, Володя!..» — И никого не убрал. Предпринял половинчатые меры, хотя ему был дан карт-бланш на первые полтора-два года. Делай что хочешь, а потом посмотрим на результат твоей работы. Но он остановился на половине.

Я понимаю, что жестоко менять труппу, увольнять людей. Но без этого невозможно создать новое дело. Нужно приходить со своими, и еще как можно больше брать своих. Надо работать кланом.

На выпускном курсе Щукинского училища при театре им. Евгения Вахтангова заслуженный артист РСФСР Юрий Петрович Любимов поставил спектакль «Добрый человек из Сезуана». Любимова вы хорошо знаете. Он много снимался в картинах. В фильме «Робинзон Крузо» он играл роль Пятницы. В фильме «Беспокойное хозяйство» он играл роль французского летчика. И много-много других картин. Такой чернявый, очень симпатичный мужик был. Сейчас-то он постарше стал.

И вот на выпускном курсе Щукинского училища он поставил спектакль «Добрый человек из Сезуана» по пьесе Бертольда Брехта.

В спектакле были заняты выпускники училища — молодые юноши и девушки. Решили этот курс не распускать и спектакль сохранить. С этого спектакля мы и начали. «Добрый человек из Сезуана» — первый спектакль театра на Таганке.

Уже в этом спектакле проявилась линия театра на поэзию и музыку. Брехт написал не только драматический текст, он еще написал несколько зонгов. Зонги — это стихи, положенные на ритмическую основу. Зонги Брехта стали знаменитыми на весь мир.

Например: «Зонг о баранах»[2], «Зонг о дыме»…

Их можно было просто прочитать со сцены, а можно было и исполнить. Мы пошли по второму пути. Наш советский поэт Слуцкий перевел эти зонги, и они поются на протяжении всего спектакля. Их исполняют почти все персонажи. Музыку к этим зонгам написали актеры нашего театра, Борис Хмельницкий и Анатолий Васильев.

В самом начале спектакля они выходят — два бородатых человека, усаживают зрительный зал, просят людей успокоиться. Начинают петь от имени театра. Зонги иногда вводят вас в курс дела, иногда завершают какую-то сцену, иногда помогают точно определить, о чем в том или ином эпизоде шла речь.

Многие музыкальные фрагменты написаны для того или иного персонажа. Каждый персонаж имеет свою музыкальную тему, под которую он работает. Иногда эта музыка обязывает людей двигаться не так, как в жизни. Меняется пластический рисунок роли. Например: Петров, который играет цирюльника, как бы подтанцовывает, потому что для него написана шуточная, фривольная музыка. Через несколько минут после прихода в театр вы уже будете разбирать, кто сейчас выйдет на сцену. Из-за кулис зазвучала мелодия того или иного персонажа.

На мои выходы написана тревожная мелодия со свистом. И я хожу как бы прямыми углами. Подчеркиваю, что в этом городе прямые улочки.

Для Зинаиды Славиной написана целая музыкальная тема, которая позволяет вымарать несколько страниц текста, довольно скучного, объяснительного текста. Вместо этого она просто играет пантомиму под музыку, написанную специально для нее. Это еще одна сторона того, как используется музыка в этом спектакле.

Музыка помогает развитию событий на сцене. Главная героиня кричит, когда поняла, что все ее надежды рухнули: «Он не любит! Не любит больше!..» Она уже не в состоянии больше говорить. И в это время выходят Хмельницкий и Васильев и поют замечательные стихи Марины Цветаевой «Мой милый, что тебе я сделала…»

Но ближе всего для меня — это песни персонажей. Это похоже на то, что я делаю. Это песни действующих лиц, которые поются от первого лица. Их поет актер, но не от себя, а от персонажа, роль которого он исполняет.

Например в этом спектакле я играю роль безработного летчика. Его выгнали с работы, ему надо дать взятку начальнику ангара, чтобы его опять приняли. Действие происходит не у нас, а у них, поэтому там дают и берут взятки. Он пытается каким-то образом добыть двести серебряных долларов. Ему встречается девушка, обещает помочь.

Но в конце второго акта он понимает, что все рухнуло, ничего не произойдет, денег он не достанет. И вот в сцене свадьбы этот безработный летчик выгоняет всех гостей со сцены, всех участников свадьбы. Свадьба рушится. В этот момент я играю так, что, как написал один критик, «пол ходит ходуном». Жилы набухают. Кажется, выше никуда не простучишься, уже потолок. Такое нервное напряжение и такой уровень темперамента, что выше прыгнуть уже нельзя. И тогда на помощь приходит песня, «Песня о Дне Святого Никогда», которая позволяет вспрыгнуть еще на одну ступеньку выше, еще сильнее воздействовать на зрителя.

Песня моего персонажа — Янг Суна — не только не отвлекает людей от того, что происходит на сцене, а, наоборот, усиливает понимание характера человека, которого я играю. У моего персонажа есть и хорошие, и плохие черты. Он хочет снова подняться в воздух и рассказывает о самолете, как о каком-то чуде. Но в то же время он женится на девушке только из-за того, чтобы она ему дала деньги, чтобы каким-то образом он получил работу. В конце спектакля он превращается в обычного человека: жестокого и лживого — похожего на других персонажей пьесы. А изначально в нем было много хорошего.

Со спектакля «Добрый человек из Сезуана» началось мое знакомство с театром на Таганке. Я увидел его на выезде, на сцене театра Маяковского, и был подавлен и смят. Ведь я воспитывался в Художественном театре, в школе Художественного театра, в реалистической школе, которая дала высокие образцы искусства. Я был подвинут в сторону театра правдивости, театра переживаний.

Спектакль вызвал большой резонанс. Его очень многие не принимали. Особенно на уровне первом, на уровне кафедры. Считали, что это — ненужное искусство, красивость, вычурность, эстетство.

Странная пластика в этом спектакле — актеры ходят какими-то квадратами. А странного в этом ничего нет. Ведь имеется в виду какой-то старинный квартал, в котором маленькие улочки и переулки. Стоят условные тротуары, условные стены… А ходят так для того, чтобы обозначить улочки.

Но тех, кто отнесся к спектаклю благожелательно, было больше, и они вышли победителями. Симонов написал прекрасную статью, Капица нас поддержал.

Театр на Таганке возник в протесте, как и все настоящее искусство. В России поэтому так хорошо обстоит и с литературой, и с театром, что они развиваются в драматургии, в столкновении, в протесте. Наш театр возник в протесте всеобщей мхатизации, которая процветала в пятидесятых-шестидесятых годах в Москве. Говорили, что народ не поймет такого искусства. Рабочие не поймут, крестьяне не поймут. И театр взял да пригласил рабочих с нескольких заводов. Рабочие сказали, что они поняли и до масс дойдет.

Первое время театр играл только спектакль «Добрый человек из Сезуана». Актеры играли с удовольствием, потому что это был боевой спектакль. Мы что-то пробовали, утверждали… Говорили, что мы можем существовать несмотря на то, что молодые.

Но играть спектакль двадцать раз в месяц невыносимо. Встал вопрос репертуара. Новый театр обычно создается с новым драматургом. Так возник Театр Шекспира, Театр Горького, Театр Чехова… Мы начали создавать Театр Брехта…

Кстати, спектакль «Добрый человек из Сезуана» мы возили в ГДР на фестиваль «Диалог Брехта». Там работали только немецкие театры. Единственный театр, приглашенный из-за рубежа, — наш театр со спектаклем «Добрый человек из Сезуана». И, несмотря на то что мы этот спектакль играем много лет, там он прозвучал как самый новый, самый свежий спектакль театра. А там зрители воспитаны на Брехте, видели очень много его постановок. И тем не менее этот спектакль приняли и профессионалы, и просто зрители. Это было удивительно. У нас открылось второе дыхание. Мы играли спектакль, как в первый раз.

Шефа нашего я люблю, безусловно, и буду говорить о нем только хорошие слова. Можно было бы, наверное, сказать и не очень хорошие, но я не хочу. С ним актерам очень трудно работать. С ним работать очень интересно, но очень трудно. Он знает результат и делает по пятнадцать-шестнадцать вариантов. Иногда говорит: «Нет, нет, это не годится!»

Но все время требует работать в полную силу на репетициях. «Иначе, — говорит, — я не понимаю, как это будет в спектакле».

Работать очень сложно. Он все делает вместе. И свет, и подсвет, и музыку. И только ты разойдешься, он тебе говорит: «Да подожди ты, Володя! Алик! Дай свет!»

Любимову не давали покоя лавры Брехта. И он сам стал писать. Он сделал такой театр, в котором сам пишет и сам ставит. Только вот что не играет. И из-за того, что мы много вкладываем в спектакли, это дело нам становится ближе и дороже. В нашем театре присутствует клановость. Конечно, со всеми грехами, которые есть в любом театре. Между женщинами особенно…

Любимов сделал очень интересный спектакль по Гоголю. Форма спектакля — театральный разъезд. Театр в театре. Какие-то сцены, маленькие кусочки, которые обсуждаются в театральном разъезде. Все мы вышли из гоголевской «Шинели». Поэтому выходит портной, вырезает сукно, надевает на Акакия Акакиевича — начинается действие.

Брехтовская линия была продолжена спектаклем «Турандот». Это пытались пресечь на корню, потому что боялись, что китайцы обидятся. Не знаю, чего так сильно испугались?! — Они все равно обижаются. Спектакль очень интересно оформлен. Я для него написал много песен. К сожалению, они в спектакль не вошли.

Любимов пытается как можно сильнее воздействовать на зрителя. Свифт писал: «Для того, чтобы добиться результата, для того, чтобы взять публику и схватить человека за горло, все средства хороши». Театральные, конечно.

Любимов имеет мировую популярность. В Венгрии он поставил спектакль «Преступление и наказание» с венгерскими актерами. Это было жутко трудно из-за языкового барьера. И потом, Венгрия — страна опереточная, «Кальман», «Сильва»… И вдруг — «Преступление и наказание». Говорят, что спектакль удался.

Юрий Петрович в Милане поставил оперу «Борис Годунов». Впервые Ла Скала открыл сезон не традиционной итальянской оперой, а русской. Любимов собирается перенести эту постановку на сцену Парижского театра. Он что-то у нас по операм пошел. А в Ленинграде балет поставил. Нам его надо покрепче держать — он может уйти совершенно спокойно. Говорят, в балете режиссеру намного лучше работать, потому что актеры балета каждый день находятся в тренаже, все время плие, тандрие, ливе… Все время у станка работают, все время в готовности. А драматические артисты растренировываются и если не репетируют, то деградируют.

Никогда не верьте, когда вам скажут, что у актеров легкая жизнь — только цветы, поцелуи, поклонницы, аплодисменты. Это неправда. Работа есть работа. Денег задаром никому не платят. Кстати, правильно делают. Бывают такие моменты, когда платят деньги ни за что, но хорошо бы это изжить. А так все мы работаем на равных. Мы тоже очень много работаем. Вы видите только конечный результат. Единственное, чем наша профессия отличается от других, это отдача. В идеале для чего человек работает? — Для того, чтобы сейчас, завтра, потом, через много лет какой-то след оставить. Чтобы что-то принести людям, государству, человечеству. Я не говорю, что каждый это ощущает, но гуманизм работы, философия труда в этом. У актеров театра это проще. Мы работаем на сцене и сразу видим, доставили ли мы удовольствие зрителю, пробудили ли у него добрые чувства или нет.

Довольно сложно утром играть Маяковского, а вечером — Гитлера. Да и входить в образ Гитлера не очень приятно. Но актер должен уметь делать все и получать удовольствие, даже играя отрицательные роли. Все зависит от тебя. Ты же можешь выразить свое отношение. Вы можете и смеяться над своим персонажем, и ненавидеть его, а не просто показывать фотографию. Актер обязан любить свою профессию. Если ты не любишь свою профессию, то не можешь находиться на сцене. Как воспитатель не может воспитывать детей, если он их не любит. Тогда какой же он воспитатель?! — Он вырастит каких-нибудь душегубов, которые будут кошек вешать…

В нашем театре работать очень сложно. Мы начинаем в девять. С девяти до десяти на матах кувыркаемся для того, чтобы держать в форме себя. Ведь у нас в спектаклях много элементов акробатики, пластики. С десяти до трех — репетиции. С трех — перерыв. Пока домой доедешь, поешь… А в половине шестого опять надо ехать в театр. В шесть явка. В семь начинается спектакль. До одиннадцати. Так что никакой личной жизни нет. Личной жизнью лучше заниматься прямо в театре, если возможно. Поэтому у нас очень много супружеских пар. У нас даже свои дети подрастают. Это очень удобно, потому что в наших спектаклях действует много детей. И мы не берем женщин-травести. Им уже за сорок, а они все детей играют. У нас натуральные дети. Раньше мы их брали из интернатов, из музыкальных школ. Дети были очень довольны. Во-первых, можно не спать допоздна. Во-вторых, то апельсины, то конфеты… Мы с ними возимся в театре. И им это очень интересно. Они с удовольствием приходят.

Но теперь у нас подросли свои, и когда они начнут играть в наших спектаклях, дешевле будет.

У нас очень молодые актеры. Средний возраст труппы до тридцати лет. И театр все время набирает молодых актеров. Я думаю, у режиссера есть меркантильные соображения: молодым можно меньше платить, а значит, можно набрать больше актеров. А у нас — спектакли массовые, поэтому чем больше актеров, тем лучше. Во-вторых, в наших спектаклях много элементов акробатики, цирковых элементов, движенческих. Людям, которым больше шестидесяти, трудно работать. А молодые — они проходят сценическое движение в театральных училищах. Я только не знаю, что будет, когда мы все состаримся.

К нашему театру тянутся люди. Случилось так, что наш театр — не просто заведение, где играют спектакли. Он стал клубом в самом хорошем смысле этого слова. Клубом, в котором собираются люди самых разных профессий, но всегда очень высокого уровня. Вы бы поразились, если бы увидели, кто пришел на пятнадцатилетие театра. Пришли замечательные поэты и писатели, пришли международники, журналисты известные, пришли ученые: физики, химики, историки…

Все триста наших гостей были интересными и известными людьми.

В нашем театре самая слабая часть — это обсуждение пьесы. Мы знаем, что все равно от того, что нам читают, камня на камне не останется. Все изменится в процессе репетиций. Когда говорят: «У нас сегодня читка такой-то пьесы!» — это очень важный момент в любом другом театре. А у нас это не самое главное. Все равно ясно, что мы это будем ставить. Голосования нет, почти никто не высказывается. А дальше начинается самое интересное: после выбора пьесы работа над ней.

Мы берем не только пьесы, написанные драматургами. Мы берем и повести, и романы. Работаем с живыми авторами, которые присутствуют у нас на репетициях. Это, например, Трифонов. По его произведениям мы сделали спектакли «Обмен» и «Дом на набережной». Это Можаев. Мы сделали спектакль по его повести «Живой». По произведениям Федора Абрамова мы сделали спектакль «Деревянные кони», который идет с большим успехом. Из-за того, что авторы находятся в зале на репетициях, спектакли в нашем театре получаются свежими. Если написана пьеса, то она играется по канонам. Как написана — так ее и надо играть. А если живой автор присутствует в зрительном зале, он может что-то переписать, сделать так, чтобы это было удобно для театра.

Зал в нашем театре маленький. На 650 мест. Но нам строят новый, большой, на 750. Строят довольно быстро: вот уже года четыре, так что к десятилетнему юбилею московской Олимпиады мы туда въедем.

Сейчас идет тяжба. Пытаются сломать старый театр. По плану реконструкции какой-то проспект должен пройти там, где сейчас находится кабинет главного режиссера. А кабинет жалко. Все стены этого кабинета расписаны автографами достойных людей. Все до потолка исписано. Писали и политические деятели, и литературные. Из других стран и критики, и писатели, и поэты. И это надо сломать. Мы говорим: «Ломать нельзя! Тут выступали революционные деятели! Владимир Ильич тут выступал!» — Нам отвечают: «Он выступал вон там, и здесь можно ломать!» — Мы просим: «Сдвиньте проспект чуть-чуть! Пусть он петельку сделает! Сломайте ресторан „Кама"»… — Нам отвечают: «„Каму" ломать нельзя! Это исторический памятник. Там выпивали Маяковский с Есениным!» — Любимов однажды не выдержал и сказал: «А у меня Евтушенко с Высоцким и Вознесенским выпивают иногда!..»

Кто выиграет тяжбу, я не знаю. Надеюсь, что разум восторжествует. Если три года работать по клубам, то театр захиреет, пожухнет.

В репертуаре нашего театра был только один спектакль — «Добрый человек из Сезуана». Мы его играли по двадцать раз в месяц. Встал вопрос о том, что делать дальше. Начался очень трудный процесс подбора репертуара.

Мы долго думали и взяли «Героя нашего времени» Лермонтова. Этот спектакль мы сыграли около ста раз. Но мы не считаем, что это — удача нашего театра. Этот спектакль делался очень быстро. Мы его подгоняли к Лермонтовским дням. Но это не потому, что мы такие — ах! — юбилейные. Просто наш театр был совсем запущенным. Крыша протекала, зрители ходили в шубах, в фойе стояли ведра — капало. Нам сказали: «Сделайте спектакль к юбилею, а мы вам ремонт сделаем!» Мы сделали спектакль, нам сделали ремонт. Ремонт был плохой, спектакль — тоже.

Но все равно этот спектакль какую-то свою задачу выполнил.

В шестидесятые годы был невероятный интерес к поэзии, к чистой поэзии. Заполнялись Лужники, стояли километровые очереди около Политехнического музея, когда объявлялось, что будет диспут поэтов или вечер поэтов. Имена этих поэтов до сих пор остались в первых рядах: Евтушенко, Вознесенский, Окуджава, Ахмадулина… Когда эти имена писали на афише, достать билетов было невозможно.

Такой интерес к поэзии, к чистой поэзии и чтению стихов — это характерно только для нас. Я уже побывал в некоторых местах и знаю, что если объявить в какой-нибудь стране вечер поэзии, то никто бы не пришел. Как-то нет традиций. А у нас интерес к поэзии традиционен. Он давно уже. Несколько десятилетий, а может быть, даже и веков. Это потому, что поэты всегда были в первых рядах и вели себя очень достойно. Были приличными людьми. Как-то так вот повелось, что и до сих пор считается, что поэт — гражданин в высоком смысле этого слова.

Поэтому всегда хочется их слушать.

Конечно, наш театр не мог пройти мимо этого. Мы пригласили Вознесенского и решили поставить спектакль «Антимиры».

Андрей Вознесенский охотно согласился. Мы решили сыграть один спектакль в Фонд мира.

Актеры выходили футбольной командой такой, в одинаковой одежде. На сцене был станок в виде Треугольной груши — с обложки его книги. Сзади был светящийся задник, похожий на киноэкран, который загорался разными цветами на разные стихи. Эти стихи читались, игрались.

Репетировали мы по ночам недели три. Мы все — подвижники. Все любим поэзию и Вознесенского.

Во второй части этого спектакля сам Вознесенский читал свои стихи. Конечно, большая доля успеха выпала на него.

Мы сыграли этот спектакль. У него был удивительный успех. В нем было много музыки, которую мы сами написали: Хмельницкий, Васильев и я.

Ну и что же? Закончить? — Мы стали получать письма от зрителей: «Просим вас продолжать играть этот спектакль, он очень интересен!»

Поэтический театр забыт немножечко у нас. В тридцатые годы был поэтический театр — «Синяя блуза». Выходили люди в синей униформе и читали стихи. Иногда — хором. Иногда — под музыку. А потом почему-то это было забыто. Считалось, что на сцене лучше играть пьесы.

И вот мы снова возродили этот поэтический театр. В связи с этим сейчас и другие театры вернулись к поэзии. Например, в театре Пушкина ставится поэтический спектакль.

То есть, как мы снова открыли этот кран в нашем театре, это очень широко разлилось и по всем другим театральным коллективам.

И вот спектакль «Антимиры». С Вознесенским работать трудно. Он поэт вольный, член Союза писателей. Человек свободный — все время ездит. То на периферию, то в Вашингтон. Поэтому он не может работать у нас в театре все время. И мы стали играть одни. Взяли его стихи, распределили и сыграли вот уже семьсот спектаклей.

Должен вам сказать, что недостатка в публике у нас нет. У нас полные залы всегда. Приходят студенты, приходят зрители, которые не успели посмотреть раньше. Люди все время заполняют наш зал, хотят слушать стихи Вознесенского.

Мы иногда в ужасе от того, что нужно в семисотый раз выходить на сцену и произносить один и тот же, пусть даже прекрасный текст, петь одни и те же, даже на твою музыку написанные песни.

Но все-таки мы этот спектакль играем. Играем по двум причинам. Во-первых, жаль бросать, потому что стихи хорошие. Во-вторых, этот спектакль нас кормит. Мы играем его вторым представлением в десять часов вечера. А мы находимся на хозрасчете. Можно делать меньше выездных спектаклей.

Спектакль начинается в десять часов вечера, заканчивается около двенадцати. Идет без антракта. Красочный, яркий, музыкальный спектакль, поэтому он до сих пор имеет успех.

Но поставьте себя на место актеров, играющих в этом спектакле. Семьсот раз одно и то же говорить трудно. Поэтому мы все время обновляем спектакль. Берем новые стихи Вознесенского.

Недавно, примерно года полтора назад, Андрей Вознесенский принес мне новые свои стихи и сказал: «Володя, я тебя прошу, чтобы ты исполнил их в этом спектакле».

Я ответил: «С удовольствием!»

Прочитал — стихи оказались прекрасными.

Многие люди думают, что это мои стихи, что я пою свое. Это неправда. Это стихи Вознесенского. Я их просто положил на ритм гитарный. Это о судьбе каждого поэта. Эту песню и я мог бы написать, и какой-нибудь другой поэт. Это стихотворение называется «Песня акына».

С этим спектаклем связан один смешной эпизод. У нас экспериментируют все, даже цеха. У нас в театре всегда интересный свет. И вот осветители придумали так называемый «световой занавес». Это сорок фонарей, направленных под сорок пять градусов вверх. Там черный бархат, чтобы свет не отражался. И когда зажигаются фонари, получается завеса и не видно, что мы там делаем. Можно хоть на голове ходить — ничего не видно. И вот однажды приехала японская делегация. Они спросили: «Мы понимаем, что свет — это вы зажигаете фонари. Но откуда у вас такой порошок, которым вы завесу делаете?» — А это была обыкновенная театральная пыль. Пыль вместе со светом.

Сразу купили несколько пылесосов, пыль эту стали отжимать. Но ничего не получилось. Театральная пыль неистребима. Она всегда есть, была и будет.

Мы еще раз вернулись к творчеству Андрея Вознесенского и поставили спектакль, который называется «Берегите ваши лица». Но мы «наши лица» не сберегли. Спектакль был отправлен на доработку да так там и остался. А он был красивый спектакль, музыкальный, поэтичный. Он был поэтичен и музыкален не только по стихам, но и по изображению. На сцене, на фоне светящегося задника, который загорался разными цветами, висели наклонные пять штакетин. На тросиках висели. Они образовывали на просвет нотный стан. На этих жердочках сидели мы, актеры, одетые в черное. Мы изображали ноты. Когда мы меняли положение, менялась музыка в спектакле.

Я написал для этого спектакля песню. Всю ее не помню, но начало было такое:

Я изучил все ноты от и до,

Но кто мне на вопрос ответит прямо? —

Ведь начинают гаммы с ноты до,

И ею же заканчивают гаммы.

Пляшут ноты врозь и с толком.

Ждут до, ре, ми, фа, соль, ля и си, пока

Разбросает их по полкам

Чья-то дерзкая рука…

И вот дерзкая рука нашего главного режиссера разбрасывала нас по нотному стану.

Иногда нотный стан трансформировался. Например превращался в трибуны стадиона. На них сидели болельщики. Кричали, улюлюкали, свистели одобрительно и неодобрительно. А мы впереди с Валерием Золотухиным читали стихотворение Вознесенского «Левый крайний». Потом болельщики уходили, а я играл старуху и собирал бутылки, которые остались после матча. Спектакль был полон юмора, очень красиво сделанный, графичный спектакль. Его нет, но все-таки мы его сыграли и он остался в памяти. Это уже хорошо.

Было жалко, что мы не играем этот спектакль. Многие стихи и песни из этого спектакля мы перенесли в спектакль «Антимиры». Стихи напечатаны, они литованные. Мы можем их брать и обновлять спектакль.

Кроме «Песни о нотах» я написал для этого спектакля и «Охоту на волков» и «Песенку плагиатора». Я сочинил ее вот по какому поводу. Однажды поэт Василий Журавлев опубликовал в журнале «Москва» стихи, которые, как выяснилось потом, принадлежали Анне Ахматовой. Его спросили: «Вася! Зачем ты это сделал?» Он говорит: «Не знаю, они как-то сами просочились». То ли он выпивши услышал их где-то и ему показалось, что это его собственные… А потом даже обиделся и говорит: «Подумаешь, какое дело! Пусть она моих хоть два берет, мне не жалко!»

В наш театр сейчас практически невозможно достать билет. По два-три месяца люди стоят в очередях. Бывает даже, что ночуют около театра. И мы видим у входа в театр по утрам толпу людей, которые ночевали в тридцатиградусный мороз около театра, чтобы попасть на спектакль. Поэтому руки не подымаются играть вполсилы, спустя рукава, даже если ты устал. Поэтому у нас актеры играют с полной отдачей, отдавая всего себя в благодарность зрителю за любовь такую. От этого к нам ходит так много публики.

Но не только от этого. Дело в том, что театр наш очень интересный по своей направленности. Это гражданский театр, который ставит острые спектакли. Кроме всего прочего, это театр яркого зрелища. Я попытаюсь в двух словах объяснить вам на примере одного из спектаклей, что такое яркое зрелище в нашем театре. Вот идет у нас программный спектакль, который называется «Десять дней, которые потрясли мир» по книге Джона Рида. Внизу на афише написано: «Представление с буффонадой, пантомимой, цирком и стрельбой». Зритель думает: «Ну это наверняка неправда. Это просто в целях рекламы написали».

Но когда вы подходите в половине седьмого к Таганской площади, вас вдруг поражает такая картина: на театре висят красные флаги, висят плакаты времен революции, играет дореволюционная музыка и много-много людей у входа. Артисты нашего театра в форме солдат и матросов с гармошками, с гитарами, с балалайками прямо у входа в театр на улице поют революционные песни, частушки. Рядом находится ресторан «Кама». Оттуда выходят люди. Навеселе, естественно. Они радуются, что на улице кто-то играет. Они присоединяются к нам, танцуют, подпевают. В общем, организуется такая веселая картина у входа в театр.

Потом вы входите в театр. На входе нет билетеров. Стоят артисты нашего театра в форме солдат, со штыками. Они отрывают корешок билета и накалывают его на штык. Говорят: «Проходите!»

Вы проходите в фойе. Перед вами висят три ящика: черный, желтый и красный. В черный вы опустите билет, если вам не понравится спектакль, в красный — если понравится, а в желтый — если вы остались равнодушными. Потом мы выясняем, скольким людям понравилось, скольким — нет, и делаем свои выводы.

В это время в фойе ходят наши актрисы, одетые в одежду тех лет, в красных повязках, и накалывают вам красные бантики на лацкан. Даже буфетчицы одеты в одежду тех лет. Зритель постепенно входит в эту праздничную атмосферу. Ленин сказал, что «революция — это праздник угнетенных и эксплуатируемых». И вот как такой народный праздник, как такое действо сделан весь спектакль «Десять дней, которые потрясли мир».

В фойе за пирамидами из винтовок стоят наши артисты, поют песни. Заканчивают они таким смешным куплетом, частушкой:

Хватит шляться по фойе,

Проходи-ка в залу.

Хочешь пьесу посмотреть —

Так смотри с начала.

Зритель думает, что сейчас он пойдет в зал, откинется на спинку кресла и начнется спокойное действие, к которому он уже привык в других театрах. Но не тут-то было! Выходят три матроса с оружием, с винтовками, и стреляют прямо в зале. Пахнет порохом. У нас зал очень маленький.

Случаются казусы. Один человек однажды раз — и в обморок упал. Его потом вынесли в фойе, он попил «Нарзану» и вернулся досматривать спектакль. Но смертных случаев не бывает, потому что стреляют холостыми патронами и вверх.

А потом начинает действительно оправдываться эта самая афиша, на которой написано «пантомима, буффонада и цирк». У нас многие артисты занимались в цирковом училище. Да и сами мы, драматические артисты, ежедневно с девяти до десяти занимаемся пластикой и движением, чтобы уметь выполнять акробатические номера.

В этом спектакле я играю роль Керенского, роль матроса, который стоит на часах у Смольного, и роль офицера белой гвардии. Всего в этом спектакле двести ролей. А нас — сорок человек артистов. Каждый играет по пять, по шесть ролей. И в каждой приходится двигаться, кувыркаться. Керенский у нас решен в сатирическом плане, как такой болтун, немножко похожий на клоуна. Я в этой роли стою на плечах, делаю кульбиты. Многие мои друзья делают акробатические движения.

В этом спектакле много песен, много музыки. И калейдоскоп, громадный калейдоскоп событий, целью которого является показать атмосферу тех лет.

Во время спектакля все время звучит голос Ленина, который записал нам замечательный артист Штраух. Создается полная иллюзия, что вы попали в то время.

На сцене нет декораций никаких. Все внимание только на артистов. Мы играем без грима. Мы все наши спектакли играем без грима. Может быть, от этого мы даже немножечко лучше выглядим, чем остальные артисты, потому что лицо не портится.

Самая большая похвала для нас — когда зритель говорит, что не узнал, кто играл Керенского, а кто — матроса.

Мы продолжали делать поэтические представления. Поставили спектакль, который называется «Павшие и живые». Это спектакль о поэтах и писателях, которые погибли в Великой Отечественной войне, о тех, кто остался жив, прошел войну, писал о ней.

Из прошедших войну — это Слуцкий, Самойлов, Сурков, Межиров, Симонов… Из погибших — Кульчицкий, Коган…

Коган, например, вызывался возглавить поиск разведчиков и погиб. Он похоронен на сопке Сахарная Голова. Молодые, двадцатилетние ребята остались там, на полях сражений. Чтобы отдать им дань, мы поставили этот спектакль.

Спектакль сделан необычайно интересно. Образность поэтическая свойственна не только тем нашим спектаклям, которые мы делаем на стихах. Даже в нормальных пьесах мы используем много песен и стихов. И, кроме всего прочего, сам строй, само оформление — все имеет отношение к поэзии. В оформлении любого нашего спектакля присутствует и метафора, и символ, и образность. Для каждого спектакля придумываются специальные декорации, специальный образ. В них невозможно сыграть ничего другого. В других театрах можно увидеть рисованные задники, построенные павильоны — можно сыграть Чехова, Островского, Горького — кого угодно. А у нас — нет. У нас каждый спектакль возможно сыграть только в своих декорациях. В спектакле «Павшие и живые» на авансцене стоит медная чаша. Зажигается Вечный огонь. Весь зрительный зал встает, чтобы почтить память погибших минутой молчания.

Впервые в Москве мы зажгли Вечный огонь на сцене. Сделать это было трудно. Не в чем было зажигать, потому что на медную чашу нужна была медь. А медь — это стратегическое сырье. Наконец наш администратор поехал, где-то достал медь. Выковали чашу.

Мы пятьсот раз сыграли этот спектакль и пятьсот раз весь зрительный зал поднимался, все зрители минуту молчали, глядя на Вечный огонь.

По трем дорогам серого цвета, которые иногда загораются красным огнем, уходят умирать герои. Уходят назад, в черный бархат. Это условное решение, но все происходит на ваших глазах. Человек прочитал свои стихи и как бы погиб, ушел в черный занавес…

В этом спектакле я играю несколько ролей. В первой новелле я играю роль поэта Михаила Кульчицкого. Он погиб во время войны. В новелле «Диктатор-завоеватель» я играю одновременно Гитлера и Чаплина. Кстати, в этом нет ничего смешного. Роль Гитлера довольно сложно играть, потому что ничего хорошего в нем нельзя найти. Единственное, что может сделать актер, — это заставить зрительный зал или смеяться или негодовать. Это уже зависит от артиста. Интерес можно найти в любой роли. Даже в самой отрицательной. Мой партнер прямо на сцене рисует мне усы, делает челку, и я начинаю этого бесноватого фюрера представлять.

Выкрикиваю какие-то фразы. Например: «Чем больше я узнаю людей, тем больше люблю собак!..»

Или он говорил: «Если мы справедливо гордимся прусскими коровами, которые во многих отношениях выше скандинавских коров, то никто из нас не станет гордиться Марксом, Гейне или ублюдком Эйнштейном. Забудьте слова «гуманизм», «право», «культура». Величайшим благом для вас будет ознакомление с трудами моего друга, доктора Геббельса: «Когда я слышу слово «культура», я хватаюсь за револьвер!»

В это время звучит песня «Солдаты группы Центр». Это первая песня, которую я профессионально написал для театра, — и текст, и музыку. Песня о немецких солдатах, бравых и наглых, какими они были в начале войны. Ну, чем это закончилось — тоже все помнят. Когда после них дезинфицировали улицы Москвы…

В конце спектакля «Павшие и живые» я играл роль замечательного нашего поэта, Семена Гудзенко. Это один из самых талантливых военных поэтов.

Он пришел в конце войны к Илье Эренбургу. Пришел после ранения и госпиталя. Сказал: «Я хочу почитать вам свои стихи».

Эренбург пишет в своих воспоминаниях: «Я приготовился, что сейчас начнутся опять стихи о танках, о фашистских зверствах, которые многие тогда писали».

Он сказал: «Ну, почитайте…» — Так, скучно сказал.

Гудзенко начал читать стихи, и Эренбург настолько обалдел, что носился с этими стихами, бегал в Союз писателей, показывал их. Стихи прочитали, напечатали. Вышла книжка. Выяснилось, что это один из самых прекрасных военных поэтов.

В пятьдесят четвертом году Семен Гудзенко умер. Я не помню, от чего. По-моему, его сбила машина.

Эренбург по этому поводу написал: «Было такое чувство, словно его сейчас, через десять лет, настиг долетевший с войны осколок…»

Этот спектакль мы играем так, словно завтра ничего не будет. Завтра — конец света. Хочется выложиться полностью. И зритель это видит. Никто не расслабляется, не халтурит. Играют с полной отдачей физических и нервных сил. И это летит через рампу. Я как-то спросил одного парня: «Ты же не воевал. Тебе всего восемнадцать лет. Почему ты так долго не уходил после спектакля «Павшие и живые»? — А он один остался в зале, стоял, аплодировал. Он говорит: «Ты знаешь, Володя, я весь спектакль просидел, вцепившись руками в подлокотник кресла. Не знаю почему, что случилось… Может быть, из-за того, что вы играете, как в последний раз. Как молитесь».

Когда люди спорят, то перед дракой идет — ребята знают это, а девушки меньше — толковище. Видно, что в воздухе пахнет опасностью. После этого решается вопрос, жить или не жить. Так играют у нас в театре. Как будто бы сейчас произойдет самое важное…

После «Павших и живых» мы поставили спектакль «Только телеграммы» по пьесе Осипова. Это человек, который написал «Неотправленное письмо». У него своя тема: Север, трудности… Он пишет про это. Спектакль очень трудный. Там действительно только телеграммы. Сухой язык. Только телеграммы… Но актеры с честью вышли из этого трудного положения. Мы играем этот спектакль.

Ставим пьесу Питера Вайса «Судебное разбирательство». Пьеса об Освенциме. Вернее, о процессе, который проходил над палачами Освенцима в шестьдесят четвертом году. Пьеса очень интересная. Она написана ритмизованной прозой.

Ее автор, Питер Вайс, присутствовал на этом процессе, все видел сам, своими глазами.

Мы поставили еще одно поэтическое представление о Владимире Маяковском. Спектакль называется «Послушайте!». Это первое слово из такой строфы:

Послушайте! Ведь если звезды зажигают,

Значит, это кому-нибудь нужно,

Значит, это необходимо,

Чтобы каждый вечер над крышами

Загоралась хоть одна звезда…

Инсценировку написал мой друг, артист нашего театра Веня Смехов. В спектакль вошло много стихов Маяковского, много воспоминаний о нем. Это история жизни Маяковского. Мы впервые сделали так, что пять человек играют одного поэта. Пять совершенно разных людей. Они как бы отображают различные грани его таланта. У нас в спектакле есть Маяковский-лирик, Маяковский-сатирик, Маяковский-трибун… А один Маяковский у нас просто молчит, весь спектакль ничего не говорит. Просто глубокомысленно смотрит в зрительный зал. Это очень хорошая роль. Актер страшно доволен. Такой молчаливый Маяковский.

Эта композиция интересна тем, что мы совсем под другим углом смотрим на Маяковского. В нем все привыкли видеть «агитатора, горлана и главаря», а мы затронули много его человеческих черт.

Поэтому в этом спектакле совсем по-другому зазвучали многие стихи Маяковского. Никто из артистов, игравших Маяковского, не гримировался под него. Поэта нельзя сыграть. Он самобытен — поэтому он и поэт. Сыграть его невозможно. Существо поэта — это то, что он написал. Я в этом спектакле играл роль Маяковского, горлана и главаря. Смехову достался ироничный Маяковский…

Я из этого спектакля вышел по ряду причин, но спектакль идет до сих пор. Спектакль очень странный и наивный по изображению.

Вся декорация состоит из кубиков, из детской азбуки. Только кубики большого размера. С буквами. Из них мы строим различные конструкции. Например, строим из них печь на сцене, и написано «печь». Буквами детскими. Это же азбука. Мы садимся на нее и читаем:

Две морковинки несу

        За зеленый хвостик…

Тогда в России было голодно и холодно.

Этот спектакль открыл для меня и других людей, работающих в театре, очень многое для понимания Маяковского. Из-за того, что Маяковского подчас неудачно преподают в школе, у многих складывается о нем впечатление, как о человеке очень громком, крикливом, сердитом и оптимистичном всегда. Он все знает и «достает из широких штанин дубликатом бесценного груза…» Маяковский был и таким, но не только таким. Он — многогранный поэт. Некоторые его стихи при раздумчивом, медленном чтении звучат намного сильнее:

Товарищ жизнь!

Давай быстрей протопаем

По пятилетке дней остаток…

Маяковский был серьезным мужчиной.

Зрители начинают после наших спектаклей по-другому относиться к писателям. После спектакля «Послушайте!» мы получили письмо, в котором было написано: «После спектакля я пришел домой, снял с полки томик Маяковского и вдруг обнаружил у него много новых, совсем неизвестных мне доселе стихов…»

Во время болезни Юрий Петрович Любимов придумал поставить спектакль по драматической поэме Есенина «Пугачев». Когда Есенин написал эту поэму, ее хотел поставить Мейерхольд, и было много разговоров по этому поводу. Мейерхольд просил Есенина сократить текст. А Есенин был человек упрямый, настырный. С ним трудно было спорить. Он не соглашался выкинуть ни одного слова. У них возник конфликт. Постановка не увидела света.

Злые языки говорят, что, вероятнее всего, Мейерхольд неточно нашел форму для этого спектакля, поэтому он его и не поставил.

Мне кажется, что Любимов нашел идеальную форму, чистую, законченную, очищенную. Спектакль Любимова поразительно графичен. В нем нет ничего лишнего.

Мы ничего не убрали из текста поэты, наоборот, кое-что добавили. Наш замечательный драматург, киносценарист, писатель, сатирик Николай Робертович Эрдман написал несколько интермедий, которые играются в этом спектакле.

Начинается спектакль с того, что на сцене стоит плаха. Выходят два шута в колпаках, сделанных из бумаги, и втыкают в плаху два топора. Под колоколами стоят три мужика, которые не могут понять, что происходит, и поют такой текст:

— Кузьма! Андрей!

— А что, Максим?

— Давай скорей

Сообразим!

И-и-их —

На троих!

— А ну их —

На троих!

На троих,

Так на троих!

Потом выясняется, что «на троих не пойдет, на троих не возьмет».

Свежий день —

Давай вдвоем…

Потом: надо пить на одного, потому что не берет одна.

Эти стихи я для них написал. Так что я и туда приложил лапу.

В этом спектакле очень интересно использованы песни и музыка. Мы нашли старинные причитания. Знаете, когда отпевают, есть много текстов: на усопших, безвременно погибших детей, погибших во время войны… Мы нашли такой плач:

Ой да чем-то наша славная земелюшка распахана?

Ой да чем-то наша славная земелюшка засеяна?

А распахана она лошадиными копытами,

А засеяна она казацкими головами.

Композитор Буцке написал удивительную музыку на эти плачи. В нашем спектакле их поют шесть женщин, одетых в черное. Это целый спектакль в спектакле.

Спектакль — как символ, как символичная поэзия. Когда Есенин писал «Пугачева», он увлекался имажинизмом. В этом спектакле есть образ с самого начала. Помост из грубо струганных досок, который спускается вниз, к авансцене, к плахе.

Вдруг выходит двор, выходит императрица, топоры накрываются золотой парчой, превращаются в подлокотники трона. Садится Екатерина и начинает беседовать с двором.

Екатерина ведет беседы со своими придворными. Они ей рассказывают о том, что на Руси большой пожар. Она говорит: «Ничего, отстроимся. В шестидесятом какой пожар был и то отстроились!» Она к бунту относится спокойно. Она больше интересуется по поводу акта пьесы, которую она сама написала. Это очень интересный, комедийный текст, написан Эрдманом.

Николай Робертович Эрдман — один из самых прекрасных людей, которых я знал в жизни. Он дружил с Маяковским, с Есениным.

Николай Робертович Эрдман мне очень помог в жизни моей. Когда я в двадцатичетырехлетнем возрасте играл Галилея, которому было около семидесяти, без грима, все думали, как реагировать. Он первый встал, по зрительному залу прошел демонстративно, зная, что он — большая фигура в театральном мире, подошел ко мне, пожал руку и, ничего не сказав, ушел. Я с ним дружил. Дружил до самой его смерти. Он уже не живет, к сожалению. Это был один из последних могикан, удивительная личность, наделенная невероятным чувством юмора.

…А наверху, на грубо струганных досках, на этом станке, мы — пятнадцать совершенно обезумевших от слез и крови людей. Мы играем по пояс голые, в парусиновых штанах, босиком, с топорами в руках. Есть металлическая цепь на сцене, в которой некоторые запутываются, а иногда она кого-то не пускает. Вот как Хлопушу, которого я играю.

Металл на голом теле и топоры. Топоры действительно острые. Мы их втыкаем в помост. Иногда выхватывается из наших рядов человек, который гибнет по ходу пьесы, и скатывается вниз, к плахе. Все это восстание, весь этот клубок тел катится, катится, неотвратимо катится к плахе, захлебываясь в крови. Это был жестокий бунт, и он был жестоко подавлен. У нас такое сценическое решение: когда, например, погибает Зарубин — врубается топор в помост. Конечно, не по-настоящему его убивают. Хотя, между прочим, в нормальном реалистическом театре, если вы уж нормальные городите декорации, тогда по-настоящему и убивать надо. Верно?! А у нас — условный ход. Мы врубаем топор в помост, выкатывается один человек и катится к плахе. Просто физически катится к плахе. Такая материализация метафоры.

Я думаю, что Есенин не обиделся бы на то, как его поэму поставили у нас в театре.

На сцене — две виселицы. На них не вздергивают людей — это глупо; все равно никто не поверит, что по-настоящему повесили. Вздергивается одежда дворянская, когда восставшие одерживают верх. И мужицкая, когда восставшие терпят поражение.

Любимов однажды, будучи на отдыхе по болезни, придумал форму, как сделать этот спектакль. Еще в Тбилиси на пляже он однажды нарисовал и деревянный помост, и плаху, и воткнутые топоры. Любимов очень хорошо рисует. Первые наши спектакли он сам оформлял. Он говорил художникам, что он от них хочет, а они уже прорисовывали и вычерчивали. А придумывал он. Сейчас, когда в нашем театре появился Давид Боровский, они вместе придумывают, а раньше придумывал он один.

Спектакль жесткий. Так и написал Есенин. Некоторые поэты считают, что поэма «Пугачев» — не лучшее произведение Есенина. Мне так не кажется.

Есенин написал невероятные по напору стихи. Он их написал так, будто бы утром сел — вечером закончил. Одним махом, он даже не утруждался, чтобы всем персонажам дать какие-то оттенки в речи. Вероятно, иногда ему на ум не приходили слова, и он целую строчку делал повторами: