Глава 7

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7

После того, как тот же дрянной самолет приземлился на Ташкентском аэродроме, меня отвезли в кирпичный дом и поместили в камеру, в которой уже сидели два моих сородича. После происшествия в поезде я с нескрываемым подозрением относился ко всякого рода совпадениям, особенно национальным. Знакомство с Калинским подтвердило — камера, набитая йиделех, то есть, евреями, не исключение. Впрочем, для застигнутого на месте преступления злоумышленника, тот факт, что он порвал со своим штетеле и разуверился в Боге, никакой юридической силы не имел.

Абрам Калинский тоже не слыхал о Создателе, небо ему судья! Он дал такие показания, что хоть гевалт кричи! Мессинг полагал — пусть его вина велика, но приговорить к расстрелу за отсутствие пропуска, это слишком. Оказывается, в стране мечты такие проступки, пусть даже и невольные, квалифицировались совсем по другим расценкам, чем заурядное правонарушение. Этот прейскурант назывался 58-ой статьей со всеми довесками.

В своих показаниях, зачитанных мне Ермаковым, Абраша утверждал, что я с самого нашего знакомства подбивал его продать советскую родину и поменять социализм на подлый, тянущий с открытием второго фронта, империализм. Далее Абраша начинал каяться — мол, он только в самолете догадался, что задумал этот «двурушник».

Ермаков не отказал себе в удовольствии продемонстрировать мне эту строку в показаниях. Действительно, там синим по белому было написано — «двурушник».

По версии Калинского, события в самолете развивались следующим образом. Когда Мессинг обнаружил, что разоблачен, он выхватил пистолет и наставил его на Абрашу, чтобы заставить того бежать с ним за границу. Калинскому с помощью подоспевшего летчика удалось обезоружить предателя. На всякий случай они вышвырнули оружие из самолета. Далее в том же духе — измена родине в форме попытки перейти государственную границу (статья 58–1а), умысел на теракт (та же статья, пункт 8), контрреволюционная пропаганда (58–10). Одним словом, они решили замариновать меня по полной программе.

В этом был определенный смысл. Спохватится кремлевский балабос — где мой лучший друг и предсказатель, ему скромно доложат — в камере. Что случилось? Балабосу положат на стол папочку с моим делом. И ничего не попишешь! Имел умысел на измену? Имел. На теракт имел? Имел. Вел контрреволюционную агитацию? Вел. Вождь очень огорчится — понимаешь, опять ошибся. Пообещал провидцу, что его оставят в покое, а он вон как воспользовался доверием партии.

Конечно, все это ощущалось в скобках, но Ермаков, как опытный следователь, догадался и позволил себе усмехнуться.

— Теперь поздно, Мессинг, изображать из себя невинную овечку.

— Оно, может, и так, гражданин следователь, но показания я не подпишу. И никто не заставит, поверьте мне на слово. Ни Гнилощукин, ни Айвазян.

— Причем здесь Гнилощукин? — удивился Ермаков. — За Гнилощукина перед вами извинились, так что это дело давно забыто. Границу-то он вас не подбивал переходить.

— Я не о том, — уточнил я. — Я о подписи на протоколе допроса. Я лучше себе руку узлом завяжу, но подпись не поставлю.

— И не надо, — согласился Ермаков. — Впрочем, вы посидите, подумайте, может, не стоит так упрямиться? Мы после первого же очника получим право отправить вас в суд. Поразмышляйте на досуге, что вам при таком наборе ждать от советского суда, самого справедливого суда в мире.

Я не удержался от выкрика.

— Ни за что! Больше никогда не возьмусь за предсказания, иначе будущее может вильнуть в любую сторону. Вам мало не покажется!

Ермаков прищурился и ловким щелчком выбил папиросу из пачки.

— Вы хотите сказать, что в силах управлять будущим? Решили под сумасшедшего косить? Это не поможет. Мы здесь и не такое видали.

Он предложил.

— Закуривайте.

Я закурил, вдохнул дымок. Заодно прихватил и часть ермаковского дыма.

Картина в самом деле складывалась безрадостная. Они все просчитали. Бить не будут — вдруг комиссия из Москвы. Вот, пожалуйста, дело, а вот, пожалуйста, подследственный. Никакой спецобработки, все чисто.

Ермаков сузил глаза и поинтересовался.

— Значит отказываетесь подписывать?

— Отказываюсь. Я объявляю голодовку.

* * *

На третий день меня покормили насильно. Не поскупились на яйцо, и, как я не отбрыкивался, Гнилощукин и Айвазян заставили меня проглотить еду. Единственное, чего мне удалось добиться, это, дернув головой, опрокинуть на себя желток. Гнилощукин крепко врезал мне под дых, но это насилие к делу не подошьешь.

Когда меня, уставшего брыкаться, притащили в камеру, мне стало совсем скучно.

Весь день я пролежал без движения. На следующее утро к удивлению соседей по камере слопал свою пайку. Первый, некто Радзивиловский, одобрил мое решение — «правильно, кончай дурить». Он эвакуировался из Одессы и погорел здесь на вагоне с патокой, который толкнул налево. Второй, назвавшийся Игнацием Шенфельдом, поддержал его. Он предупредил, следаки только того и добиваются, чтобы я как можно чаще нарушал режим. Шенфельд показался мне человеком интеллигентным, и я решил посоветоваться с ним, не будут ли меня бить за строптивость. Мне бы этого очень не хотелось.

Для начала я представился.

— Мессинг Вольф Григорьевич.

Вообразите мое удивление, когда я услышал польскую речь.

— Дзень добрый, пан Мессинг. Пан ведь с Горы Кальварии? Я там знавал кое-кого.

Я настороженно уставился на него и спросил тоже по-польски.

— Откуда вы знаете, что я с Горы Кальварии?

— В тридцать восьмом читал ваши объявления в «червоняке» и других варшавских газетах. Помните — «Вольф Мессинг, раввин с Горы Кальварии, ученый каббалист и ясновидец, раскрывает прошлое, предсказывает будущее, определяет характер».

Я подтвердил.

— Действительно, что-то припоминаю. А кого вы знаете в моем штетеле?

— Один мой хороший друг женился на Рахили, дочери Каца, у которого торговля обувью. Это, если не ошибаюсь, на углу Пилярской и Стражацкой.

Я прищурился.

— Ну да. Мы жили там рядом. Рахиль я знал, когда она еще в куклы играла.

На польском Игнаций Шенфельд выражался свободно, а вот на идиш спотыкался, будто он ему не родной. Сначала я, обжегшись на Калинском, решил что он тоже из породы стукачей, однако Игнаций, будто угадав мои мысли, признался, что и его Абраша подловил на крючок. На чем Калинский подцепил Шенфельда, мне было не интересно, эту тему мы не обсуждали. Достаточно того, что беда у нас была общая — пятьдесят восьмая. Шенфельд не внушал мне доверия, но надо было перед кем-то выговориться. Даже такому медиуму как Мессинг нужна отдушина, при этом я сознательно нес полную околесицу насчет своей биографии, справедливо полагая, что Шенфельд из тех людей, которым что ни рассказывай, они все истолкуют превратно. По самой простой причине — Игнацию был интересен только он сам, все остальные люди служили ему поводом для иронического пренебрежения. Гонор выпирал из него как ребра у дистрофика. Такое случается не только среди поляков, но и у евреев тоже. Впрочем, в России такого добра тоже навалом. Мы сидели по одной статье, были родом из общих мест, он был моложе меня, конечно, у него было какое-то образование, тем не менее Шенфельд относился ко мне свысока, то есть презирал меня снисходительно. Возможно, потому, что считал Мессинга ловким проходимцем и пронырой, мастером, так сказать, шарлатанских наук.

Шенфельд подтвердил в общем простенькую мысль, что здесь в предвариловке меня прессовать не будут.

Зачем?

Корпус деликти[90] налицо. Осталось только устроить очники, и дело можно передавать в особое совещание. Если мне повезет и меня не расстреляют, значит, законопатят в зону на очень долгий срок. В зоне меня обработают по полной программе.

Всю ночь я размышлял, как быть? Чуждое, приготовленное мне «измами» будущее, так долго и настырно охотившееся за мной, отвратительно ухмыльнувшись, подсказало — именно так и обработают. Не спеша, законным порядком. В промежутках между донимавшими меня кошмарами Мессинг прикинул — может, попробовать выбраться из предвариловки с помощью гипноза? Я заикнулся об этом при Шенфельде, он поднял меня на смех. Предупредил — даже не пытайся. Ну, завладеешь ты ключами, ну, выберешься из камеры, дальше что? За ворота тебе ни при каком раскладе не выйти. Охранники здесь расставлены грамотно. Каждый видит каждого, следит за ним на расстоянии, так что справившись с одним, я неизбежно окажусь под прицелом другого.

— Вас, Мессинг, ухлопают не задумываясь. Хлопот меньше.

В этом был смысл, и я повел себя тихо, перестал нарываться на скандалы. На допросы меня вызывали редко и только для того, чтобы уточнить детали — где я добыл пистолет, кто его мне вручил — не Исламов ли? А может, его дружок из Дома правительства? Я тупо смотрел на Ермакова, отвечал «да» или «нет» и вежливо отказывался от предъявленных мне обвинений. Скоро обо мне совсем забыли. Неделю не дергали на допросы.

От нечего делать я продолжал рассказывать Шенфельду историю своей жизни. Версию изобрел такую, Мессинг — мелочь, проныра, нахватавшийся в Польше у местных мошенников из ясновидящих кое-каких шарлатанских приемчиков, но более всего рассчитывающий на невнимательность и легковерие зрителей. Нигде, кроме как в Польше и в Советской России, он не бывал, ни с какими знаменитостями не встречался. Гитлера и Сталина в глаза не видал. Особенно Мессинг подчеркнул, что не имел никаких дел с Берией. Я лгал сознательно. Понимал — нарушить обещание, данное вождю, является куда более страшным преступлением, чем любая контрреволюционная пропаганда или двурушничество.

Постукивал ли Шенфельд куда повыше или нет, только мне, прикинувшемуся бедным родственником, удалось подловить Гобулова и Ермакова на простейшем трюке. Они никак не могли предположить, какой фортель выкинет на очной ставке Абраша Калинский, иначе они вряд ли отважились бы выпускать его на меня без соответствующей подготовки. Важняки пригласили бы врачей, нагнали бы оперов, обязательно Гнилощукина. Поставили бы его рядом с моей табуреткой, приказали поигрывать битой.

Но это их проблема. Моя же состояла в том, чтобы как можно дольше затягивать следствие. Был намек — кивнули из впередистоящих дней! — держись, Вольф, свобода близка, только не доводи дело до зоны. Оттуда тебе вовек не выбраться!

Итак, вволю насытившись ужасом, охладив сердце, погрузив душу в боевое каталептическое состоянии, я ринулся в битву за самого себя, за всех вас, дорогие читатели.

За лучшее будущее.

Сначала все шло как по-писаному. Абраша подтвердил, что познакомился со мной в ресторане. Сошлись мы на почве анкетных данных — земляки, оба борцы с фашизмом, однако на вопрос, подбивал ли его подследственный Мессинг изменить родине и с этой целью перейти границу и скрыться в Иране, Калинский ответил не задумываясь.

— Нет.

Ермаков сразу не сообразил и записал его ответ, потом резко вскинулся.

— Что?! Как ты сказал?

Калинский снисходительно улыбнулся и затараторил своей обычной скороговоркой.

— Подследственный ни о чем таком не говорил. Он — добрейший и чрезвычайно порядочный человек. Он родом из Гуры Кальварии, есть такое местечко к югу от Варшавы, гражданин следователь. Километрах в сорока, а может, в тридцати. Там неподалеку есть такой Черск, так возле Черска находятся развалины средневекового замка, который принадлежал когда-то итальянской королеве. О ней рассказывают такую историю…

— Молчать!! — закричал Ермаков.

Абраша охотно подчинился.

Ермаков долго переводил взгляд с Калинского на Мессинга и обратно, словно пытаясь отыскать подвох. Никаких следов сговора заметно не было. Калинский мило улыбался, я внимательно слушал его.

Наконец Мессинг позволил себе нарушить тишину. Он подтвердил показания свидетеля и попросил занести его слова в протокол.

— Я сейчас тебе занесу. Такое занесу… Все, разговор закончен.

Через два дня очную ставку повторили, но уже в присутствии Гобулова, Айвазяна и Гнилощукина с битой. На этот раз Калинский вел себя куда более нервно. Когда его ввели в камеру, Абраша бросил на меня перепуганный взгляд такого калибра, что стало ясно — Гнилощукин поработал с ним по полной программе. Об этом свидетельствовал и обширный, густо запудренный кровоподтек под глазом.

Усевшись на предложенный ему стул, Калинский отвел глаза в сторону и больше старался не смотреть на меня. Видимо, начальство запретило ему смотреть мне в глаза. Наивные люди, они полагали, что Мессингу нужен чей-то взгляд?

Как только Ермаков официально приступил к допросу, Калинский расслабился, заулыбался. Гобулов что-то почувствовал и попытался прервать допрос, однако не успел. Калинский на вопрос, склонял ли подследственный Мессинг присутствующего здесь Абрама Калинского к измене родине, Абраша членораздельно ответил.

— Нет.

Про Черск и итальянскую королеву ему досказать не дали.

Увели.

Гобулов подошел ко мне и, склонившись, заглянул в глаза.

— Значит, вот ты какую штуку выдумал? Ну, смотри…

Я потребовал.

— Прошу вызвать на очную ставку Берию Лаврентия Павловича. Он подтвердит, что никакого умысла на побег у меня не было, а все что случилось на границе — умело подстроенная провокация.

— Провокация, говоришь?..

Он начал отводить руку назад.

Я предупредил.

— Ударишь, погибнешь. Вместе с братом. Я доложу Меркулову, он давно под тебя копает.

Не знаю, то ли мой пронзительный взгляд, то ли более высшие соображения удержали Гобулова от применения силы. Он густо сплюнул мне на грудь и вышел из кабинета.

Я обратился к Ермакову.

— Прошу устроить очную ставку с доставившим меня в запретную зону летчиком, а также с вами.

— Со мной? — откровенно перепугался Ермаков.

Айвазян удивленно уставился на него — видно, и до него дошел страх, который изнутри оглоушил майора Ермакова.

Я повернулся к нему и предупредил.

— Не радуйся, Айвазян. Гражданин Ермаков доживет до старости, получит хорошую пенсию, будет высаживать цветы на дачном участке, а вот ты через десять лет сгниешь в земле. Тебя расстреляют, хороший мой..

Ужас, который испытал капитан Айваязн, словами не описать. Он выпучил глаза, открыл рот и уставился на меня как на заговорившего грязного ишака. Ермаков в свою очередь едва сумел скрыть довольную ухмылку, и в это мгновение меня замкнуло — в его лице Мессинг приобрел надежного союзника. Ермакова послали в Ташкент из центрального аппарата, из наркомата госбезопасности. Он был в подчинении у Меркулова и был приставлен к Гобулову для надзора. Близость к власти всегда заметно расширяет кругозор, и, по-видимому, Ермаков что-то слыхал обо мне. Тогда непонятно, почему он в такой грубой форме пару месяцев назад пытался привлечь меня к сотрудничеству? Что двигало им — чекистская совесть или неразвитость ума? Скорее всего, его назначили ответственным за работу с поляками, и он поспешил отличиться. В любом случае спустя два месяца он уже иначе оценивал перспективы использования Мессинга на службе родине. Ему первому пришло в голову, что новосибирские коллеги были в чем-то правы, пытаясь побыстрее избавиться от этого безумного шарлатана. Конечно, рассчитывать на Ермакова в схватке с Гобуловым бессмысленно, против наркома он не пойдет, но с моей помощью следствие затянуть может. Он сегодня же капнет в Москву о том, что случилось на очной ставке с Калинским.

Очник с негодяем-летчиком Гобулов решил провести лично.

Ничего нового для подтверждения вины этот допрос тоже не дал. Летчик сначала заявил, что Мессинг порядочный человек. Потом начал бить себя в грудь — никакого пистолета он не видал! Ни в какую заграницу Мессинг бежать не собирался. Мессинг, добрейшей души человек, на прощание подарил ему тридцать тысяч рублей.

Гобулов швырнул в него ручку, потом чернильницу — измазались оба, — затем приказал увести летуна и погрозил мне кулаком.

— Хотел пообщаться с Гнилощукиным? Это мы устроим.

* * *

Нарком торжествовал недолго — до того момента, когда прибежавший в его кабинет Гнилощукин закричал с порога, что он ни при чем, что «эта местечковая морда» сама завязала узлом руку.

Комиссар ГБ, ошарашенный самим фактом нарушения субординации — подчиненный без доклада ворвался к нему кабинет, — встал, вышел из-за стола, не спеша приблизился к Гнилощукину и с угрозой спросил.

— Соображаешь, что говоришь? Я же сказал, без членовредительства. Я же сказал, без выражений. На фронт захотел?

— Сами посмотрите, — плаксиво ответил Гнилощукин.

— Хорошо, я посмотрю. Я обязательно посмотрю.

Они спустились в подвал, вошли в известную камеру, где обстановки было только стол на толстых ножках и массивный табурет.

Я успел подготовиться и сразу дал установку. Оба вздрогнули, Гнилощукина даже качнуло. Оба замедленно, в ногу, подошли ко мне и уставились на мою левую руку.

— Как это? — не поверил своим глазам Гобулов. — Как ты посмел, сволочь, завязать руку узлом?[91]

— Это не я! — начал оправдываться Мессинг. — Это Гнилощукин!..

Тот, не стесняясь начальства, завопил.

— Что ты несешь, троцкистская морда!.. Я к твой грабке пальцем не прикоснулся.

Обиженный Мессинг заплакал, да так горько, с таким надрывом, с каким выли евреи, которых в эту минуту перед отправкой в Освенцим заталкивали в товарные вагоны в Варшавском гетто.

— Как мне жить? Чем я буду на кусок хлеба зарабатывать. Подлый палач завязал мне руку узлом и развязывать не хочет.

Гобулов, пытаясь справиться с бесовским наваждением, прислушался к подспудно истекающей мысли — этого не может быть, это происки хитрожопого прониры. Затем комиссар все-таки решил поверить своим глазам.

Левая рука подследственного возле локтя была и вправду завязана на узел, причем пальцы шевелились, сама конечность двигалась — Гобулов поднял ее, опустил. Никаких следов крови или переломов.

Осмысливая увиденное, он тихо приказал Гнилощукину.

— Развяжи!

Гнилощукин завыл — мы завыли с ним в два голоса. Наконец гэбист отважился приблизиться ко мне, взялся за пальцы. Я вскрикнул от боли, Гнилощукин тотчас отдернул руку.

— Ты чего? — шепотом поинтересовался Гобулов.

— Боюсь, — признался младший лейтенант ГБ.

— Отставить! Чекисты не боятся! — приказал Гобулов и сам взялся за мою руку.

Он попытался просунуть предплечье с пальцами через узел. Рука не поддавалась.

Я посоветовал.

— Вы зубами попробуйте.

— Не учи ученого, — огрызнулся Гобулов и приказал лейтенанту. — Подержи у плеча.

Вдвоем, не без моей помощи, им удалось протиснуть нижнюю часть руки с пальцами и привести конечность в первоначальное положение.

Пока двигались, запыхались. Я тут же снял установку.

Гобулов, придя в себя, снял фуражку и достал из кармана чистый носовой платок. Неожиданно он за шиворот согнал меня с табуретки, сел на мое место, и принялся вытирать пот со лба.

Я встал возле стола по стойке смирно. Как учили. Про себя, в скобках, подумал: «не рано (ли я их отпустил?) Может, еще (раз попробовать завязать) руку. Или (ногу)?» Пока нарком отдыхал, Мессинг решил: «не стоит, еще с ума сойдут!»

Отдышавшись, Амаяк Захарович спросил.

— Думаешь, очень умный? Гипноз-хипноз применяешь? Ну, погоди. Жить захочешь, одумаешься.

— Я и сейчас жить хочу, — ответил я. — Что вы от меня хотите. Денег у меня больше нет. В Новосибирске я отдал сто двадцать тысяч рублей на покупку истребителя, здесь меня Айвазян ободрал в шахматы на двадцать тысяч. Сорок тысяч летчику.

— Летчик утверждает, тридцать, — поправил меня Гобулов.

— Врет, — уверенно заявил я. — Сорок, тютелька в тютельку. Они, наверное, их с Калинским поделили. Нет у меня больше денег, а заработать вы не даете. Если этот грязный ишак, — я кивнул в сторону Гнилощукина (тот стоял как каменный, ни словом, ни жестом не выразив возмущение), — еще раз завяжет мне руку узлом, как я буду выступать?

— Выступать, говоришь? — угрожающе спросил Гобулов, затем кивком приказал Гнилощукину. — Выйди! И дверь покрепче закрой.

Когда мы остались одни, Гобулов поводил языком по пересохшим губам, затем все также сидя на табурете, в упор наставил на меня указательный палец и спросил.

— Выступать собираешься?

Мессинг скромно признался.

— Я не против.

Нарком молчал, затем, решившись, спросил.

— Когда я умру?

— Клянусь, не знаю! — слукавил я. — Знаю только, что после моей смерти, Лаврентий Павлович и года не протянет.

— Врешь! — заявил Гобулов. — Лаврентий Павлович во-он какой человек, а ты, Мессинг, — он выразительно сморщился, — во-он какой человек. Ишак ты недоделанный! Как же ты можешь знать, что случится после твоей подлой смерти.

— Убейте, узнаете. Что знаю, скажу, но только для вас. Если выпустите меня, долго проживете, уйдете на пенсию. Если нет… Как только я отдам концы, вам и месяца не дожить.

Он долго и внимательно изучал подследственного, по-прежнему по стойке смирно стоявшего у стола.

Наконец нарушил молчание.

— На пушку берешь?

Мыслил открыто «на пушку (берет, гад)! А если не врет? (Что имею?) Лаврентий чикаться не будет. И Богдан (не спасет). Меркулов, Юсупов спят и видят, как бы меня закопать. Скрыть от (них невозможно). (Вай-вай-вай, держать нелзя, выпускать нелзя). Как быт?»

Я осмелился напомнить о себе.

— Только между нами, Берии было приказано оставить меня в покое.

— Кем приказано.

Я вскинул очи горе, затем уже более деловито продолжил.

— Лаврентию Павловичу брать Мессинга на себя ни к чему. Он прикажет… ну, понимаете? Чтобы концы в воду.

— Все ты врешь! — до смерти перепугался Амаяк Захарович.

— А вы проверьте. Между прочим, в Москве уже знают, где вы держите Мессинга. Правда, не понимают, зачем.

— Опять врешь!!

— Позвоните брату, — предложил я.

Он, ни слова не говоря, встал и вышел из пыточной.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.