Глава 33. «Смуглая дама» сонетов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 33. «Смуглая дама» сонетов

При разборе драмы «Бесплодные усилия любви» было замечено, что нетрудно отличить первоначальную редакцию от переделки, относящейся к 1598 г., и мы привели несколько примеров. Мы подчеркнули настойчиво тот факт, что вдохновенная реплика Бирона в честь любви, встречающаяся в IV действии (мы видели, что здесь устами Бирона говорит сам Шекспир), была включена во время переработки.

В другом месте мы обратили внимание читателей на то обстоятельство, что обе женские фигуры, т. е. Розалинда в «Бесплодных усилиях любви» (конец третьего действия) и Розалина в «Ромео и Джульетте» (II, 4) списаны, по всей вероятности, с одного и того же оригинала, так как в обеих пьесах говорится о красивой, бледной девушке с черными глазами. В первоначальном тексте комедии «Бесплодные усилия любви» (III, 4) говорится:

…Созданье

С лицом, как снег, с бровями, как агат,

С двумя шарами смоляными в виде

Двух глаз…

Тем более удивительно, что поэт подставил во время переработки на место прежнего оригинала новую модель, которую он неоднократно называет «смуглой девушкой». Он говорит в этой комедии настойчиво о темном цвете ее лица, столь необычайном и неанглийском, что многие сочтут его некрасивым, как в тех сонетах, которые упоминают и описывают смуглую даму (the dark lady). Как раз перед тем, как Бирон произносит свой восторженный гимн в честь Эроса, причем Шекспир говорит его устами, король шутит с ним по поводу темного цвета лица его возлюбленной:

Король.

Клянусь Творцом, твоя подруга сердца

Черна, как смоль.

Бирон.

Ужели на нее

Похожа смоль? О смоль, как ты прекрасна,

Божественна! Жену себе добыть

Из смоли — о высокое блаженство!

Скажите мне, кто может изобресть

Здесь клятву мне? Скажите, где святое

Евангелье, чтоб я поклясться мог,

Что красота не красота, коль только

Заимствует свое лицо она

Не из очей прекрасной Розалинды.

Что ни одно лицо не хорошо,

Когда оно не так черно, как это,

Король.

О парадокс! Ведь черный цвет есть цвет

Темниц и тьмы, ведь он — ливрея ада;

А красота блестит, как небеса.

В высшей степени знаменательна ответная реплика Бирона. В ней встречаются те же самые мысли, которые Шекспир приводит от своего имени в защиту своей смуглой красотки в 127-м сонете:

Опаснейшие демоны похожи

На ангелов. О, ежели чело

Возлюбленной моей покрыто черным,

Так потому, что в траур облекло

Оно себя при виде лиц, покрытых

Румянами чужих волос — всего,

Что лживой маскою чарует

Влюбленного. Она явилась в свет,

Чтоб черный цвет прелестным цветом сделать.

Изменит он всю моду наших дней;

Начнут считать естественный румянец

Накрашенным, и розовые щеки,

Чтоб избежать хуления, начнут

Раскрашиваться черной краской, лишь бы

С ее лицом быть схожим…

В сонете говорится:

В древние времена смуглые не считались красивыми или же, если и признавались такими, то не носили названия красоты; теперь же смуглые наследуют красоту, и красота уничтожается ложными прикрасами. С тех пор, как каждая рука присвоила себе права природы и стала украшать безобразных искусственной личиной, нежная красота утратила имя, ей нет священного убежища, она опошлена, если не изгнана совершенно. Поэтому глаза моей возлюбленной черны, как вороново крыло, и как идут к ней эти глаза, как бы носящие траур по тем, которые не рождены белокурыми, но не лишены красоты и обличают природу в ее ложной оценке. Они в таком трауре, но эта печаль так красит их, что, по приговору всех уст, красота должна быть именно такой.

Словом, красивая брюнетка в пьесе «Бесплодные усилия любви» списана также с живой модели. Если теперь вспомнить, что переработка относится, по словам заглавия, к рождеству 1597 г., когда комедию хотели поставить для ее величества; если далее вспомнить, что Розалинда является придворной дамой принцессы, которая встречается как бы с невольным комплиментом в сторону королевы, — «обворожительной луной» — то почти необходимо заключить, что красивая брюнетка была придворной дамой королевы, и что конец четвертого действия предназначался не столько для зрителей, сколько именно для нее. Мы знаем ее почти с такой достоверностью, как будто современные свидетельства сохранили нам ее имя. Ведь нам доподлинно известно, с которой из придворных дам королевы Пемброк находился в связи, едва не погубившей ее в 1601 г., и мы знаем так же прекрасно, что дама, покорившая сердце Пемброка, была в то же время той черноокой брюнеткой, которую Шекспир, по собственному признанию, «любил до безумия»…

В церкви в Госворте еще теперь находится ярко выкрашенный бюст Мэри Фиттон на памятнике ее матери. В книге Тайлера «Сонеты Шекспира» есть снимок, и прекрасно сохранившиеся краски позволяют угадать, что она была на самом деле необычайно смугла. Конечно, этот бюст, сделанный в 1626 г., когда Мэри Фиттон было уже 48 лет, не даст нам точного представления о ее наружности в 1600 году. Но, тем не менее, видно, что у нее был темный цвет лица, черные, вверх причесанные волосы, большие черные глаза, и черты лица, не особенно красивые, но способные пленять своей оригинальностью и действовать одинаково на чувство и на рассудок. Ведь Шекспир подчеркнул с упорной настойчивостью в своих сонетах, что его возлюбленная не отличается красотой. В 130-м сонете говорится:

Глаза моей возлюбленной не походят на солнце; коралл алее румянца ее губ, если снег бел, то грудь ее смугла; если волосы должны быть шелковисты, то на голове ее растет черное волокно. Ни алых, ни белых роз я не вижу на ее щеках, и аромат лучше ее дыхания. Я люблю слушать ее речь, хотя хорошо знаю, что музыка звучит гораздо приятнее. Не видал я, как ходят богини, но моя любимая, если идет, то ступает по земле. Однако же, клянусь небом, я знаю, что моя милая столь же хороша, как все те, которых осыпают лживыми сравнениями.

Еще интереснее ее портрет в 141-м сонете:

Право, я люблю тебя не глазами, потому что они видят в тебе тысячи недостатков, но сердце мое любит в тебе то, что глаза презирают; оно, вопреки зрению, охотно бредит тобою; слух мой тоже не восхищен звуком твоего голоса, ни нежное осязание мое, ни вкус, ни обоняние не желают быть приглашенными на чувственный пир с тобою. Но ни мои пять способностей, ни мои пять чувств не могут отговорить мое глупое сердце от подчинения тебе, оставляющей независимым лишь подобие человека, обращая его в раба и несчастного данника твоего надменного сердца. Я считаю свое злополучие за выгоду лишь в том отношении, что та, которая заставляет меня прегрешать, присуждает меня и к пене.

В. А. Харрисону удалось отыскать родословную, из которой явствует, что Мэри Фиттон, родившаяся 24 июня 1578 г., получила в 1595 г., следовательно в 17 лет, должность «почетной фрейлины» королевы Елизаветы. Ей было, стало быть, 19 лет, когда шекспировская труппа давала при дворе на рождество 1597 г. пьесу «Бесплодные усилия любви», заключавшую в себе апофеоз смуглой красавицы Розалинды. Вероятно, Мэри Фиттон познакомилась уже раньше на одном из придворных праздников с триддатитрехлетним поэтом и актером. Никто не будет сомневаться, что высокопоставленная и смелая девушка пошла сама ему навстречу.

Из 144-го сонета видно, что смуглая красавица не жила под одной кровлей с Шекспиром. 151-й сонет доказывает, в свою очередь, что она стояла высоко над Шекспиром и по своему происхождению, и по своему общественному положению; Шекспир гордился одно время своей победой (см. выражения вроде triumphant prize, proud of this pride и т. д.). Тайлер нашел даже в 151-м сонете, не без некоторого основания, намек на ее имя, который вообще переполнен такими смелыми и грубо чувственными выражениями, которые немыслимы в нашей современной поэзии.

Тогдашние английские поэты любили употреблять собственные имена для всевозможных каламбуров. Так и Шекспир играет постоянно в 135, 136-м и 143-м сонетах словами «Will» — сокращенное имя «Вильям» и «Will» — «воля». Современники установили в имени «Фиттон» сходство с «the fit one», которое казалось им столь интересным и к которому они относились так серьезно, что подобная игра слов встречается даже в надписи на фамильном памятнике.

Она заканчивается стихами:

Whose soule’s and body’s beauties sentence them

Fittons, to weare and heavenly Diadem. —

т. e. ее физическая и душевная красота делает ее достойной небесного венца. Если Шекспир говорит в 151-м сонете:

Flesh stays no farther reason

But vising at thy name dath point out thee

As his triumphant poide… —

т. e. для плоти не нужно других причин; при одном твоем имени она воспрядывает и глядит на тебя, как на свою победную добычу, то он намекает, по-видимому, в менее благочестивом настроении на ту же самую игру слов…

Точно так же выразил Филипп Сидней в одном сонете, посвященном Стелле (т. е. Пенелопе Рич), свое презрительное отношение к ее мужу, играя словом «rich» (богатый).

В высшей степени странным должно было казаться то обстоятельство, что Шекспир, называя себя в 152 сонете вероломным, так как любит свою даму, несмотря на то, что сам женат, заявляет очень ясно, что смуглая красотка также замужем: он называет ее вдвойне вероломной, сначала по отношению к мужу, а потом по отношению к нему, которому она изменила ради его молодого друга. Это обстоятельство казалось загадочным потому, что Мэри Фиттон носила в это время постоянно фамилию отца. Но из одного письма ее отца к Роберту Сесилю от 29 января 1599 г. выяснилось, что Мэри вышла замуж, когда ей было только 16 лет, обвенчавшись с помощью услужливого священника. Вероятно, это был не вполне законный брак, заключенный помимо воли родителей, поспешивших объявить его недействительным. Когда Мэри Фиттон познакомилась с Шекспиром, она не была неопытной девушкой, хотя занимала должность почетной фрейлины и носила свою девичью фамилию.

Родословная, хранимая в семействе Фиттон, доказывает, что первым мужем Мэри был капитан Лаугер, а родословная и завещание ее деда, сэра Френсиса Фиттона, свидетельствуют, что она вышла в 1607 г. вторично замуж за капитана Потвилла. Далее сказано: «У ней был незаконный сын от Вильяма, графа Пемброка, и двое незаконных детей от сэра Ричарда Левисона». Эти сухие заметки рисуют нам картину, не противоречащую той, которую развертывают перед нами шекспировские сонеты.

Смуглая дама была в полном смысле настоящей дочерью Евы: прелестной, обворожительной, кокетливой, тщеславной, неискренней и вероломной, созданной расточать щедрыми руками счастье и муки, способной заставлять дрожать и звучать все струны в груди поэта. Разумеется, никто не будет сомневаться в том, что связь Шекспира с девятнадцатилетней фрейлиной королевы наполнила в это время его сердце гордостью и счастьем, любовным восторгом и сознанием, что эта честь вознесла его высоко над его сословием. Мэри Фиттон была для Шекспира, по-видимому, тем же самым, чем для Боккаччо — молодая незаконнорожденная принцесса Мария-Фьяметта. Она приносила с собой в жизнь поэта аромат великосветской жизни, чудесное благоухание аристократической женственности.

Он восторгался ее остроумием, присутствием духа, смелостью, находчивостью, ее шутками и ответами; в ее образе он изучал и уважал аристократическое превосходство, веселую кокетливость, спокойное изящество и неиссякаемую задорную шаловливость молодой эмансипированной женщины того времени. Кто знает, сколькими чертами ее характера и сколькими подробностями ее поведения наделил он своих Беатриче и Розалинд!

Она прежде всего наполнила его сердце сознанием, что его жизнь стала богаче, шире и глубже, тем блаженным чувством, которое нашло свое поэтическое выражение в только что рассмотренном небольшом количестве гениально остроумных эротических комедий.

Пусть не возражают, что сонеты совсем не рисуют нам этого счастья. Они возникли в период кризиса, когда поэт убедился окончательно в том, что раньше, по-видимому, только подозревал, т. е. в том, что возлюбленная соблазнила его друга.

Впоследствии поэт мог приурочивать к более раннему времени тот мрачный душевный разлад, который поднялся в нем при виде того, как друг похитил у него возлюбленную, и как возлюбленная была им обесчещена. Тогда его охватило такое чувство, как будто оба изменили ему, как будто он сразу потерял обоих. Он увековечил в сонетах тот образ возлюбленной, который носил в груди в последние дни своего романа.

Но и в сонетах воспеваются такие минуты, когда все его существо дышало нежностью и гармонией. Какое блаженно-любовное настроение веет, например, в мелодическом 128-м сонете, в той сцене, где прелестная аристократка прикасается своими изящными пальцами к клавишам, очаровывая внимающего поэта музыкой, а он, называя ее ласкательным словом «ту music», жаждет прикоснуться губами к ее пальцам и устам. Он завидует клавишам, которые целуют ее мягкие ручки, и восклицает: протяни им свои пальцы, а мне — свои губы!

Конечно, большинство сонетов проникнуты болезненно страстным настроением, исполнено жалоб или обвинений. Поэт постоянно возвращается к мысли, что его возлюбленная легкомысленна и вероломна. В 137-м сонете он называет ее «заливом, где причаливает ладья каждого мужчины». 138-й сонет начинается словами:

Когда моя возлюбленная клянется мне, что она сама верность, я верю ей, хотя знаю, что она лжет, —

а в 152-м сонете он упрекает самого себя, что произносил бесчисленное множество ложных клятв, ручаясь за ее достоинство. Ни один перевод не в силах воспроизвести точно мелодическую красоту и захватывающую энергию этого отрывка в подлиннике:

Но как я могу осуждать тебя за нарушение двух клятв, когда я нарушаю их двадцать? Я больший клятвопреступник, потому что все мои обеты — лишь клятвы обличить тебя. Но ты заставляешь меня изменять честному слову, и я клянусь опять еще сильнее в твоей глубокой доброте, в твоей любви, твоей верности, твоем постоянстве и, чтобы озарить тебя, даю глаза слепоте или заставляю их заверять противное видимому ими.

В 139-м сонете он рисует ее, как настоящую куртизанку, которая даже в его присутствии кокетничает со всеми без различия:

Скажи, что ты любишь другого, но не перемигивайся с другими в моем присутствии. Для чего тебе хитрить со мной, когда твое могущество превосходит мои средства защиты.

Она жестоко злоупотребляет своей магической властью над ним. В 131-м сонете говорится, что она так же деспотична, как те из женщин, которых гордость своей красотой делает жестокими: она прекрасно знает, что для его больного сердца она самый драгоценный и самый сверкающий алмаз. Ее могущество над ним подобно волшебству. Он сам никак не может этого постигнуть, сказано в 150-м сонете:

О, какая сила даровала тебе могучую власть порабощать меня, и откуда у тебя обольстительность всего дурного, придающая худшим из твоих дел силу и обаяние?

Кто научил тебя возбуждать в моем сердце все более сильную любовь, тогда как я с каждым днем все больше убеждаюсь в том, что ты достойна ненависти?

Ни один французский поэт 30-х годов нашего столетия[13], или даже Мюссе, не говорил более страстными стихами об эротической лихорадке, о муках и безумии любви, чем Шекспир в 147-й сонете:

Увы! Моя любовь подобна горячке, все требующей того, что еще более поддерживает болезнь. Она питается тем, что сохраняет ее недуг ради удовлетворения своего извращенного позыва к пище.

Поэт рисует самого себя в виде подавленного страстью любовника. Зрение его ослабело от тяжкого бдения и ночных слез. Он перестал понимать ее, весь мир и самого себя. Если тот предмет, в который впиваются его влюбленные глаза, в самом деле прекрасен, то почему люди утверждают, что он безобразен? А если он некрасив, то любовь доказывает, что глаза влюбленного не заслуживают никакого доверия (148-й сонет).

Тем не менее, он понимает, чем вызваны ее чары, которыми она покорила его сердце: это — блеск и выражение ее лучистых черных, как воронье крыло, глаз (127, 139).

Он любит эти глаза, в которых светится душа; они как будто грустят о том пренебрежении, которым они замучили его сердце (132). Хотя она еще молода, но все ее существо соткано из страсти и воли; капризная и упрямая, она создана повелевать и всецело отдаваться.

Подобно тому, как мы можем догадаться, что она сама сделала первый шаг навстречу Шекспиру, так точно поступила она по отношению к его другу.

В некоторых сонетах (144, 41) сказано очень ясно, что она домогалась его любви. В 143-м сонете Шекспир употребляет в высшей степени наивное и вместе с тем живописное сравнение, чтобы охарактеризовать задушевность их взаимных отношений и ревностное желание молодой женщины покорить сердце его друга.

Он сравнивает ее с матерью, которая кладет своего ребенка на землю, чтобы догнать убегающую курицу:

Взгляни, как заботливая хозяйка бежит, чтобы изловить одного из своих пернатых: она усаживает своего ребенка и бежит, между тем как покинутое дитя пытается ее догнать и кричит, чтобы ее остановить. Так и ты стремишься за тем, что летит перед тобою, между тем как я, твой младенец, бегу далеко позади. Но если ты поймаешь то, на что надеешься, воротись опять ко мне с материнской лаской и поцелуй меня.

Нежное и мягкое чувство, пронизывающее этот сонет, в высшей степени характерно для настроения поэта в период этих запутанных отношений. Даже в те минуты, когда он не чувствует возможным снять всю вину с друга, даже тогда, когда он укоряет его с глубокой скорбью за то, что он отнял у бедняка его единственного ягненка, он заботится прежде всего о том, чтобы прежние дружеские отношения не привели к вражде. Вспомните трогательно прекрасный сороковой сонет:

Бери все мои привязанности, любовь моя, бери их все! Разве у тебя прибудет что-либо против того, что было? Нет любви, которую ты мог бы назвать верной мне любовью; все мое было твоим раньше, что было взято тобою… я прощаю тебе твое грабительство, милый вор, хотя ты крадешь у меня последнее.

Иногда Шекспир, по-видимому, признавался сам себе, что ведь он сам сблизил обоих. 134-й сонет намекает на то, что Пемброк познакомился с опасной молодой дамой, исполняя какое-то поручение. Нет никакого сомнения, что Шекспир примирился с необходимостью делиться со своим другом в ее любви.

Он боялся больше всего потерять его дружбу. Вот почему он здесь говорит:

Итак, я сознался в том, что он твой и сам я в закладе у твоего произвола, но я готов отдать себя вовсе, если ты освободишь другого меня для моего постоянного утешения.

В высшей степени любопытен в этом отношении 135 сонет, где встречается игра именами Шекспира и Пемброка:

Пусть обращаются ее желания ко всякому, у тебя твой Вильям (или твоя воля), и Вильям в придачу, и Вильям сверх того.

Здесь попадается следующая краткая и нежная просьба:

Море и все воды принимают же в себя дожди и тем увеличивают свое изобилие. Так и ты, обладая Вильямом, прибавь к нему одно мое желание, чтобы увеличить твоего Вильяма.

Он старается утешить себя софизмом или, вернее, просто чем-то вроде словесного фокуса, что она может иметь в виду обоих, произнося его имя:

Не давай осаждать себя ни дурным, ни хорошим просителям. Соедини все твои желания в одно: в меня, в одного твоего Вильяма.

То же самое мы видим в трогательном 42-м сонете, начинающемся словами:

Все мое не в том, что она принадлежит тебе, хотя могу сказать, я любил ее горячо; но она принадлежит ей — вот в чем моя главная скорбь, которая затрагивает меня глубже.

Однако этот сонет заканчивается вымученной и плоской остротой, что она любит, в сущности, только его одного, так как он и его друг представляют одно неразрывное целое:

Но вот в чем радость: я и друг мой составляем нечто единое, Сладкое обольщение! Оказывается, что она любит меня одного!

Все эти и тому подобные выражения указывают не только на преобладающее значение, которое имела для Шекспира дружба с Пемброком, но и на ту чувственно-духовную привлекательность, которую имела по-прежнему в его глазах его непостоянная возлюбленная.

Очень возможно, что в пьесе Бена Джонсона «Варфоломеевская ярмарка» встречается насмешливый намек на эти запутанные отношения, обрисованные в изданных в 1609 г. сонетах. Здесь, в третьей сцене пятого действия, изображается кукольный театр, где представляют пьесу, озаглавленную «Старая история о Геро и Леандре, приноровленная к современным нравам; история, именуемая также «Пробным камнем любви» с прибавлением испытания, которому подверглась дружба Дамона и Пифиаса, двух друзей on the Bankside».

Геро является здесь девушкой из Лондона. Один из ее возлюбленных переплывает Темзу, чтобы повидаться с ней. Дамон и Пифиас встречаются в ее доме. Когда они узнают, что «обладают вдвоем этой проституткой», они сначала ругают друг друга самым беспощадным образом, а потом заключают интимнейшую дружбу.

Мы доказали, таким образом, насколько это возможно при полном отсутствии современных свидетельств, тождество смуглой дамы и миссис Мэри Фиттон. Если же кто усомнится в возможности любовной связи между актером Шекспиром и высокопоставленной почетной фрейлиной королевы, тот пусть вспомнит, что она находилась, по новейшим изысканиям, в близких сношениях с шекспировской труппой. В. А. Харрисон доказал, что небольшая давно известная книга «Девятидневное чудо», написанная клоуном труппы Вильямом Кемпом и изданная в 1600 г., была посвящена именно ей. В посвящении сказано: «Миссис Анне Фиттон, гоффрейлине священной девственной королевы Елизаветы». Нам, однако, достоверно известно, что ни в 1600 г., ни годом раньше среди придворных дам королевы не было Анны Фиттон. Или Кемп не знал настоящего имени своей покровительницы, или наборщик смешал имена «Мэри» и «Анна», что весьма возможно при тогдашнем типографском шрифте. Если вы прочтете эту небольшую книгу, в вашем воображении обрисуется целый уголок старой Англии.

Главная задача клоуна заключалась не столько в том, чтобы выступать в самой пьесе, сколько в том, чтобы спеть и протанцевать по ее окончании свой «джиг» — даже после трагедий, чтобы стушевать угнетающее впечатление. Простой зритель никогда не покидал театра, не посмотрев эпилога, который имел некоторое сходство с комическими номерами наших varietes.

Так, например, известный «джиг» Кемпа о кухарке представлял презабавную смесь плохих стихов, которые частью пелись, частью произносились, а также смесь карикатурной мимики и пляски, хороших и плоских острот. Когда Гамлет говорит о Полонии: «Если ему не спеть «джиг» или не рассказать непристойную историю, он непременно заснет», — он имел, быть может, в виду подобное произведение.

В качестве лучшего комического танцора Кемп пользовался всеобщим уважением и всеобщей любовью. Он гастролировал при разных немецких и итальянских дворах. В Аугсбурге он должен был повторить перед императором Рудольфом свой знаменитый «маврский» танец (Morris-dance). Это был тот девятидневный танец, который он предпринял в молодые годы из Лондона в Норвич, и который он затем описал в своей книге.

Он отправился в 7 часов утра от дома городского головы; пол-Лондона было на ногах, чтобы полюбоваться прологом к этому грандиозному фокусу. Кроме барабанщика и слуги Кемпа сопровождал контролер, следивший за тем, чтобы все происходило по программе. Для барабанщика этот путь представлял такие же трудности, как для Кемпа; он держал в левой руке флейту, барабан висел на левом плече, а правой рукой он барабанил. Исполняя «маврский» танец на пути от Лондона в Норвич, Кемп аккомпанировал себе только музыкой бубенчиков, привязанных к его гамашам.

Уже в первый день он достиг Румфорда, но так устал, что должен был отдохнуть два дня. Дорогою жители Стрэтфорда-Лангтона устроили в честь его медвежью травлю, так как им было известно, что это его любимое развлечение. Но толпа любопытных, пришедших поглазеть на него, была так велика, что ему самому удалось только услышать рев медведя и вой собак.

На второй день он вывихнул себе бедро, но поправил его потом при помощи того же танца.

В Бурктвуде собралась такая громадная толпа зрителей, что он употребил целый час на то, чтобы пробиться сквозь нее в таверну. Здесь были пойманы два карманника, присоединившиеся к толпе, сопровождавшей его из Лондона. Они утверждали, что составили пари относительно исхода танца, но Кемп узнал в них двух театральных воров, которых видел привязанными к позорному столбу на сцене. На следующий день он добрался до Челмсфилда; здесь число сопровождающих уменьшилось до двухсот.

В Норвиче городской оркестр встретил Кемпа на большой площади в присутствии многотысячной толпы торжественным концертом. Он квартировал в гостинице за счет города, получил от городского головы богатые подарки и был включен в гильдию заморских купцов, что давало ему право на часть ее доходов в размере 40 шиллингов ежегодно. Даже больше. Панталоны, в которых он предпринял свое балетное путешествие, были прибиты к одной из стен внутри ратуши и хранились там как воспоминание. Совершенно естественно, что артист, пользовавшийся в такой степени симпатиями народа, считал себя не хуже Шекспира. Он, кроме того, находил совершенно естественным обращаться к придворной даме королевы в высшей степени фамильярно. Он посвятил миссис Фиттон свою скоморошью книгу «о девятидневном чуде», как он скромно называл свой фокус, в таком тоне, который представляет режущий контраст с подобострастными посвящениями настоящих писателей. Он добивается ее покровительства, говорит он, потому что иначе любой певец баллад сочтет его не заслуживающим уважения.

Вот как он определяет ту цель, которую имел в виду при издании книги: «Я хотел отблагодарить вашу честь за ваши милости, которые позволяют мне (подобно милости других щедрых друзей) вопреки земным невзгодам чувствовать, что сердце мое — легче пробки, и ноги мои подобны крыльям; мне кажется, я мог бы даже со ступкой на голове долететь или, как говорится в старой пословице, «допрыгать» до Рима».

Фамильярный, свободный тон этого посвящения позволяет не только заключить, что человек, принадлежавший к сословию актеров, мог подойти к такой знатной даме, как миссис Фиттон, совершенно игнорируя лежащую между ними социальную пропасть, но доказывает так же неопровержимо, что молодая, эксцентричная дама была хорошо знакома с членами шекспировской труппы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.