Глава 4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

Добравшись до гостиницы я двое суток, не раздеваясь, без всякого движения пролежал на кровати. Утром ко мне зашел Лазарь Семенович. Заглянул, по его словам проверить, не случилось ли чего с Мессингом? Я сказался больным и попросил не беспокоить меня. Кац молча откланялся, даже не поинтересовался, подписал ли я афишу или нет. Ему не надо было объяснять — если человек зашел в кирпичный дом с афишей, а вышел без афиши, к нему лучше не приставать с расспросами.

Я ни в коем случае не беру себя смелость обвинять кого бы то ни было, тем более запуганного и безвредного Каца в соглядатайстве или в доносительстве. Он вел себя согласно общему правилу, требовавшего от сознательного гражданина немедленно навестить коллегу, если его попросят об этом компетентные органы. В ту пору советских граждан, эвакуированных в Ташкенте, было немало. Их были десятки, а может, и сотни тысяч. С работой в столице солнечного Узбекистана было трудно, пайки нищенские, к тому же на родине у большинства эвакуированных остались близкие люди. Кацу, например, каким-то чудом удалось выбраться из Минска. Больше не будем касаться Лазаря Семеновича, тем более что вся его семья осталась в Минске и в нужный момент он не побоялся подставить Мессингу плечо.

Пребывая в каталептической неподвижности, я вновь и вновь возвращался к своим безуспешным попыткам проникнуть в будущее. В который раз жизнь на очевидных примерах доказала — для того чтобы предугадать ожидаемое, вовсе не надо обладать даром ясновидца. Эта азбучная истина отравляла мне жизнь. Большего издевательства, которое позволили себе всякого рода «измы» по отношению к могущественному магу и сказочному волшебнику Мессингу, трудно было выдумать. Эти хитроумные твари подловили редчайшего в мире экстрасенса на самый примитивный крючок. Оказалось, будущее, в котором я представлялся себе успешным, с иголочки одетым господином, знатоком непознанного и мастером запредельных наук, вовсе не исключало возможности составления самого обычного мерзкого доноса.

Поддавшись душевной слабости, я подумывал — кого я покрываю! В самом деле — ну, кого я покрываю?! В своем отчете я изложу правду, одну только правду, и не моя вина, что мои попутчики захлебнутся собственной кровью. Не собираюсь же я и в самом деле закрывать глаза на происки врагов Советской власти, спасавшей беднягу-шнорера на берегу Волги?! Мне было не жаль Климеца и Рудницкого, но как быть с Поплавским? Маленькая подленькая «изворотливость» подсказала — его можно выгородить. Выгораживай его! Мол, он как верный союзник встал на сторону настоящего советского патриота. Можно также отметить в отчете, что господа офицеры резко критиковали предателя Власова. Высказали исторически верные оценки в отношении злейшего врага Советской власти, маршала Пилсудского.

Собственная дурь вконец извела меня.

Хотелось выть.

Я, пребывая в каталептическом состоянии, прослезился.

Нужен им в кирпичном доме Власов, тем более Пилсудский! Пусть о них болит голова у сотрудников центрального аппарата. У них своих забот хватает. Самым важным заданием, поставленным руководством НКВД перед узбекским наркоматом как самым сильным в Средней Азии, считалась работа с армией Андерса. Из Москвы предупредили — не вздумайте рубить с плеча. В этом деле нужна особая деликатность, а то мы вас знаем. Схв?тите какого-нибудь высокопоставленного контрика, шлепнете под горячую руку, а генерал Андерс в Москве на встрече со Сталиным или, что еще хуже, с Черчиллем, такую антимонию разведет, что хоть святых выноси. Вы тогда отправкой на фронт не отделаетесь.

Местные чекисты спали и видели, как бы поскорее сбагрить всех поляков в Красноводск, а оттуда морем в Пахлеви. Но беда в том, что, опять же по указанию центра, в ожидании этого долгожданного момента нельзя сидеть сложа руки — надо заниматься организацией агентуры, внедрением агентов дальнего прицела, а также выявлением откровенных и злейших врагов Советской власти (первых можно выпускать через одного, вторых без исключения ликвидировать, но тихо).

Руководитель республиканского наркомата внутренних дел Гобулов Амаяк Захарович (будем и в дальнейшем называть его так) схватился за голову — работы по горло, кадры малограмотные, исполнители тупые. Как тут не ошибиться?! Ошибешься, и Москва тут же спросит — вы куда смотрели, свиные рыла? Тут еще присланный из Новосибирска хваленый внештатный сотрудник принялся нос воротить. Какие отличные характеристики давали этому чистоплюю — он и то, он и се…

Ну, решили в кирпичном доме, эту размазню быстро призовем к порядку, а вот как быть с поляками? Хоть гевалт кричи.

В ночной тиши, под зуденье местного комариного племени мне открылась простенькая истина — безумцев лечат, а дураков калечат. В этой народной мудрости таилось куда больше смысла, чем во всех вечных истинах. Я лежал и прикидывал, как совместить ближайшее будущее с возможностью и в дальнейшем жить и трудится по коммунистически — то есть хорошо питаться, сохранить здоровье, иметь успех у публики. Проблема не из простых, пусть даже Мессинг и отличался абсолютной невосприимчивостью к боли.

Трудные задачки порой подкидывает жизнь.

Я прикидывал — как бы мне впасть в такую каталепсию, чтобы отделаться легкими ушибами, максимум, сломанными руками и ногами. В этом случае можно будет говорить о чуде, а также о победе духа над материей или познанного над непознанным.

Осознание поджидавшего меня ближайшего будущего, в общем, соответствовало историческому ходу событий, так как через три дня меня внезапно по телефону вызвали из номера. Я спустился вниз, вышел из гостиницы, где двое дюжих военных резво подхватили Мессинга под руки и попытались посадить в автомобиль.

Сразу не получилось.

Я и не думал сопротивляться, просто споткнулся о невероятно высокую подножку «эмки». Тогда один из вояк коленом так наподдал мне, что я влетел в салон, как влетает в камеру строптивый заключенный.

В кирпичном доме офицеры, сопровождавшие меня в машине, завели в комнату, где, кроме массивного стола и табуретки на толстых ножках с дырочкой посередине, никакой другой мебели не было. Один из них вышел, другой назвался младшим лейтенантом Гнилощукиным. Он, оказывается, еще вчера ждал меня, а я, оказывается, прихворнул. Гнилощукин пообещал вылечить меня от всяких недугов. Он взял стоявшую в углу тяжелую, обитую металлическими полосками палку и поинтересовался.

— Ну что, морда контрреволюционная, будешь нос воротить? — затем ударил палкой по столу.

Стол загудел, заходил ходуном. Гнилощукин показал мне палку и спросил.

— Знаешь, что это?

Я отрицательно покачал головой.

— Это бита для игры в городки. У нас в управлении я чемпион, — похвалился Гнилощукин.

Но беседовать мы начали вовсе не о городках. Гнилощукин потребовал немыслимое — выложить все, до последней капельки! И не тянуть с раскаянием, а то я тебя, поганая морда, оставлю без яиц.

Я попытался прикинуть — «поганая морда», это антисемитизм или нет? Выражение двусмысленное, однако к делу не подошьешь. Однако вернемся к предложению Гнилощукина.

— Хочешь посмотреть, как это делается? — заорал Гнилощукин.

— Что?

— Как бьют по яйцам.

— Нет, — признался я.

— Тогда колись. Вот тебе, контрик, бумага, вот ручка, а вот чернила. Писать будешь в моем присутствии… Ты понял, артист, в моем присутствии!! Намарай все, что знаешь. Если чего забыл, я тебе подскажу.

Мне стало легко и страшно. Подступал сулонг, я едва справлялся с ним. В тот момент я взмолился — только бы не узреть в будущем судьбу Гнилощукина! Ни в коем случае нельзя позволить ему коснуться меня городошной битой, иначе я не выдержу и выложу все, что знаю. Уже через год его не будет на белом свете, но об этом даже заикаться нельзя.

Небо, смилуйся!

Между тем Гнилощукин от души обрабатывал битой письменный стол.

В паузах между ударами, прислушиваясь к кряхтенью несчастного, но привычного к таким методам ведения допроса стола, мне внезапно пришло в голову, что более драматичного выступления у Мессинга не было. Даже бенефис в Шарлоттенбурге не шел ни в какое сравнение с протекавшим здесь психологическим опытом. Это был апофеоз моих выступлений. Наступил момент использовать весь свой дар, все свое умение, которое бедняга-шнорер накопил на профессиональной стезе. Перед глазами наплывом возник Берлинский паноптикум, каталептический сон, в который я погружался с пятницы на понедельник. (Нечувствительность к боли — это просто здорово. Это то, что надо… Пришел черед воспользоваться (этим). Только нельзя спешить… Кто (его знает), на что способен Гнилощукин (в качестве) индуктора? Что (останется от) Мессинга, если этот энтузиаст (пройдется по нему) тяжелой битой. Ему все равно, чувствителен ли (его медиум) к боли или нет. Главное, чтобы подследственный (Мессинг) исполнял его команды в письменной форме).

Бред подступал все ближе. Я уже несколько иначе относился к Гнилощукину. Причина проста — пытаясь отыскать в его голове зачатки гуманизма, уважение к правам человека, я никак не мог разобрать его мыслей. С такой особенностью человеческой психики я встретился впервые. Это не потому, что Гнилощукин ловко прятал свои раздумья, а потому что их у него не было! Он совершенно бездумно, с уханьем и гнусными телодвижениями исполнял ритуальный танец, по окончании которого я должен был схватить ручку и лист бумаги и взяться за сочинение самого увлекательного чтива на свете — составление доноса.

Впрочем, насчет мыслей я не совсем прав. В голове Гнилощукина промелькивало неукротимое, толкавшее его на подвиг желание врезать «жиденку» битой по голове. Невзначай, чтобы поправить прическу, а то вон как лохмы точат. Никаким мысленным речитативом его нельзя было отговорить от этого Только распоряжение начальства, строго-настрого запретившее ему касаться подследственного, удерживало его.

Я же со своей стороны посетовал, что мысленно упомянутого «жиденка» к делу не подошьешь.

(Как бы заставить его проговориться?)

Уже наполовину погрузившись в невосприимчивость к миру, я различил в камере какого-то чрезвычайно бородатого мужчину в полосатом узбекском халате и истертой донельзя тюбетейке. Выражался бородач по-русски чисто, подвизгивающим от страха голоском.

Гнилощукин приказал ему снять штаны и водрузить свои яйца на стол. Затем предупредил.

— Держи крепче!

После чего взял папку с надписью «Дело», а ниже — «Мессинг В.Г.» и с размаху ударил папкой по обнаженным семенникам.

Тот взвыл так, как в гетто перед посадкой в вагоны выли евреи, потом рухнул на пол и зажал яйца руками. По знаку Гнилощукина бородача уволокли из кабинета.

О прочем рассказывать не буду. Меня пальцем не тронули. Конечно, кое-кто сочтет меня вруном, мошенником, аферистом, проходимцем, пронырой и лжецом, но подлым типом меня никто назвать не может. Мне стало обидно за Ханни, за Симу, за будущих моих женщин, но жить тоже хотелось, поэтому я раздельно заявил.

— Я ничего не знаю и писать не буду.

— П?сать не будешь? Это точно. Больше ссать тебе не придется, морда местечковая!

Я завопил — с точки зрения антисемитизма это уже было кое-что, а Гнилощукин, видимо, догадавшись, что допустил промашку, с размаха ударил битой по табуретке. Две задние ножки подломились, и я свалился на пол.

* * *

Очнувшись, обнаружил себя в какой-то узкой, выкрашенной белой краской комнате с непомерно высоким потолком. За изголовьем обнаружилось что-то, напоминающее оконный проем. Оттуда лился свет, и на кровати лежал солнечный квадрат, исполосованный тенью решетки.

Ощущение было необычное, утомительно болела нога. Я ощупал ее, ниже колена она была замотана чем-то твердым и неровным. Если это гипс, значит, конечность сломана. А другие? Как насчет внутренних органов? Первый экстрасенсорный осмотр подтвердил — кроме сломанной левой ноги и кровоподтеков на лице, других серьезных повреждений не было.

Затем снова провал в небытие. Очнулся от боли. Была ночь. В комнате едва теплился синий свет, рождаемый покрашенной лампочкой в металлической сетке, ввернутой высоко на потолке. Обнаружилась какая-то живность, напоминающее комаров, только с длинными хоботками и такими же несуразно длинными ножками. Под полом скреблись мыши, делились чем-то своим, заветным. Я прислушался к их разговору — ничего интересного.

Потом вновь забытье, сон.

* * *

Меня разбудили толчком в плечо.

Знакомый офицер из наркомата — его, кажется, звали Ермаковым — выглядел сурово, но эта суровость была наигранной. От Мессинга не скроешь суматошную беготню мыслей, одолевавших старшего майора! Я отвернул голову к стене.

Майор изящно выколотил папиросу из пачки. За его спиной стояли двое в белых халатах. Один из них был врач, другой охранник. Оба тянулись по стойке смирно.

— Гражданин Мессинг! — сурово потребовал чекист.

Я не ответил.

Неожиданно голос его сник.

— Вы сами виноваты.

Врач и изображавший медбрата охранник буквально онемели. Такой деликатности в стенах тюремного лазарета им еще не приходилось встречать.

Тут я вспомнил Гнилощукина, его предсказание относительно малой нужды и заявил.

— Ссать хочу!

— Что? — не понял капитан.

— Что здесь непонятного? — спросил я. — Мне до сих пор не давали утку, я мочился под себя.

Цвет лица врача изменился настолько стремительно, что мне стало ясно — атаку веду в верном направлении.

— Гнилощукин просил написать все, что я знаю. Дайте мне бумагу и ручку, я напишу. Но прежде утку, потом все остальное. Жалобу наркому, например…

На врача, как впрочем и на медбрата, без жалости смотреть было нельзя.

Майор взглядом отослал их, они стремглав выскочили в коридор. Появились с небывалой поспешностью. Мессинг оправился, утерся мокрым холодным полотенцем, ему сменили постель, после чего врач и охранник исчезли, будто их не было.

Ермаков придвинул стул и подсел поближе.

— Вы неправильно поняли Гнилощукина. Он не имел в виду применять физическое воздействие. Это был несчастный случай.

— Я не знаю, что имел в виду Гнилощукин, только он «перегнул палку». Об этом я тоже доложу наркому.

Ермаков усмехнулся.

— Хорошо, вам дадут чернила и бумагу.

* * *

Составив отчет, более похожий на жалобу, я более недели ждал результата. Все эти дни ко мне относились с повышенным вниманием. Страх сотрудников, имевших доступ в мою камеру, был настолько горяч и обилен, что мне не составило труда выявить причину молчания руководства. Нарком внутренних дел Узбекистана Гобулов Амаяк Захарович в связи с намечавшимся в скором времени завершением отправки частей Андерса в Красноводск, а затем в Иран, был вызван в Москву, а без него никто, в том числе и Ермаков, не хотел брать на себя ответственность за высокопоставленного (или, как выразился один из охранников-медбратьев, — «хитрожопого») стукача.

Прибытие большого начальника я уловил загодя. В больнице началась суматоха — врач прибежал в мою камеру и задыхаясь от волнения спросил — смогу ли передвигаться, если мне принесут костыли? Эта забота и хлеставший из него страх обнадежил меня, я потребовал кресло-каталку. Все бросились на поиски каталки. Такого предмета в тюремной больнице не оказалось. Пришлось обратиться в соседний военный госпиталь.

Вечером, когда спала жара, меня усадили в каталку, и, ни слова не говоря, повезли к лестнице, где два дюжих охранника подхватили кресло и поволокли по лестнице на третий этаж — как оказалось, в кабинет самого главного балабоса, заведовавшего кирпичным домом.

Все эти дни Мессинг старался не тратить времени даром. Набирался сил, прикидывал, как половчее выскользнуть из объятий такого цепкого, многорукого и многоликого отца как НКВД.

К сожалению, мне так и не удалось выяснить, что курит Амаяк Захарович. Скорее всего, нарком предпочитает персидские сигареты, которыми после августа сорок первого контрабандисты завалили Ташкент.[79] Представьте мое разочарование, когда в кабинете Гобулова я не обнаружил ни запаха табака, ни какого-нибудь другого аромата — например, одеколонного или насыщенного женского духа, способного донести до меня подспудные мысли местного балабоса.

Товарищ Гобулов оказался красавцем — высокий, с тонкой талией, аккуратными усиками, он трудно поддавался гипнозу. Мысли прятал глубоко, не подступиться.

Но я не терял надежды. Пусть мои недоброжелатели думают и пишут, что угодно, но Мессинг и без применения идеомоторики или гипноза, имел возможность докопаться до причины такого странного гуманизма несгибаемых чекистов, который они проявили к залетному гастролеру. В те суровые дни, когда меня поместили в тюремный лазарет, мне пришлось мысленно познакомиться со множеством трагических историй, которые то и дело случались с подследственными в подвалах местного кирпичного дома.

С высоты четырнадцатого этажа подтверждаю — эти рассказы меня не столько испугали, сколько взбодрили. Ермаков и Гнилощукин подтащили меня к краю пропасти, и на самой кромке дали возможность передохнуть. Я был просто обязан воспользоваться представившейся удачей и для поднятия духа заглянул в бездну. Оттуда, не мигая, на Мессинга пялились желтые, манящие ужасом, прилипчивые глаза альтернативного будущего. Оно непонятно каким образом соседствовало с обещанным мне счастливым концом, наблюдавшим за мной сверху, сквозь божественную лазурь. Незримые сущности, в том числе «измы» и «сти», всякие прочие химеры и эйдосы, толпившиеся рядом, с любопытством ожидали, что предпримет завзятый экстрасенс, чтобы отскочить от края бездны? Какой пируэт совершит?

Я кожей ощущал ответственность перед этой незримой публикой. Чувство ответственности, желание исполнить долг обострили мой дар до неслыханных пределов. Я настолько овладел искусством угадывания мыслей, что мне уже не нужен был табачный дым. Мне хватило бы любой зацепки, например, доброжелательного настроя индуктора, его желания поделиться со мной сокровенным, какими бы соображениями тот не руководствовался. Мне сгодилась бы его отвлеченность на какой-нибудь пустяк, например на воспоминания о детстве, мечты о женских прелестях или раздумья по поводу того, какую карту, играя в дурака, выгоднее сбросить.

В любом случае мне нужна была ясность. Мне позарез хотелось знать, по какой причине известного артиста, имевшего успех перед самой высокопоставленной публикой, швырнули в лапы Гнилощукина, а потом поспешно, не без некоторой опасливой суетливости поместили в лазарет. Что это, приказ Москвы? Тогда мое дело худо. Или это инициатива местного начальства? Эта тайна занимала меня куда больше, чем снисходительные извинения красавца Гобулова, который, оказывается, слышал о Мессинге и его минских и московских похождениях.

Случившееся он назвал «досадным недоразумением», затем, глядя куда-то в сторону, на пол-оборота отвернувшись от меня, упрекнул.

— Что же вы, товарищ Мессинг? (Навязался ты нам на голову!) Такой известный человек! Знаток неизвестного! Мы ожидали, что вы поможете нам, а вместо этого вы пишете кляузы. (Нашел время!) Обстановка в Средней Азии сложная, далека от идеальной. В некоторых горных районах не прекращаются волнения, связанные с мобилизацией мужчин призывного возраста.

Он обратился ко мне «товарищ», поделился секретной информацией о бунтах и выступлениях декхан. Значит ли это, что Гобулов готов на мировую? Даже если так, ученый Вайскруфтом и Берией я знал цену такого рода предложениям.

Мессинг поддержал доверительный тон.

— Товарищ Гобулов, я не могу взять толк, какую помощь вы имеет в виду? Если вы имеете мое письмо в центральный аппарат, то посоветуйте, что я должен доложить в Москву по поводу срыва порученного мне задания.

Амаяк Захарович резко повернулся ко мне.

— Какое задание? Почему я не в курсе?

— Ну как же. Я приехал в Ташкент по линии Госконцерта для выступлений в госпиталях и воинских частях, в том числе и перед поляками, примкнувшими к Андерсу. Но никто и никогда не заставлял меня готовить отчеты, навроде тех, которые потребовал от меня Ермаков. Если вас интересуют подробности, свяжитесь с товарищем Берией. Он вам все объяснит.

— Не надо брать меня на пушку, товарищ Мессинг. (Чертов Ермаков, чтобы шайтан тебя проглотил!). Мы, кажется, делаем одно дело — бьем ненавистного фашистского гада! — поэтому нам надо работать сообща. Я всего лишь хотел проверить, насколько точно вы выполняете приказ наркома.

— В таком случае вам должно быть ясно, что со сломанной ногой мое задание теряет всякий смысл.

— Не беспокойтесь, мы вас быстро подлечим, — заверил меня Гобулов. — У нас здесь, в военном госпитале для старшего офицерского состава, прекрасные специалисты. Он поднялся из-за стола и, стараясь взять паузу, в точности как Лаврентий Павлович, направился к окну. По ходу решительно расправил большими пальцами гимнастерку под ремнем.

Начальник республиканского НКВД мало напоминал узбека или таджика. Скорее всего, кавказец, выдвиженец Берии. Но определенно действовал без санкции, на свой страх и риск — это я сумел угадать по разнобою в его отрывочных, нечитаемых мыслях. Возможно, в наркомате еще в сороковом году был какой-то разговор об «невероятном опознавателе», вот он и пожелал выслужиться. Во время последней командировке в Москву ему, по-видимому, дали по зубам, иначе он разговаривал бы со мной по-другому. Не к месту подклеился какой-то недавний фильм, в котором следователь-чекист сначала достает револьвер, затем прокручивает барабан, наставляет оружие на подследственного и только потом начинает требовать — колись, троцкистская гнида!

От окна Амаяк Захарович произнес.

— Что касается Гнилощукина, он будет наказан.

— Причем здесь Гнилощукин? Я имел в виду Ермакова?

Комиссар третьего ранга резко повернулся, развел руками и доверительно вздохнул, да так тяжко, чтобы я сразу догадался — призвать к порядку Ермакова не в его власти.

— В таком случае я хотел бы, чтобы меня оградили от всякого вмешательства ваших сотрудников в мою профессиональную деятельность. И очень прошу, чтобы цензор как можно быстрее подписал афишу.

— Это я вам обещаю.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.