«Это прекрасные люди»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Это прекрасные люди»

Ужин был при свечах. Это были высокие тонкие свечи цвета чайной розы. Старая леди никогда не пользовалась другим освещением, принимая гостей. Для ее друзей она все еще выглядела похожей на свои портреты, развешанные по стенам и написанные во времена короля Эдуарда VII. Дом выходил на площадь Белгрэйв-Сквэйр. Бомбардировки разрушили немало домов в окрестностях, но старая леди постоянно отказывалась покинуть свое жилище. Ее слуги были освобождены по возрасту от военной службы, и она могла поддерживать свое хозяйство и обеспечивать его нормальным питанием, потому не отказывалась от старых привычек. Одной из них, выработанной еще во времена Антанты, было устраивать встречи с известными французами Лондона. Не предупреждая ее, они, в свою очередь, могли в последний момент приводить новых гостей. Мой сосед за столом был одним из таких людей.

Он только что прибыл из Франции. Он не знал никого за этим столом, за исключением друга, который, представив его, уселся на другом конце стола. Беседа была оживленная и блистательная, но касалась людей и фактов, с которыми он был совершенно не знаком. Он слышал слова, но не язык. Он явно чувствовал себя не в своей тарелке, как путешественник, попавший на неизведанный берег, законы и привычки которого ему совершено не знакомы.

Это меня не удивляло. Я был сам точно в такой же ситуации. Наше схожее состояние и одиночество естественным образом привлекли меня к нему. За исключением гривы седеющих волос и высокого массивного лба, в его чертах читались простота и благородство, делавшие его лицо очень привлекательным. У него были светлые немного усталые глаза, по очереди останавливавшиеся на цветах, украшениях на стене, пожилых слугах, канделябрах, с вниманием, одновременно изучающим и восхищающимся. В нем можно было почувствовать постоянное присутствие медитации, но также и склонность к причудам, и глубокую искренность. Его характер и его занятия, несомненно, ограждали его от трудностей и хлопот повседневной жизни. Профессор… Ученый из лаборатории… Может быть, ботаник…

— Здесь все удивляет, не так ли? — спросил я своего соседа.

— Больше чем удивляет, — сказал тот с теплотой. — Мы как бы оказались среди чудес.

Его голос был немного слабым, но с большой убеждающей силой.

— Жизнь вдруг стал такой простой, — продолжал он.

Эти слова вернули ощущение расплывчатого дискомфорта, которое меня часто угнетало в Лондоне.

— Слишком простой, — сказал я.

Мой сосед посмотрел на меня с дружеским пониманием (постепенно я заметил, что он не мог смотреть на людей другим взглядом). И я почувствовал, что свежая искренность в его контактах с окружающим миром основывалась не столько на наивности, сколько на доброте.

— Вы думаете об условиях, в которых мы живем дома, — сказал он, — и вы удивлены здесь солидными кусками белого хлеба… и горячей ванной каждое утро с мылом, оттирающим ваше тело.

Он наполовину закрыл свои задумчивые и прозрачные глаза.

— Я несомненно аморален, — продолжил он, — но, скажу совершенно честно, я не могу заставить себя чувствовать из-за этого угрызения совести. Я просто воспринимаю вещи так, как они есть.

Мой сосед был одним из тех редких существ, чье присутствие заставляет размышлять вслух.

— Вы редко покидали свою башню из слоновой кости? — не смог сдержаться я от замечания.

— Вы имеете в виду, что я книжный червь? — засмеялся он.

Я никогда не забуду его смех. Он был едва слышен, но его звук был таким нежным, чистым и столь убежденным, это придавало отблеск детства лицу взрослого мужчины, что меня переполняли восхищение и зависть к человеку, который мог так смеяться в его возрасте. Это было такое чувство, будто бы он только что познакомился с забавными вещами во вселенной, и смеялся, слушая свой собственный смех. В этом был необычайный шарм.

— Как вы догадались? По форме моих плеч? По волосам? — спрашивал он.

Он медленно провел по пучкам белых волос, вьющихся над макушкой, и сказал:

— Слишком длинные, я знаю. Но вот все никак не могу заставить себя пойти к английскому парикмахеру. Я так привык к нашим. Они прекрасные люди.

Это внезапное возбуждение, по столь малозначительному поводу, показалось мне немного смешным. Меня, видимо, обманули мои чувства, но мой сосед снова рассмеялся. И пока он приглаживал свои седеющие волосы, его смех снова показался мне таким молодым, даже более привлекательным.

— Я имею в виду не умение, совсем нет, — сказал он.

Он покачал головой и продолжил.

— В Париже я постоянно посещаю парикмахерскую на левом берегу Сены. Она маленькая. Хозяин сам работает там вместе с еще двумя работниками. Его жена работает там кассиром. У них маленькая дочка и маленький сын, которые, приходя из школы, делают свои домашние задания в задней комнатушке парикмахерской. Семья без истории. Ну так вот, однажды утром я пришел к моему парикмахеру, и он вдруг бросил одного клиента, ожидавшего его, подбежал к другому, ждавшему своей очереди, взял напечатанный листок из его рук и подскочил ко мне, крича:

— Смотрите, месье, что я только что получил. Я нашел это в моем почтовом ящике. Он держал в руке экземпляр подпольной газеты, «Либерасьон», если я не ошибаюсь. — Статьи в ней превосходны, — сказал хозяин. — Против немцев, против коллаборационистов, с именами, деталями и всем-всем. Нужна храбрость, чтобы печатать такое. Не так ли, господа?

— И все в парикмахерской — и клиенты с лицами, намазанными пеной, и парикмахеры с ножницами и расческами, все согласились с ним. Подпольная газета прошла по рукам всех в парикмахерской. — Представьте, эти прислали ее мне. Мне! — повторял хозяин. Его переполняла гордость. — Это действительно большая честь, то что они делают, — тихо сказала его жена за стойкой кассы. — Читайте быстрее, — прошептал мне хозяин. — Я жду сегодня утром много клиентов, и каждый должен получить возможность прочесть ее. За два сантима он захотел повесить газету в витрине.

— Это было до того, как за распространение газет Сопротивления была введена смертная казнь, или уже после? — спросил я.

— После, намного позже, — ответил мой сосед.

Он засмеялся. Его лицо выражало самое удивительное, самое нежное восхищение. Можно было подумать, что для него то совершенно новая история. Со стороны могло показаться, что это я только что рассказал ее ему.

— Парикмахеры — прекрасные люди, — подчеркнул он.

Обед постепенно подходил к концу. Слуга подал шоколадный крем. Он был богат и легок, приятен для глаз и на вкус. Нужно быть французом, чтобы в полной мере понять его невероятный вкус.

— О, — сказал человек рядом со мной.

Он замолчал, чтобы полностью со всей невинностью посвятить себя этому блюду. Потом он пробормотал:

— Обед как сон.

Его серьезный и химерический взгляд медленно прошел по всему столу в том конце, где мы сидели. Последовав за его взглядом, я снова осознал красоту цветов, обслуживания, хрусталя, осознал обаяние мягко мерцающих свечей. История, рассказанная этим человеком, заставила меня обо всем этом забыть. Но, казалось, у него был дар одновременно получать удовольствие от благословения счастливого дома и в то же самое время хранить в памяти мучения и усилия людей, оставляемых на милость когорты шпионов, вешателей и палачей.

— Настоящий сон, — сказал мой сосед. — Мы многим обязаны этой пожилой леди, которая нас даже совсем не знает.

Хозяйка дома очень прямо сидела на углу стола. Ее маленькая нежная голова возвышалась над воротником из черного бархата. Этот цвет и материал превосходно сочетались с сияющей сединой ее волос. Ее глаза оставались очень живыми. Мы сидели слишком далеко, чтобы слышать, о чем она говорит, но по движениям губ было видно, что речь ее полна ума, воли и остроумия.

— Женщины прекрасные создания, — сказал мой сосед.

Когда меня снова удивил этот повод его энтузиазма, он добавил в полушутливом, полувиноватом тоне:

— Вы знаете, это совсем не связано с шоколадным кремом…

Я вспомнил женщину по имени Матильда. Ее муж был клерком у судебного исполнителя. Я не знал ее, но я часто слышал о ней от моей подруги — студентки, которая мне о ней рассказала.

(Он точно профессор, — подумал я про себя.)

— Любимым времяпровождением этой студентки было ездить в метро и незаметно засовывать в карманы немецких солдат и офицеров антинемецкие листовки. Она жила на одном этаже с Матильдой в современном многоквартирном доме барачного типа, построенным мэрией Парижа для мелкой буржуазии. Но если студентка вела беззаботную жизнь в своей девической квартирке, с абсолютной сексуальной независимостью, то клерк судебного исполнителя, его жена и семеро их детей ютились в трехкомнатной квартире. Матильда пожелтела и согнулась, измучившись от домашних забот, и, возможно поэтому, стала очень агрессивной женщиной. Кроме того, моя подруга тяготела к анархизму, а Матильда, вслед за мужем, стала фанатичным членом «Аксьон Франсэз».[11] Вскоре они ненавидели друг друга так, как это могут лишь женщины.

— Однажды, просто для забавы, студентка засунула листовку Матильде в карман пальто. Но жена судебного исполнителя оказалась попроворнее, чем солдаты оккупационных войск. Вы понимаете, она провела всю жизнь, следя за своими детьми, за газом, смотря, чтобы ее не обокрали. Она схватила девушку за запястье и прочла листовку.

— Наконец-то я поймала одну из них, слава Богу! — воскликнула Матильда.

Это все происходило на лестничной клетке. — Пойдем в твою квартиру, — приказала Матильда. Моя подруга очень не хотела привлекать к себе общего внимания и подчинилась.

В комнате девушки была неубранная постель. Коробки и банки с косметикой, очень личными предметами туалета, пустые бутылки валялись повсюду. Матильда сделала шаг назад. — Я никогда бы не подумала, — пробормотала она. Но отвращение, удлинившее ее и без того длинное лицо, уступило место выражению просьбы и смирения. Она взяла руки девушки в свои грубые руки и сказала:

— Мадмуазель, вы должны помочь мне! — Помочь вам? — повторила ошеломленная студентка. — Против бошей, — сказала Матильда. И неожиданно эта совершенно молчаливая и твердая женщина, которая казалась столь же cухой в ее чувствах как и в ее чертах лица и тела, оказалась охваченной страстью. Она рассказывала о своих голодающих детях, о бесполезных продовольственных рядах на рынке, о пытках зимы без угля, о воспалении легких у мужа, об охоте за одеждой и обувью, которых нельзя было найти. Ни одно из этих слов не было жалобой. Они выражали горячее чувство бунта против немцев. Единственным разочарованием Матильды было то, что она не могла действовать активно. Но что было ей делать? Она не знала никого в группах сопротивления. Ее муж (жалкий бедолага, как она начинала понимать) все еще верил в Маршала. — Я хочу работать для падения бошей, — продолжала Матильда. — Я не боюсь трудностей, боли и риска. Эти боши должны подохнуть, И я хочу помочь им в этом. Во время этой вспышки Матильда ни разу не повышала голос. Но жесткость ее слов, напряжение тонких губ и восковых щек, почти невыносимый блеск в глазах, обычно таких недоверчивых и тусклых, оказали на мою подругу большее воздействие, чем если бы она кричала. — Вы могли бы распространять листовки в моем кругообороте, — сказала студентка. — Вы не будете знать никого больше и будете получать инструкции только от меня. Могу себе представить, что, услышав название газеты и бросив последний взгляд на неприличный беспорядок в комнате, у Матильды, должно быть, началась внутренняя борьба с ее собственной совестью. Но она согласилась. Сначала ей поручили участок улицы, потом целую улицу, потом еще одну, затем целый район. Это была большая работа, которую она выполняла методично и тщательно, с большим вниманием к деталям. Она не спорила. Ей хватало времени на все. Она никогда не уставала. Она раньше вставала и шла в продовольственные лавки. Она позже чинила одежду. Это никого не касалось. Ее муж тоже ничего не знал.

— Однажды она рано утром зашла в соседнюю квартиру, чтобы получить новые указания, и нашла там чужого мужчину в постели студентки. — Товарищ по борьбе, — объяснила та. Матильде удалось сделать равнодушное лицо, она получила инструкции и ушла. Она все еще худела, но лицо ее уже не выражало больше враждебности ко всему миру. Особенно радовалась она, когда ей удавалось добавить взрывчатку к толстой пачке листовок. А вы знаете, как ей удавалось проносить их через весь Париж? Она прятала газеты, а при случае и динамит, на дно маленькой коляски, в которой возила своего последнего восемнадцатимесячного ребенка. Две ее маленькие дочки постарше сопровождали ее. Под блузками девочки тоже прятали запрещенную прессу. Кто мог бы хоть в чем-то заподозрить эту серьезную женщину с впалыми щеками в сопровождении своих недокормленных детей?

Все вышли из-за обеденного стола и направились в большую гостиную. Мы тоже. Но я никак не мог успокоиться, настолько захватила меня история, рассказанная моим соседом по столу, об усталой женщине, с ее скудной, но тщательно ухоженной одеждой, которая с утра до вечера, при любой погоде катит коляску с бледным младенцем по голодающему трагичному Парижу, пряча под ребенком запрещенные газеты и взрывчатку.

— Матильду, однако, в конце концов, арестовали из-за неосмотрительности, в чем не было ее вины, — сказал мой собеседник. — Но ничто не смогло заставить ее заговорить. Когда я покинул Францию, полиция все еще не решила окончательно ее судьбу.

Слуги в белых жилетах разносили кофе, напитки, сигареты и сигары. И мой сосед сказал:

— Я не курю, но люблю, когда люди вокруг меня курят табак «Вирджиния» или гаванские сигары. Особенно здесь. Вы согласны, что такой запах прекрасно подходит к этому месту?

Он обладал способностью заставлять меня постоянно колебаться из одной вселенной к другой. Но в то время как его ум балансировал и регулировал без видимых усилий драматичные и почти чудовищно контрастирующие видения, я воспринимал эту богатую теплую комнату, это изобилие, эту безопасность с ощущением своего рода метафизического ужаса.

Я все еще был так близок к страданиям и борьбе французского народа, ощущая в себе их климат, что та голодная, полная опасности и угнетения, подземная жизнь казалось мне самой естественной для человека в наше время. Смешавшись с группой, образовавшейся вокруг нашей хозяйки, с помощью внутреннего согласия, которое дремлет в большинстве существ, я, возможно, совсем забыл бы об этом, шутил и курил сигару и пил виски с миром в сердце. Это случалось со мной в Лондоне и прежде. Если этого не произошло сейчас, то причиной тому был мой компаньон. Все же мне и в голову не пришло бы оставить его.

— На Рю де Лилль в Париже, — рассказывал он, — живет прекрасный французский аналог хозяйки этого дома. В ее гостиных дрожишь от холода, еда скудная, и сигарету делят одну на четырех. Но зато энергия, любовь к сохранению традиций, дух и деспотичный темперамент этой вдовы-графини ни в чем не уступает этой обаятельной пожилой леди.

— Вы часто посещаете пригород Сен-Жермен? — не смог я удержаться от вопроса.

— Рояль «Стейнвей» у графини звучит превосходно, — ответил мой сосед со смехом, — я иногда прихожу к ней и играю у нее дома.

Я посмотрел на него с новым вниманием. Почему я решил, что он ученый из лаборатории? Его вьющиеся волосы, массивные брови, серые бесхитростные глаза, его смех? Но ведь те же самые черты точно в той же, если не в большей степени, могли соответствовать и человеку искусства.

Кто-то поставил на граммофон, спрятавшийся в углу большой комнаты, джазовую пластинку.

— Единственный приятный момент в такого рода музыке — то, что она не мешает разговору, — сказал мой сосед. — Музыка — настоящая музыка — звучит в пригороде Сен-Жермен, но там присутствует еще и заговор. Старая графиня взяла в свои руки все связи, все влияние, накопившееся за ее долгую сентиментальную жизнь, которая, как считалась весьма полноценной. Среди ее друзей из прошлой эры было немало высокопоставленных чиновников. Она терроризировала их, настраивала против Маршала, принуждала брать на себя обязательства. Стол, в котором ее прабабушки прятали записки, написанные Лозеном и герцогом Ришелье, теперь был завален поддельными документами, пустыми продовольственными карточками, фальшивыми командировочными направлениями, рекомендательными письмами для судей, полицейских комиссаров, начальников тюрем. Графиня демонстрировала нездоровое безрассудство. Но ее спасал ее довольно комичный деспотизм. — Она просто сумасшедшая старуха, — говорили люди и оставляли ее в покое.

Новая пластинка, новая джазовая мелодия… Мой сосед продолжал:

У графини был внучатый племянник лет тридцати, с плоской узкой грудью, почти лысый, прыщеватый. Он сдирал прыщи тонкими пальцами, тонкими как нити. Он плохо учился, его не взяли в армию, без профессии, с маленьким доходом. Настоящий портрет никудышного сына из социально видного семейства. Он включился в движение Сопротивления, потому что всегда выполнял поручения для своей тетушки. Прекрасный парень.

В этот раз я запротестовал.

— Что вы имеете в виду?

— Ну, — сказал мой сосед, — этот парень стал самым лучшим курьером. Несмотря на слабое здоровье, он проводил недели в поезде без сна и почти без пищи. Он прорывался сквозь заслоны, обходя ловушки. Десять раз он шел на верную смерть, все еще раздирая своими хрупкими пальцами прыщи на коже. Однажды его арестовали и весьма грубо с ним обращались. Но им не удалось вытащить ни слова из него. Старая графиня через свои связи устроила его освобождение. Когда он вернулся к ней, выйдя из тюрьмы, он едва переставлял ноги. Его прыщи стали ранами. Это был единственный раз, когда он заговорил о своих чувствах. — Я думаю, что никто больше не сможет обвинить меня в том, что я был бездельник во время войны, — сказал он.

Это его освещение целой жизни так поразило меня, что я не смог сдержать удивление. Мой сосед рассмеялся.

— Разве это не превосходное лечение комплекса неполноценности? — спросил он меня.

— Вы действительно знаете многих людей, — сказал я, — и много секретов.

— Моя профессия предполагает доверие, — заметил мой сосед.

Его смех стал еще тише, чем обычно. Я снова внимательно посмотрел на человека и подумал:

— Может он на самом деле невропатолог или психиатр?

Но пока я с любопытством всматривался в его лицо, он внезапно повернулся в сторону и стал недосягаемым, как это было. Граммофон проигрывал следующую пластинку, и это была оратория Баха. В ней слышалась красота посреди властной успокаивающей мощи. Я наконец-то почувствовал расслабление в этой гостиной на Белгрэйв-Сквэйр, среди роскошной деревянной обшивки стен и дрожащих язычков свечей, волшебным образом отражавшихся в глубоких зеркалах. И я мог открыть эту комнату со всей ее роскошью и спокойствием для маленького парикмахера, для тех студентов, для Матильды, для непредубежденного сына из видного рода. И я любил их всех еще больше, если бы они были здесь, больные, затравленные, недокормленные, дрожащие и серые от холода, со скромной и святой загадкой их храбрости.

Величественные звуки органа текли мимо. Беседы постепенно подходили к концу.

— В последний раз, когда я играл эту ораторию, ее слушал Тома, — сказал мой сосед. — У меня никогда в жизни не было друга лучше его, и я никогда не встречал человека с более чистым знанием или более высоким духом.

Мой собеседник говорил своим обычным тоном, мягким и спокойным. Я, тем не менее, сразу понял, что его друг умер трагической смертью. И он догадался, что я это понял.

— Да, — мягко продолжал он. — Тома убили пулей в затылок в подвале отеля «Мажестик». Ведь он входил в маленькую группу ученых, которые в провинциях собирали сведения и передавали их в Лондон. Группу раскрыли и арестовали. Он мог скрыться. Но ему показалось невозможным не разделить судьбу своих товарищей. Он вернулся в Париж, взял на себя основную часть вины, и, исполняя его последнюю волю, ему позволили погибнуть последним, после того, как он уже увидел, как погибли его друзья.

Я совершенно естественно ждал от моего соседа, что он и к этой истории добавит слово «прекрасно», которое было ему столь же подходило к нему, как тик. Но это слово не прозвучало. Несомненно, на определенном уровне духовного возвышения уже ничего не могло поразить его.

Я молчал, а мой сосед начал смеяться. Я не знал, каким образом во мне возникло такое чувство, но я понял, что было невозможно почтить мертвого друга лучше, чем этим смехом.

И мой сосед вышел, немного наклонившись и отбросив седые пряди назад рукой.

Филипп Жербье, мой старый товарищ, подошел ко мне.

— Ты знаешь человека, который только что вышел из комнаты? — спросил я его.

— Назовем его Сен-Люк, — сказал Жербье со своей полуулыбкой.

— Ты хорошо его знаешь?

— Да. Он наш шеф, — ответил Жербье.

Он зажег новую сигарету от той, которая уже догорала, и добавил:

— Он через несколько дней вернется во Францию, с прибывающей луной.

Я быстро вышел.

На улицах солдаты крепко обнимали девочек в униформе. Радостные голоса вызывали такси.

Прибывающая луна! Прибывающая луна, думал я, глядя на небо, расчерченное лучами прожекторов. Прибывающая луна…

Я вспомнил радость этого человека, настоящее имя и профессию которого я так и не узнал, при виде шоколадного крема или запаха табака «Вирджиния»… И его лицо, когда н слушал ораторию Баха.

Увижу ли я вас снова, однажды, мой сосед с глазами ребенка и мудреца, с воздушным смехом, мой сосед — мой «прекрасный» сосед?