Глава XIV ВОЖДЬ АКМЕИСТОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XIV ВОЖДЬ АКМЕИСТОВ

Путешествия поэта по античному миру и древним цивилизациям, рискованные африканские странствия отнюдь не отдалили его от петербургской литературной жизни, а, как это ни странно, поставили Гумилёва в начале 1910-х годов в центр литературных процессов.

Вернувшись в 1908 году в Санкт-Петербург из Франции, Гумилёв сумел собрать группу молодых единомышленников-поэтов, которые и подтолкнули Вячеслава Иванова на создание Академии поэзии, со временем преобразованной в Общество ревнителей художественного слова. Признанным императором этой академии стал мэтр символизма Вячеслав Иванов. Все остальные были его подданными, его учениками, не считая Александра Блока, посещавшего эти заседания. Блок не во всем соглашался с Вячеславом Ивановым. Правда, наметившиеся между ними разногласия носили тактический характер и отнюдь не касались главного — заповедей символизма, несмотря на то, что символизм переживал период упадка. Выступления мэтров символизма Вячеслава Иванова и Александра Блока со своими поэтическими программами весной 1910 года не только не укрепили его позиции, но, наоборот, вызвали бунт в самом стане этого направления. Против Вячеслава Иванова и Александра Блока восстал патриарх русского символизма Валерий Брюсов в своей убийственно язвительной статье «„О речи рабской“ в защиту поэзии». Тогда, на первоапрельском собрании общества, против Вячеслава Иванова и Блока выступила группа молодых поэтов, среди которых выделялся Гумилёв. Тот факт, что молодых поддержал Михаил Кузмин, привел мэтров символизма в замешательство. Объективно наметилось два лагеря на литературном Парнасе Северной столицы. Лагерь молодежи еще не определился, его главные герои только выразили недоверие вчерашним непререкаемым мэтрам, но своей школы пока не создали. Нужен был лидер, вождь, и он не замедлил явиться.

Кузмин произвел большой эффект своим «кларизмом», изложенным в статье «О прекрасной ясности», но вождем он никогда не был. Михаил Алексеевич всегда был ведомым. Выступление в печати М. Кузмина хотя и произвело эффект разорвавшейся бомбы, но за взрывом последовала пауза осмысления. В расходящемся дыму и появился лидер, уже хорошо известный литературному миру Санкт-Петербурга, — Николай Степанович Гумилёв.

Он был лидером от природы, рыцарем с открытым забралом. Именно такие и нужны были в том хаосе. Спокойное развитие русского символизма ушло в прошлое, и прекрасные по своему языку и благородству манифесты Вячеслава Иванова, Александра Блока не могли уже ни на что влиять. Парнас русской литературы кинулись штурмовать вчерашние символисты под новыми знаменами. Первыми начали осаждать баррикады символизма футуристы.

Русский футуризм появился на рубеже 1910-х годов и вряд ли его можно считать самостоятельным. Нашумевший эпатажный манифест русских футуристов «Пощечина общественному вкусу» родился под влиянием другого манифеста, от 20 февраля 1909 года, напечатанного в парижской газете «Фигаро» в разделе платных объявлений как «Обоснование и манифест футуризма». Подписал этот уникальный документ не менее скандальный человек — Филиппо Томмазо Маринетти. О Маринетти через год-два в России будут слагать легенды, и, когда он объявится в Санкт-Петербурге, его будут чествовать как знатного гостя. Это был тоже рыцарь, но итальянской действительности.

Томмазо Маринетти был на десять лет старше Гумилёва. Его отец, крупный финансовый деятель, сколотил на берегах древнего Нила огромное состояние, поэтому Маринетти-младший был окружен блеском сказочного богатства. С одиннадцати лет он начал искать развлечений. Первый биограф Маринетти Туллио Пантеа откровенно описал жизнь юного поэта, его приключения и дуэли. Но последние не принесли ему шумного успеха, какового недоставало юному миллионеру. Тогда он и публикует свой манифест. После этого он оставляет Париж и уезжает в Милан, где тут же открывает свой салон в богатом палаццо. Вот как описывает журнал «Современный мир»[39] обстановку и деятельность «штаба» итальянского футуризма: «…И вот, в роскошных салонах этого египетского дворца Маринэтти днем перебывало все мыслящее в Италии, все выдающееся в ней, а ночью… — А ночью в убранной с поразительным изяществом и безумною роскошью спальне Маринэтти — все красивейшие женщины Италии и Европы… Маринэтти повторил издание этой гениально написанной руками синьора Пантэа биографии… И та струя эротического аромата, которая, грубо выражаясь, шибанула в нос читателю в 1908–1909 году со страниц первых печатных произведений футуристов, она не иссякла, она неизменно льется с тех пор в их книгах, брошюрах, в их манифестах… Эротизм, проповедуемый Маринэтти и его соратниками, это эротизм из „Сада Пыток“… <…> В первом футуристском манифесте, выпущенном Маринэтти в Париже 20 февраля 1909 года, в числе прочих тезисов „новой религии“… имелись следующие многозначительные пункты: Мы желаем воспевать наступательное движение, лихорадочную бессонницу, беглый марш, сальто-морталэ, пощечину и кулак. — Мы хотим прославлять войну, единственную очистительницу мира, милитаризм, патриотизм, разрушительный жест анархистов… и презрение к женщине. — Мы хотим уничтожить музеи, библиотеки, академии всех родов и бороться против морализма и феминизма… Маринэтти отправился на театр военных действий и оттуда присылал поэмы в честь человекоистребления, гимны рвущим в клочья человеческое мясо фанатам и роющимся в кишках штыкам. Кончилась эта война, — загорелась балканская свара, — и снова Маринэтти поет свои гимны штыку, пуле, гранате, и снова слагает поэмы в честь Великой Оздоровительницы… Вот главная часть текста избирательной программы футуристов, выпущенной ими ко дню политических выборов осени 1913 года: „Избиратели-футуристы! Добивайтесь при помощи ваших голосов осуществить нижеследующую программу: Италия — владыка самодержавный. Слово Италия должно доминировать над словом Свобода! Да здравствуют всяческия свободы; но за исключением свободы быть трусом, пасифистом и анти-итальянцем! Да здравствует увеличение военного флота и увеличение войска! Да здравствует народ, гордящийся быть итальянским. Да здравствует война, единственная гиена мира!..“ В беседах с русскими журналистами в Риме Маринэтти заявил, что русские футуристы не имеют понятия о настоящем, то есть об истинном, то есть об итальянском футуризме… Футуризм — родное дитя политической реакции. Футуризм — регресс».

Да, можно согласиться с Маринетти в одном, что русские футуристы, появившиеся через год после его парижского манифеста, не имели понятия о настоящем футуризме. Они ринулись шуметь и ниспровергать. Они, вслед за Маринетти, хотели сбросить всю старую русскую культуру с корабля современности. Вначале появились московские кубофутуристы или «будетляне», сложившиеся в группу «Гилея». Отыскал это название для новоявленных ниспровергателей киевский знакомый Гумилёва Бенедикт Лившиц, порывшись в «Истории» Геродота. Там он и узнал, что так называлась местность Скифии за Днепром. Членами этой группы стали Велимир (Виктор) Хлебников, Давид Бурлюк, Василий Каменский, Алексей Крученых и примкнувший к ним Владимир Маяковский, который тогда ходил на мероприятия в своей знаменитой желтой футуристской кофте. Вначале к этой группе будут близки «Бубновый валет» и «Ослиный хвост», вождем которых станет один из близких (в будущем) друзей Гумилёва художник Михаил Ларионов, как и его жена Наталья Гончарова.

В другую футуристическую группу, возникшую в 1911 году, вошли Константин Олимпов (сын прекрасного поэта Константина Фофанова), Василиск Гнедов, Грааль Арельский, Иван Игнатьев. Петербургские футуристы создали свое издательство «Петербургский глашатай». Возглавил их знаменитый Игорь Северянин. В стихотворении «Эпилог» (1912), признанном поэтическим манифестом эгофутуризма, он скромно писал о себе:

Я, гений Игорь Северянин,

Своей победой упоен:

Я повсеградно оэкранен!

Я повсесердно утвержден!

В 1913 году появилась статья об эгофутуристах, подписанная И. Игнатьевым. Предтечами эгофутуризма Игнатьев называл Константина Фофанова и Мирру Лохвицкую, о которой сам Северянин написал:

Прах Мирры Лохвицкой осклепен,

Крест изменен на мавзолей, —

Но до сих пор великолепен

Ее экстазный станс аллей…

Так начинался пролог манифеста самопровозглашенного гения. И. Северянин тоже создал академию — Академию эгопоэзии. В ректорат Академии эгофутуризма были записаны Игорь Северянин, Константин Олимпов (К. К. Фофанов), Георгий Иванов и Грааль Арельский.

Георгий Иванов был самым юным в этом ректорате. Родился он в 1894 году в Ковенской губернии в семье потомственных дворян. Отец будущего поэта был флигель-адъютантом болгарского Царя Александра Баттенбергского, а мать — урожденная баронесса Вера Бир Браурер ван Бренштейн, выпускница Института благородных девиц. Отец, выйдя в отставку в чине полковника, вскоре умер.

Георгий Иванов надел мундир с золотым галуном на красном воротнике — Петербургского кадетского корпуса (куда попал после Ярославского корпуса). На литературную арену он вышел в 1910 году, когда ему было немногим больше пятнадцати лет. Тут-то его и заметил военный врач Николай Иванович Кульбин. Юрий Анненков в своих воспоминаниях так описывал эти первые шаги Иванова: «Без всякой надежды на положительный ответ Иванов послал Кульбину… десять стихотворений. Но ответ пришел сразу же: „Дорогой друг. Присланное — шедевр. Пойдет в ближайшей книге. Приветствую и обнимаю“». И Кульбин пригласил Иванова заехать в редакцию журнала «Студия импрессионистов». Однако Георгий стеснялся своего юного возраста и военного мундира. Он решил дождаться, когда старший брат уедет в деревню и появится возможность облачиться в его гражданский костюм. Не дождавшись юного дарования, Кульбин сам пожаловал в гости. Можно себе представить, как был удивлен кадет, когда к нему пришел офицер. Старший брат попросту перепугался, увидев генерала, а тот, улыбнувшись, представился. Так завязалась их дружба. Но дебют кадета состоялся в первом номере журнала «Все новости литературы, искусства, театра, техники, промышленности и гипноза».

Свела судьба Георгия Иванова и с основателем мистического анархизма в литературе. Ему тоже понравились стихи Иванова. Впрочем, кадет был замечен и Игорем Северяниным, и тот включил его в ректорат своей поэзоакадемии. Именно под его влиянием Иванов выпустит в 1912 году свою первую книгу поэз «Отплытье на о. Цитеру» в издательстве эгофутуристов «Эго».

В 1913 году возникнет еще одна группа московских футуристов «Центрифуга» при символистском кружке «Лирика», куда войдут Борис Пастернак, Николай Асеев и Сергей Бобров. Последний из них, Бобров, останется в литературе не столько своими стихами, сколько критическими статьями против нового литературного течения, создаваемого в эти годы Гумилёвым.

Наиболее одиозной можно считать группу «Гилея». То, что Гумилёв следил за развитием всех групп, видно из его письма жене, отправленного по дороге в Абиссинию, где он упоминал о «Гилее».

Футуристы волновали Гумилёва уже в 1910 году. О своем несогласии с ними он заявлял, например, Михаилу Кузмину еще 4 августа в редакции «Аполлона». Возможно, он вспомнил и книжечку самого Маринетти, которую недавно купил в Париже.

Николая Степановича не могли привлекать идеи русских футуристов, возжелавших сбросить Пушкина с корабля современности, требовавших, как и итальянские, покончить с прошлой культурой.

Как известно, в 1912 году они написали свой нашумевший манифест «Пощечина общественному вкусу»: «Читающим наше Новое Первое Неожиданное. Только мы — лицо нашего Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве. Прошлое тесно. Академия и Пушкин — непонятнее гиероглифов. Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч., и проч. с парохода современности. Кто не забудет своей первой любви, не узнает последней. Кто же, доверчивый, обратит последнюю Любовь к парфюмерному блуду Бальмонта? В ней ли отражение мужественной души сегодняшнего дня? Кто же, трусливый, устрашится стащить бумажные латы с черного фрака воина Брюсова? Или на них зори неведомых красот? Вымойте ваши руки, прикасавшиеся к грязной слизи книг, написанных этими бесчисленными Леонидами Андреевыми. Всем этим Максимам Горьким, Куприным, Блокам, Сологубам, Ремизовым, Аверченкам, Черным, Кузминым, Буниным и проч., и проч. — нужна лишь дача на реке. Такую награду дает судьба портным. С высоты небоскребов мы взираем на их ничтожество!.. Мы приказываем чтить права поэтов: 1. На увеличение словаря в его объеме произвольными и производными словами. (Слово — новшество). 2. На непреодолимую ненависть к существовавшему до них языку. 3. С ужасом отстранять от гордого чела своего из банных веников сделанный вами венок грошовой славы. 4. Стоять на глыбе слова „мы“ среди моря свиста и негодования. И если пока еще и в наших строках остались грязные клейма ваших „здравого смысла“ и „хорошего вкуса“, то все же на них уже трепещут впервые Зарницы Новой Грядущей Красоты Самоценного (самовитого) Слова. Д. Бурлюк. Александр Крученых. В. Маяковский. Виктор Хлебников».

Этого эпатажа Гумилёв не понимал и не мог понять. Он в эти годы искал свой путь, свое направление в литературе. В 1910 году после доклада Блока Николай Степанович таил даже надежду отдалить его от Вячеслава Иванова.

В 1910 году Гумилёв активно работает в «Аполлоне», ведет большую работу с поэтами, присылавшими свои произведения в журнал. Особое внимание он обращает на молодых и подающих надежды. Об этом периоде сохранились довольно интересные воспоминания поэтессы-эмигрантки Софьи Дубновой-Эрлих, которая отослала весной 1910 года стихи в журнал и получила приглашение посетить редакцию. Через много-много лет она напишет о своем посещении: «Когда я вошла в просторный кабинет с лепным потолком, навстречу мне поднялся высокий, статный человек. Запомнилось мне ощущение твердости: твердость чувствовалась в рукопожатии, в почти военной выправке, в зорком, внимательном взгляде слегка косящих светлых глаз, в чуть глуховатом голосе. Почти с первых слов я ощутила себя ученицей, которой предстоит экзамен. Гумилёву явно хотелось выяснить, что представляет собой молодой, начинающий автор. Внешние данные (студентка, член „Кружка Молодых“) мало обо мне говорили. Моего собеседника, сразу же вошедшего в роль ментора, интересовало мое литературное прошлое. Когда на вопрос о моих любимых поэтах я назвала Фета и Тютчева, Гумилёв одобрительно кивнул. Он сказал: „Это хорошая школа“. Хуже обстояло дело с иноязычной литературой. Меня поставил в тупик вопрос о Теофиле Готье: пришлось признаться, что о нем почти ничего не знаю. Гумилёв нахмурился, посоветовал пополнить этот пробел в моем литературном образовании и спросил, кого я люблю из французов. Я собралась с духом и с решимостью пловца, бросающегося в пучину, назвала имя, которое не могло прийтись по вкусу моему собеседнику: я чувствовала, что не могла изменить любимцу юных лет, автору „93 года“, „Отверженных“, стихов о революции. Услышав имя Виктора Гюго, Гумилёв в горьком раздумье забарабанил пальцами по стеклу: мои литературные вкусы показались ему подозрительными. Мы заговорили об акмеизме, и мой собеседник принялся ясно и уверенно излагать программу нового поэтического мировоззрения. Беседу прервал угрюмый сторож, появившийся со связкой ключей и заявивший, что должен запереть квартиру. Гумилёв предложил продолжить нашу беседу в находящемся неподалеку ресторане. Я была удивлена, когда он ввел меня не в общий зал, а в отдельный кабинет, и сразу почувствовала, как изменился тон разговора. Приглушенный свет лампы под темно-красным абажуром, вино в бокалах… <…>

Он рассказал мне, что недавно, мучаясь потребностью писать, он прижал к ладони зажженную папиросу и заставил себя терпеть боль, а потом сел к столу и написал стихи. Поэтическое творчество требует преодоления. Поэтому девушка, которая хочет стать поэтом, должна научиться преодолевать девичью стыдливость». Все это похоже на Гумилёва, и единственное, с чем нельзя согласиться, это то, что тогда еще никакой программы акмеизма не было и говорить о ней поэт не мог. Видимо, время сделало свое дело: Софья Семеновна сместила в памяти некоторые события.

Гумилёв не только активно работает с авторами журнала, но и ведет в журнале отдел «Письма о русской поэзии», где позволяет себе делать довольно смелые критические разборы новых поэтических книг, невзирая на былые заслуги авторов и их титулы. Может быть, поэтому Вячеслав Иванов был против, когда Сергей Маковский доверил эту работу Гумилёву. Он сам был мэтром, и ему хотелось, чтобы возобладала в новом журнале символистская точка зрения.

Николай Степанович брал для разбора наиболее характерные для времени новые книги известных поэтов и заслуживающие внимание книги неизвестных или малоизвестных авторов. Так, с первых же номеров «Аполлона» там стали появляться рецензии Гумилёва на книги маститых поэтов Константина Фофанова, Иннокентия Анненского («Кипарисовый ларец»), Федора Сологуба (первый том собрания сочинений) и других. В рецензии на книгу тогда уже мэтра символизма Федора Сологуба поэт писал о нем, как о равном, и оценивал его творчество с точки зрения классики поэзии: «Много написал Сологуб, но, пожалуй, еще больше написано о нем. Так, что, может быть, лишний труд писать о нем еще. Но у меня при чтении критик на Сологуба всегда возникают странные вопросы, неуместные простотой своей постановки. Как же так? Преемник Гоголя — а не создал никакой особой школы; утонченный стилист, а большинство его стихотворений почти ничем не отличается одно от другого; могучий фантаст — а только Недотыкомку, Собаку да звезду Маир мы и помним из его видений! Отчего это происходит, не знаю и не берусь ответить, но попробую рассмотреть поэзию Сологуба с точки зрения общих требований, предъявляемых к поэтам…» Последний гумилёвский принцип как раз и был неприемлем для мэтров — в свои времена достигшие сияющих вершин, они хотели солнечных красок в оценке своих достижений. Гумилёв же видел перед собой не просто знаменитость, а результат творчества — Поэзию. Конечно, смелые разборы независимого поэта не могли не взбудоражить литературное «болото». Так, стихотворец Сергей Соколов (известный под псевдонимом Кречетов) с возмущением писал 28 августа 1910 года Сологубу, явно желая угодить мэтру: «Весьма негодовал, прочтя в последнем № „Аполлона“ гумилёвскую на тебя хулу. Знаешь, Федор Кузьмич, подобало бы привести мальчишек к должному решпекту. Конечно, в твоих глазах, как и в глазах зрителей, Гумилёв — моська, и притом не особо породистая, но ведь, бывает, и мосек бьют, когда они лезут под ноги. В Москве все очень поражены выходкой Гумилёва и еще более тем, что она — не в случайном месте, а в „Аполлоне“, руководители коего не могли его просмотреть». Так и проглядывает за этими строками желание автора «поддать» от имени мэтров новоявленному критику, чтобы знал, о ком и что писать! Другой символист из окружения Андрея Белого и Сергея Соловьева, Лев Кобылянский (известный больше под псевдонимом Эллис), прямо обвинял в своем письме от 17 мая 1910 года Вячеслава Иванова в том, что он поощряет Гумилёва: «Нельзя полагаться ни на одно Ваше слово… в то время, когда все дело в великой и беспощадной борьбе за рыцарство, когда Вы термины последнего применяете к Гумилёву, который Венеру смешивает с Мадонной… „Жемчуга“ Гумилёва произвели смехотворное впечатление на всех. Вы — первый и единственный их поклонник».

Что ж, Гумилёв сознательно вызывал огонь на себя. Он хотел быть равным среди равных, он пришел как конквистадор в литературу и не собирался преклоняться ни перед чьими знаменами.

Вернувшись с молодой женой из Парижа, Гумилёв не прячет ее, как писали позже Маковский и другие мемуаристы, а начинает вводить Анну Андреевну в литературное общество. Уже 10 июня 1910 года супруги отправляются на прогулку с Евгением Зноско-Боровским и Михаилом Кузминым в Павловский парк и здесь, среди роскоши тихой природы, Анна Андреевна впервые читает свои стихи друзьям поэта.

13 июня Николай Степанович посещает с супругой «башню» Вячеслава Иванова. Иванов иронически отнесся к стихам неизвестной поэтессы. Сама Ахматова вспоминала об этом: «Н. С. Гумилёв… повез меня к Вяч. Иванову. Он действительно спросил меня, не пишу ли я стихи (мы были в комнате втроем), и я прочла: „И когда друг друга проклинали…“… и Вяч<еслав> очень равнодушно и насмешливо произнес: „Какой густой романтизм!“ Я тогда до конца не поняла его иронии». Не воспринял серьезно стихи Анны Андреевны поначалу и Михаил Кузмин. Он записал в своем дневнике: «Вечером визитировали Гумилёвы. Она ничего — обойдется и будет мила».

Уже и в то время, когда отношения между Вячеславом Ивановичем и Николаем Степановичем еще не обострились, у них периодически возникали споры. Каждый отстаивал свою точку зрения. 3 июля 1910 года М. Кузмин записывает в дневнике: «Вяч. ругал последними словами Гумми, да и меня…»

Остаток лета 1910 года, как я уже писал, Гумилёв проводил в Царском Селе и Санкт-Петербурге. Он время от времени приезжал на «башню», иногда всю компанию забирал к себе в Царское Село. Так, 13 июля, когда было выпито много вина и еще больше прочитано стихотворений, все, кто находился в гостях у Вячеслава Иванова, включая жившего у него М. Кузмина, отправились с последним поездом в Царское Село. На другой день у себя дома Николай Степанович прочел Кузмину первую песнь «Открытия Америки».

Однажды Анна Андреевна рассказала Николаю Степановичу сон, который увидела после просмотра оперы Ш. Гуно «Фауст». Ей приснился чей-то голос, который сказал, что Фауста не было, а были только Мефистофель и Маргарита. Николай Степанович обрадовался такому удачному сюжету и тут же написал стихотворение «Маргарита», заканчивающееся словами Ахматовой:

Грозно Фауста в бой ты зовешь, но вотще!

Его нет… Его выдумал девичий стыд;

Лишь насмешника в красном и дырявом плаще

Ты найдешь… и ты будешь убит.

31 июля 1910 года «Маргарита» была опубликована в журнале «Сатирикон».

В середине августа Анна Андреевна уехала к матери в Киев. Видимо, у молодых произошла размолвка. Об этом можно судить по меланхолии, в которой пребывал тогда поэт. Сергей Ауслендер так вспоминал об этом: «Я поехал в Царское Село приглашать его… мы с невестой предполагали, что одним из шаферов у нас будет Гумилёв… Он был один в садике, был нежен. Но чувствовалось, что у него огромная тоска. — „Ну, ты вот счастлив. Ты не боишься жениться?“ — „Конечно, боюсь. Все изменится. И люди изменятся“. И я сказал, что он тоже изменился. Он провожал меня парком, и мы холодно и твердо решили, что все изменится, что надо себя побороть. И это было для нас отнюдь не литературной фразой. Гумилёв сразу повеселел и ожил: „Ну женился, ну разведусь, буду драться на дуэли, что ж особенного!“» Женился Ауслендер на сестре Евгения Зноско-Боровского.

В то время когда Николай Степанович охотился на леопардов и львов в Абиссинии, его брат Дмитрий уволился из армии. 3 октября 1910 года он Высочайшим приказом зачислен в запас армейской пехоты по Петроградскому уезду, а 24 октября того же года подпоручик Д. С. Гумилёв исключен из списков полка.

В отсутствие поэта 5 февраля 1911 года в газете «Утро России» появилась статья М. Волошина, где он писал с чувством былой обиды: «Типом, пошедшим от Брюсова, может служить поэт Гумилёв, сосредоточивший в себе настолько все черты брюсовской школы, что все остальные представители ее кажутся лишь ослабленными Гумилёвыми…»

1911 год был особенным и для Гумилёва и для истории русского серебряного века. На другой день после возвращения, 26 марта, не успев стряхнуть дорожную африканскую пыль, Николай Степанович отправляется в редакцию «Аполлона». Он встречается со своими друзьями Е. Зноско-Боровским и М. Кузминым, узнает новости, отправляется в этот же вечер на заседание Общества ревнителей художественного слова, где читал свой доклад «Ритм, метр и их взаимоотношение» будущий близкий друг его жены и его недоброжелатель Н. В. Недоброво.

Поэт навещает своих друзей и обсуждает с ними волнующие его вопросы развития современной литературы в свете кризиса русской символистской школы. 27 марта Гумилёв принимает у себя в Царском Селе группу близких ему литераторов В. Князева, М. Кузмина, В. Чудовского. 2 апреля он снова встречается с Кузминым и Князевым, и они отправляются в Царское Село, куда затем приехал и Осип Мандельштам. По-видимому, именно в это время Гумилёву нужен был Кузмин, открыто выступивший против символизма и Вячеслава Иванова. У Гумилёва зрел план собственной «Академии стиха» в противовес ивановскому Обществу ревнителей художественного слова. Нужны были сторонники серьезные и несогласные со старыми доктринами.

4 апреля Николай Степанович вместе с женой отправляется на «башню» к Кузмину, где застают А. Толстого, Е. Аничкова, О. Мандельштама, Г. Чулкова. Позже к ним присоединилась падчерица Вячеслава Иванова — Вера Шварсалон. Читали допоздна стихи и обсуждали текущие литературные события. Гумилёвы остались ночевать на «башне», так как последний поезд на Царское Село уже ушел.

6 апреля Гумилёв приглашает Кузмина отобедать в ресторане Лейнера. С ними отправился и критик Г. Чулков. За обедом Николай Степанович предлагает провести вечер поэзии Теофиля Готье. Для него это очень важно, так как поэзия французского поэта — образец для подражания в противовес существующей русской символистской поэзии. Поэт вновь загорается желанием возобновить почивший в Бозе журнал «Остров», однако былого рвения он не встречает ни у Толстого, ни у Потемкина. Кузмин был бы рад возродить издание — да денег нет, и он в этих вопросах полностью отстранен от реальной жизни. Он — небожитель, поэт в чистом виде, неустроенный в быту, абсолютно непрактичный. Вообще Кузмин был человеком с необычной судьбой. Дебютировал он в литературе по тем временам довольно поздно, после тридцати. В 1905 году в «Зеленом сборнике» появились его первые двенадцать сонетов и либретто оперы «История рыцаря Д’Алессио». Немногочисленные биографы Кузмина утверждали, что в литературу он пришел только благодаря музыке, которой в его семье уделяли большое внимание. Михаил Алексеевич был самым младшим из пяти детей. Родился 6 октября 1875 года в Ярославле и только в десятилетнем возрасте попал в Санкт-Петербург, где увлекся Шекспиром. Кузмин с детства был заядлым театралом, а поселившись в Санкт-Петербурге, по стечению обстоятельств попал именно в 8-ю гимназию, которой в ту пору руководил Иннокентий Анненский. Какое совпадение с Гумилёвым! Кузмин брал частные уроки музыки и после гимназии поступил в столичную консерваторию. Успехи юного музыканта отмечали такие крупные величины, как Римский-Корсаков, Лядов, Соловьев. Быть бы ему композитором, да строптивый характер рассорил его с преподавателями, не принявшими его первых сочинений. Тогда Кузмин оставил консерваторию.

Молодой Кузмин, как и Гумилёв, решил путешествовать и отправился в Египет и Италию. Целый год он прожил, путешествуя по Венеции, Риму, Равенне. Георгий Иванов писал о Кузмине: «Бегство из дома в шестнадцать лет, скитания по России, ночи на коленях перед иконами, потом атеизм и близость к самоубийству. И снова религия, монастыри, мечты о монашестве. Поиски, книги, книги итальянские, французские, греческие. Наконец, первый проблеск душевного спокойствия — в захолустном итальянском монастыре в беседах с простодушным каноником». Видимо, беседы эти запали в душу.

Вернувшись в Россию, Кузмин стал искать истину в постижении библейских заповедей, сблизился со старообрядцами и отправился, переодевшись в крестьянский армяк и отрастив длинную бороду, в Олонецкую губернию, потом в Нижний Новгород в поисках древних икон. В своих скитаниях он случайно встретил старого товарища Чичерина, и тот заметил, как Михаил Алексеевич жадно кинулся к фортепьяно подбирать забытые мелодии. Он понял, что Кузмин остро нуждается в возвращении в добровольно покинутый им мир. В Петербурге Чичерин привел скитальца в кружок «Вечера современной музыки», где его оценили. Михаил Алексеевич сошелся близко с Нувелем и Дягилевым, а потом и с художником Сомовым, начал писать тексты к многочисленным романсам и, начернив брови, подкрасив губы, нарумянив щеки (для пущей выразительности), садился за рояль. Слова его романсов просты до банальности, но они так кстати, что его исполнением пленяется известный в ту пору музыкальный критик В. Каратыгин. А на одном из вечеров Кузмин знакомится с Валерием Брюсовым. Поэт покорен его романсами и советует ему серьезно заняться поэзией, так как, по его словам, такой прекрасной музыке нужны соответствующие слова. Михаил Алексеевич в смущении говорит, что это сложно для него и рифмует он неважно, но мэтр символизма берется быть его учителем. И тут он пересекся с Гумилёвым. У них уже два общих учителя. Ученик Кузмин не подвел мэтра. Уже через десять лет стал знаменитостью, выпустил три книги стихов, семь книг рассказов, два романа, несколько пьес, переводы. Написал ряд блестящих критических статей, либретто, романсов. Шумную и скандальную известность ему принес первый же его роман «Крылья», который после долгих проволочек вышел в 1907 году в издательстве «Скорпион». Творчеством Кузмина увлекается и другой мэтр символизма Вячеслав Иванов. Бездомного Кузмина он поселяет в своих апартаментах в «башне» и, по сути, ухаживает за ним, как за ребенком. Кузмин становится душой ивановского общества, на вечерах его постоянно просят попеть и поиграть. Особенно часто его просят на бис исполнить «Куранты любви». По определению критика того времени Владимира Маркова, это было русское неорококо двадцатого века. Успех сопутствует публикации в 1907 году одиннадцати стихотворений поэта из цикла «Александрийские песни» в журнале «Весы» и четырех стихотворений в журнале «Корабли». А в 1908 году «Скорпион» выпускает его книгу стихов «Сети», которую он открыл стихотворением «Мои предки»:

Моряки старинных фамилий,

влюбленные в далекие горизонты,

пьющие вино в темных портах,

обнимая веселых иностранок;

франты тридцатых годов,

подражающие д’Орсе и Брюммелю,

внося в позу денди

всю наивность молодой расы;

важные, со звездами генералы…

Гумилёв любил это стихотворение и не без его влияния в конце жизни написал свое знаменитое «Моим читателям».

Вместе с тем он дерзнул уже тогда опубликовать довольно резкую рецензию на кузминские «Сети» в газете «Речь»: «Кузмин — поэт любви, именно поэт, а не певец. В его стихах нет ни глубины, ни нежности романтизма. Его глубина чисто языческая, и он идет по пути, намеченному Платоном, — от Афродиты Простонародной к Афродите Урании… Кузмина все же нельзя поставить в числе лучших современных поэтов, потому что он является рассказчиком только своей души, своеобразной, тонкой, но не сильной и слишком ушедшей от всех вопросов, которые определяют творчество истинных мастеров».

В апреле 1911 года Гумилёву не удалось найти средства для открытия своей поэтической трибуны (возобновления издания журнала «Остров»), но счастье все-таки ему улыбнулось. Сергей Маковский пригласил его в свой кабинет и официально попросил взять на себя курирование поэзии в «Аполлоне». С тех пор Гумилёв полностью вел в журнале поэтическое и критическое направления («Письма о русской поэзии»).

13 апреля Николай Степанович, отправляясь на заседание Общества ревнителей художественного слова, вряд ли ожидал, что прочитанное им стихотворение «Блудный сын» вызовет такую реакцию Вячеслава Иванова.

Валериан Чудовский писал в девятом номере «Русских художественных летописей» в разделе «Литературная жизнь»: «Н. С. Гумилёв произнес циклическое произведение „Блудный сын“, вызвавшее оживленные прения о пределах той свободы, с которой поэт может обрабатывать традиционные темы». Это хроника, где нет места эмоциям. Анна Ахматова же вспоминала, что, по сути дела, Вячеслав Иванов учинил форменный разнос Гумилёву. Николай Степанович воспринял несправедливые слова мэтра очень болезненно. Это, по мнению многочисленных исследователей творчества Н. Гумилёва, и послужило причиной того, что поэт начал искать возможность создать свою поэтическую школу, отдельную от общества Вячеслава Иванова.

Не забывает Николай Степанович и кружок Случевского. 16 апреля на заседании этого кружка среди гостей были Федор Сологуб и известный тогда поэт, секретарь поэтических пятниц Случевского, А. А. Коринфский. Об этом вечере, проведенном на квартире у И. Ясинского, поэт А. А. Кондратьев вспоминал уже в эмиграции: «После обеда (вместо обычного ужина) началось чтение стихов. Когда очередь дошла до Николая Степановича, последний начал читать свое „Ослепительное“ („Я тело в кресло уроню, я свет руками заслоню“). Все обратились в слух. Утомившийся за день и прикорнувший на диване в одном из укромных уголков очень просторной комнаты, где мы сидели, поэт А. А. Коринфский внезапно очнулся от дремоты и стал подобно всем нам внимательно вслушиваться в негромким спокойным голосом произносимые стихи»:

И снова властвует Багдад,

И снова странствует Синдбад,

Вступает с демонами в ссору,

И от египетской земли

Опять уходят корабли

В великолепную Бассору.

(1910)

«Взрыв искренних дружных аплодисментов заключил декламацию… Затем следовало читавшееся тоже в первый раз стихотворение „У камина“»:

Наплывала тень… Догорал камин,

Руки на груди, он стоял один…

А. А. Коринфский не выдержал и, окончательно воспрянув, стал, полусогнувшись, на цыпочках, медленно и осторожно красться к читавшему.

Мы рубили лес, мы копали рвы,

Вечерами к нам подходили львы, —

невозмутимо читал заметивший приблизившегося слушателя Гумилёв. Нагнув слегка голову с гривой, которой позавидовал бы любой из африканских львов, Коринфский замер, как бы готовясь к прыжку. И когда прозвучало последнее четверостишие о женщине, которая «храня злое торжество», слушала поэта, Коринфский, изменив уже позу, отрывистым голосом спросил у смотревшего на него все время бесстрастно Николая Степановича: «Кто вы?» — «Гумилёв». — «А!» и с этим междометием на устах, вполне удовлетворенный слышанным, спокойно отправился обратно вновь дремать в своем уголку представитель старшего поколения поэтов.

Зато старый учитель немецкого языка Ф. Ф. Фидлер на следующий день записал в своем дневнике об этом же вечере: «Этот Гумилёв был лет 15 назад моим учеником в гимназии Гуревича; он посещал ее примерно до третьего класса, и все учителя считали его лентяем. У меня он всегда получал одни двойки и принадлежал к числу наименее симпатичных и развитых моих учеников».

В это же время Гумилёв публикует в четвертом и пятом номерах «Аполлона» рецензии сразу на целую серию поэтических книг (20 поэтов и 21 книга), причем давая точные и непредвзятые оценки творчеству Марины Цветаевой, Дмитрия Святополка-Мирского, Модеста Гофмана, Сергея Клычкова, Игоря Северянина, Велимира Хлебникова, Василия Каменского, Бенедикта Лившица, Ильи Эренбурга и других. Он дает точные, емкие характеристики творчества поэтов: «Из всех дерзающих, книги которых лежат теперь передо мной, интереснее всех, пожалуй, Игорь Северянин: он больше всех дерзает. Конечно, девять десятых его творчества нельзя воспринять иначе, как желание скандала или как ни с чем не сравнимую жалкую наивность… Но зато его стих свободен и крылат, его образы подлинно, а иногда и радующе, неожиданны, у него уже есть свой поэтический облик…» О поэтах-футуристах Гумилёв тоже отозвался очень объективно, несмотря на неприязнь к этому течению в литературе: «Кульминационной точкой дерзания в этом году, конечно, является сборник „Садок Судей“, напечатанный на оборотной стороне обойной бумаги, без буквы „ъ“, без твердых знаков и еще с какими-то фокусами. Из пяти поэтов, давших туда стихи, подлинно дерзают только два: Василий Каменский и В. Хлебников; остальные просто беспомощны». Время подтвердило правоту Гумилёва. О юной Марине Цветаевой поэт пишет: «…(книга „Вечерний Альбом“) внутренне талантлива, внутренне своеобразна… И, как и надо было думать, здесь инстинктивно угаданы все главнейшие законы поэзии, так что эта книга — не только милая книга девических признаний, но и книга прекрасных стихов». И опять точный прогноз.

Мог ли такой чуткий критик оставаться глухим к стихам своей жены? Риторический вопрос. Он первым отметил ее талант и старался вводить ее во все литературные салоны того времени. 22 апреля Гумилёвы были на заседании Общества ревнителей художественного слова. Теперь стихи читала Анна Андреевна. А незадолго до этого в апрельском номере «Аполлона» были опубликованы стихи Ахматовой («Сероглазый король», «В лесу», «Над водой», «Мне больше ног моих не надо…»). Именно эта публикация и стала подлинным литературным дебютом Ахматовой. 29 апреля в газете «Новое время» В. П. Буренин напечатал на эти стихи пародию. Тем не менее Анна Андреевна становится довольно известной в литературных кругах. Поэт Юрий Верховский даже придумает этой поэтической паре название «Гумилёв и Гумильвица». 22 апреля на заседании общества, проходившем в редакции «Аполлона», присутствовал и Александр Блок.

1 мая Гумилёвы вместе с Вячеславом Ивановым отправились смотреть в Малый театр пьесу М. Кузмина «Забавы дев». Вообще в мае Гумилёв, несмотря на разногласие с Ивановым, регулярно посещает Общество ревнителей художественного слова. На последнем весеннем заседании, где они были 13 мая, выступал Сергей Городецкий с докладом о поэте Иване Никитине.

К лету 1911 года противостояние молодых поэтов и адептов символизма достигло критической точки. Раскол стал очевиден, нужно было время, чтобы новая группа оформилась, но наступила пора отпусков и отдыха. В это время в семье Гумилёвых произошли два знаменательных события. Брат поэта Дмитрий Гумилёв петербургским губернатором был назначен сверхштатным кандидатом на должность земского начальника при Петербургском губернском присутствии. А мать поэта Анна Ивановна решилась, наконец, обзавестись в Царском Селе собственным домом. Выбор ее оказался удачным. Дом находился на улице Малая, 63, в нескольких десятках метров от мужской Николаевской гимназии, где когда-то учился юный поэт. Гумилёвы проживут здесь до 1916 года. Николай очень гордился этим фактом и теперь в письмах адрес стал писать так: «Царское Село, Малая ул., 63 (собств. д. против гимназии)»[40].

Анна Ахматова позднее заметила: «Уйдя от Гумилёвых, я потеряла дом». А первый биограф Гумилёва П. Лукницкий, которого Анна Андреевна сама привела к этому дому, записал: «Я увидел двухэтажный, в три окна вверху и в 5 окон внизу, хорошенький деревянный домик с небольшим палисадником, из которого поднималось высоко одно только большое… дерево… крошечный садик. В него выходит большое окно столовой, а за ним — окно комнаты Николая Степановича… А. А. рассказала: 1-е окно… было окном ее комнаты. Следующее окно — библиотеки. 3-е — среднее — окно фальшивое, было раньше, осталось и теперь. Два других окна — окна гостиной. Во втором этаже жил Лева (сын поэта Лев Гумилёв. — В. П.). Подошли к калитке. А. А. показала мне жестяную доску с этой стороны дома. На доске масляными красками: „Дом А. И. Гумилёвой…“ А. А.: „У Коли желтая комната. Столик. За этим столиком очень много стихов написано. Кушетка, тоже желтая, обитая. Часто спал в библиотеке на тахте, а я — у меня в комнате. Все из Слепнева привезла, красного дерева. Кресло — карельской березы. Кабинет — большая комната, совсем заброшенная и нелюбимая. Это называлось ‘Абиссинская комната’. Вся занавешена абиссинскими картинами была. Шкуры везде развешаны…“ Все это до осени 1915 года. А с весны 16-го все было иначе. Комнаты А. А. и Николая Степановича сданы родственнице… А. А. переехала в кабинет, а Николай Степанович жил наверху в маленькой комнате. Всего в доме было шесть комнат».

Анна Андреевна вспоминала один очень важный эпизод их жизни в этом доме. Напротив комнаты Николая Степановича росло дерево. Оно практически загораживало солнце, и в комнате было всегда полутемно. Кто-то из домашних предложил спилить дерево. В это время Николай Степанович был дома. Услышав о таком решении, он возмутился и сказал: «Нет, я никому не позволю срубить дерево. Как это можно рубить деревья?» И дерево уцелело. Через несколько лет, в конце 1915 года, зимой поэт вдруг вспомнил об этом случае и написал одно из самых прекрасных стихотворений «Деревья»:

Я знаю, что деревьям, а не нам,

Дано величье совершенной жизни:

На ласковой земле, сестре звездам,

Мы — на чужбине, а они — в отчизне…

В седьмом номере «Аполлона» Гумилёв опубликовал рецензию на сборник Вячеслава Иванова «Сог ardens», «Антологию современной поэзии» («Мусагет», 1911) и поместил некрологи К. М. Фофанову и В. В. Гофману в виде дополнений к очередному выпуску «Писем о русской поэзии». Поэт, дав высокую оценку новой книге мэтра, тем не менее критикует его за приверженность символистским канонам. Делая обзор «Антологии современной поэзии» («Мусагет», 1911), Н. Гумилёв отзывается с восторгом о поэзии Блока: «Александр Блок является в полном расцвете своего таланта: достойно Байрона его царственное безумие, влитое в полнозвучный стих». Здесь же, упомянув о стихах Волошина, он не написал о них ни слова критики, хотя читал незаслуженную его хулу на себя 5 февраля 1911 года в газете «Утро России», что говорит о глубокой порядочности Николая Степановича.

Гумилёв очень высоко ставил недооцененного крупного поэта Константина Фофанова: «Умер К. М. Фофанов. В его лице русская поэзия потеряла последнего видного представителя того направления, которое характеризуется именами Голенищева-Кутузова, Апухтина, Надсона, Фруга и др…. Он был подлинный поэт, но из тех скромных поэтов, о которых в своем знаменитом стихотворении мечтал Лонгфелло…» Трагически покончившему с собой в Париже поэту Виктору Гофману Гумилёв дал очень краткую, но емкую характеристику: «В. В. Гофман обеспечил себе почетное место среди поэтов второй стадии русского модернизма».

Осенью 1911 года отношения между Вячеславом Ивановым и Николаем Гумилёвым становятся еще более напряженными, чем весной 1911 года. В литературном обществе Санкт-Петербурга происходят перераспределение творческих сил, их поляризация. В сентябре 1911 года вернулся из путешествия по Европе Александр Блок, Гумилёв втайне надеялся, что он займет позиции в поддержку молодых поэтов, но его надежды не оправдались.

В девятом номере журнала «Аполлон» появляется очень важная статья Гумилёва о Теофиле Готье, где поэт проводит связующую нить между Пушкиным и французским поэтом: «…как бы следуя завету Пушкина „лишь юности и красоты поклонником быть должен гений“, Готье любил описывать сказочные богатства, принадлежащие веселым молодым людям, расточающие их на юных, прекрасных и всегда немного напоминающих кошек женщин, — этих молодых людей, любовные признания которых звучат, как дерзкое и томное…» Гумилёв пишет: «В „Эмалях и камеях“ он равно избегает как случайного, конкретного, так и туманного, отвлеченного…» Туманное и отвлеченное — это символизм. Николай Степанович, анализируя творчество Готье, проговаривает и те принципы, которые для него являются главными: «Он последний верил, что литература есть целый мир, управляемый законами, равноценными законам жизни, и он чувствовал себя гражданином этого мира. Он не подразделял его на высшие и низшие касты, на враждебные друг другу течения. Он уверенной рукой отовсюду брал, что ему было надо, и все становилось чистым золотом в этой руке. Классик по темпераменту, романтик по устремлениям, он дал нам незабываемые сцены в духе поэзии „Озерной Школы“, гётевского склада размышления о жизни и смерти, меланхолические и шаловливые картинки XVIII века… В литературе нет других законов, кроме закона радостного и плодотворного усилия, — вот о чем всегда должно нам напоминать имя Теофиля Готье». Эти принципы Гумилёв потом заложит и в написанную им программу нового литературного движения.

15 сентября в Царское Село вернулась Анна Андреевна, а 29-го она написала свое двухсотое стихотворение «Песня последней разлуки».

В октябре Гумилёв познакомился с будущим вторым мужем своей жены Вольдемаром-Георгом (в быту Владимиром) — сыном поручика 91-го пехотного Двинского полка Казимира Донатовича Шилейко. Николай Степанович любил бывать в университетском музее древностей. Однажды он увидел там довольно интересной внешности молодого человека (он был младше Гумилёва почти на пять лет) в круглых тонких очках, с коротко постриженными волосами. Незнакомец медленно обходил экспонаты, внимательно вглядывался в них и — близоруко щурился. В ту пору ему было немногим больше двадцати лет. Так как в зале было пусто, они не могли не заметить друг друга и познакомились. Оказалось, что Шилейко окончил с золотой медалью Петергофскую гимназию и сейчас учился на восточном факультете университета по еврейско-арабско-сирийскому разряду, будучи сам крещен как евангелист-лютеранин. Сейчас он серьезно увлекался ассириологией — курсом, недавно введенным в университете академиком П. К. Коковцовым. Гумилёв поинтересовался, занимается ли студент только переводами или сам что-то пишет. Шилейко признался, что и сам пишет! Этого было достаточно, чтобы они договорились об очередной встрече. Конечно, разговор зашел у них о поэзии. Шилейко внимательно слушал, как Гумилёв говорил о символизме, о том, что настало время нового течения в литературе, каковое он вскоре и образует. Вполне вероятно, что все это было интересно молодому студенту. Во всяком случае, вскоре они подружились.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.