Записки командира роты

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Записки командира роты

1

Война застала меня в Новосибирске. Новоиспеченным кандидатом прав, как говаривали в старину, я был командирован в этот город от Всесоюзного юридического заочного института, в котором очутился "по распределению". Читать лекции по всеобщей истории государства и права, моей специальности. А затем — то есть сразу по их окончании — экзаменовать студентов.

Первая лекция была назначена на 22 июня. Был яркий солнечный день. Широкие улицы большого индустриального города были заполнены фланирующей публикой. Тревога, казалось, владела мной одним. Тщательно обдумывая пассажи своей вступительной лекции, я то и дело менял темп, в тесной зависимости от размечаемой тесситуры…

Было уже близко к пяти вечера (по местному времени), и лекция моя шла к концу, как вдруг дверь распахнулась и в ней остановился, вытянув руку с тут же растворившимся портфелем, странной наружности человек: "Братцы… только что Молотов объявил про войну и что победа будет за нами".

Все повскакали с мест: "С фашистами?"

И тут вошел декан.

— Война, товарищи. Немцы наступают по всему фронту, но мы даем отпор. Сессию велено закрыть. Все по домам, мужчинам явиться в свои военкоматы.

И ко мне:

— Ваш билет на Москву обещан на завтра.

2

То и дело пропуская глухие эшелоны, спешившие на Запад, уже недоедая, добрались мы наконец до Казанского вокзала.

На перроне было мало встречающих, да и откуда им было взяться при нашем почти недельном опоздании. Толпа встречающих объявилась уже у самого паровоза.

— Наконец-то ты приехал!

— Люсик, милая! Как узнала?

— Очень просто. Третий день дежурства. Дома все в порядке. С пирогом я, бери быстрей.

— От военкомата есть что?

— Повестка. В ней значится твое новое звание.

— Как это новое? Я командир взвода запаса.

— А вот и нет. Там написано: военюрист. Элик сказал, что это три кубика. Он уже на фронте. Мы проводили его до поезда. Позавчера. Так и будем жить. Сначала брат, потом муж, и в доме останется один-единственный мужчина — годовалый Семен.

— Как Галя?

— Сейчас, знаешь, под окнами многие ходят то с чемоданами, то с рюкзаками, и она, бедная, истомилась: "Папка наш идет". И огорчается от ошибки. Послушай, "военюрист" — это в штабе? Ну что ты на меня так смотришь? Можно я с тобой пойду в военкомат? Плакать не буду. Слово!

3

Метро "Сокол" — уже на исходе терпения. От метро налево наш переулок, застроенный деревянными домами. Палисадник. Через просвет в сиреневом кусте вижу белое платье дочери. Не помню, как она очутилась у меня на руках. Цепкое объятие, горло перехватило. Из дому выпорхнули свояченицы. Люся ненаглядная, как в день первой встречи, как в день последнего расставания. Древние уверяют нас в том, будто сам предмет подсказывает слова — 1рзае гез уегЬа гаршп. Но я их не нахожу.

Военкоматовский лейтенант был сух и строг. Взяв повестку и чуть помедлив, он крупно и наискосок надписал: "До особого назначения".

— Позвольте вопрос, товарищ лейтенант. Мой институт распущен до времени. Поступать ли мне на новую службу, или назначение придет до того, как кончатся деньги?

— Поступайте, мы сами ни черта не знаем. Сейчас вы не нужны, и так может быть и год, и день!

4

Люся стояла на том же месте. Строгая, вся в напряжении. Улыбнулась через силу.

— Пошли домой. Пока не нужен. Буду поступать в прокуратуру, по старой памяти. Давай, пока еще есть деньги, купим тебе и Гальке самое необходимое… Кто знает, как повернется… Пока ждал очереди, там и здесь, толковали — хотя и приглушенными голосами — об эвакуации…

— Эвакуации Москвы? Ты в это веришь?

— Нет, конечно. Но разве ты не видишь, как все обернулось. Теплая обувь, вот что важно.

Для московской прокуратуры я был своим человеком, да и вакансий образовалось предостаточно.

— В прокуратуре Куйбышевского района — ни одного следователя. Понимаешь? В городской тоже не густо, но хоть на девицах держимся. Не сочтешь?..

5

Спустя день, то есть уже 1 июля, был я при службе. И почти тотчас на мой стол легло любопытное дело. Для прочих моих детективов я уже заранее отвожу место на тех страницах, которые будут заняты воинскими буднями, а об этом расскажу сейчас.

Фамилия обвиняемого была мне известна. Мелькала в печати: крупный инженер.

Прокурор района Иванов-Петров вручил мне "на всякий случай" ордер на арест и право вызова милицейской машины для конвоирования арестованного в места предварительного заключения.

— Саботаж, — сказал он назидательно, — всегда саботаж. А уж во время войны! Не мне вам объяснять, кандидат наук…

Короткий стук, и дверь стала тихонько отворяться. На пороге оказался высокий худой мужчина. Небрит. Галстук затянут, но ворот под ним не застегнут.

— Владимир Михайлович? Проходите. Садитесь. Здесь вам будет удобней. Разговор, предвижу, не скорый.

— Благодарю покорнейше. У вас тут уютно. Не ожидал. Еще несколько незначащих фраз. Подступаем к сути. Полное отрицание. По всем пунктам обвинения.

— Свидетели эти — мои враги. Они мне мстят за талант. Все — наговор!

— Мне были бы важны какие-нибудь видимые проявления неприязни.

— Да сколько угодно. Уже в том, как они со мной здороваются и прощаются.

— Как же?

— Суют руки. Чтобы заразить меня сифилисом. Это же ясно!

— Вы имеете в виду рукопожатие? Но ведь это общепринято. Я вас, признаться…

— Э-э, не говорите. Я ясно вижу, когда, как вы говорите, принято, а когда, простите, люэс…

Было от чего оторопеть. Все предшествующие два часа разговора не давали ни намека на умственную ущербность. Полноте! Уж не притворяется ли он? Откуда мне знать? А дело идет о жизни и смерти. Время на приговор быстрое. Без "Сербского" не обойтись. Что-то такое говорилось на лекциях по судебной психиатрии. Вялая форма шизофрении?

— Владимир Михайлович, разговор наш не окончен. Но домой вас отпустить я не могу. Вот и ордер на арест. Придется вам побыть некоторое время в заключении. До суда, если так повернется.

6

Сознаться, я далеко не всегда был столь деликатен, отправляя человека в тюрьму. Но тут было такое, что выше понимания.

— В тюрьму? Нет, вы этого не сделаете.

— Почему же? Разве вы не видите ордера?

— А мои мосты? Вы об этом подумали? Я в тюряге, а мои мосты, полагаете, будут стоять как стояли?

Я поднялся со стула и вызвал милиционера.

Прошло дней шесть или семь, и мне позвонили из Института судебной медицины имени Сербского. Провели в большую комнату, стол "покоем", врачи в белых халатах. Смотрят доброжелательно.

— Как же вы, батенька, отгадали? Что у вас было по психиатрии? Недаром, значит! Несомненная шизофрения. Так что никакой ответственности. Дело прекращается, вот вам наше заключение, а субъекта оставим у себя. Любопытный тип. Мозг ясный, знаний — кладезь. Но все до известной точки.

— Война порождает в людях притворство, — сказал я. — А руководства, могущего помочь следователю, как кажется, нет. Пациенту повезло в том, что вы рядом… А в Чухломе, что там?

— Мы и сами не очень-то тверды в такого рода распознавании, — ответил мне возглавлявший консилиум. — Так что полагайтесь на интуицию. Нас здесь семеро, и каждый скажет вам о шизофрении свое собственное… Тут же, не беспокойтесь, клиника бесспорная.

Осень. На фронте становилось все хуже. В начале октября все мои близкие отправились в эвакуацию на Юго-Восток. На десятый день после их отъезда пришла телеграмма: "Обосновались Арыси, ста километрах Ташкента. Устроились".

Утром 14 октября Иванов-Петров вошел ко мне, чем-то смущенный, сел, вздохнул, помолчал.

— Что-нибудь случилось?

— Случилось, как не случиться. Один остаюсь. Только что из райкома… Коммунистический батальон собирают. К Химкам, говорят, подошел. По разнарядке от прокуратуры один, а вы этот один и есть. Так что завтра с рюкзаком… Как будет, как будет? Спасемся ли так?

Помолчали.

7

— Я им говорю, он у меня военюрист, отпущен до особого. Может, на него уже разнарядка есть. Никак! Ты уж меня прости, сынок.

И вышел.

Думал, чудак, что я загорюю, теряя теплое место. А мне было невмоготу в пустом доме, среди в спешке покинутых вещей, которые не было сил собрать и упрятать. Да и к тому же: мне 26, я здоров, прошел одногодичную службу, установленную для молодежи со средним образованием, замок от "максима" собираю с закрытыми глазами… Надо рюкзак купить. На Петровке, говорят, есть. Сегодня же и соберусь.

Зашел к прокурору. Обнялись. Простились. Как оказалось, навсегда.

— 16 октября? Ты видел в этот день Москву? Из конца в конец? Что ж это было?

— А-а, у вас и "За оборону Москвы" есть? А на какой ленточке, интересуюсь, на муаровой? А я себе представлял, что на драповой.

Первый вопрос исходил от москвичей, второй задавали мне ленинградцы, одесситы, туляки.

О 16 октября 1941 года много писалось и каждый в разной мере наслышан. В этот именно день наш Коммунистический батальон — человек 200–250 шествовал строем от самого центра Москвы в Покровское-Стрешнево, на аванпост.

И в самом деле, что это был за день? Обыкновенный. Мы, конечно, видели трехтонки, груженные домашним скарбом, даже зеркальным шкафом однажды. Спешившие, все как один, на старую Владимирку. Но, по чести сказать, не придавали этому особого значения. Эвакуация! И в голову не приходило, что все это частицы массового стихийного бегства. При наших-то порядках стихия? Лишь после того, как нам зачитали чрезвычайный декрет о введении осадного положения в Москве от 19 октября 1941 года, которым предписывалось расстреливать на месте "провокаторов, шпионов и прочих агентов врага", стали мы осознавать и суть самого этого бегства, и бездействие власти, в нем участвующей. Помалкивая, разумеется.

Под утро следующего дня нас подняли с полу, на котором мы пытались заснуть, выстроили, прочитали присягу, произнесли речь, исполненную пылкого аппаратного косноязычия, и стали разбивать на взводы.

По нашим анкетам было известно, кто есть кто, и мне, как я и ожидал, достался пулеметный взвод и единственный учебный станковый пулемет. Из оружия у нас были штык на поясе и гранаты там же. Запалы от них я беспечно запрятал в левый карман гимнастерки.

Дни тянулись без происшествий, как вдруг вечером 28 октября, уже в полутемноте, нас по тревоге выстроили и не без воинских церемоний представили высокопоставленному партийному начальству.

— Вот что, братцы, — услышали мы. — Как еще римляне говорили, враг находится у наших порталов. Особенно тяжелое положение создалось в Наро-Фоминске. Острая нехватка в людях. Просят Коммунистический батальон. Но мы никого не принуждаем. Только по добровольству. Кто готовый — два шага вперед. Остальные на месте. Будут оборонять отсюда.

Речь была по своему комической. И то, что мы стали "братцами" (после сталинской обмолвки "братья и сестры"), и диковинный "портал" от где-то услышанного "анте портас" — все это, как ни странно, не только не отвратило меня от следования призыву, но даже толкнуло "на два шага вперед". За мной последовало человек 18–20. Не взвод на "строевой" счет, но для трех-четырех пулеметов достаточно.

Откуда-то вышли на плац грузовики и нас, без особого разбора повезли в какую-то дальнюю школу — обмундировываться.

Каждый стал искать себе шинель по росту, перерывать груду ботинок в поисках нужного размера, зато обмотки, о которых я знал лишь по книгам да понаслышке, отпускались почему-то под расписку. И странное дело! Некоторые быстро и споро справились с ними, у меня же они то и дело сползали по штанинам то по очереди, то обе сразу…

— Простите, а как будет с нашими пальто?

— Проще простого. Вложите записки с адресом… только чтобы адресат был верный. Куда-куда? В карман, конечно.

В груде направляемых нами вещей было и мое зимнее пальто с бобром. Первое из тех, что я сшил себе в жизни.

Не знаю, как другие, а я своего пальто так и не увидел.

Мелочь — в свете мировых событий. Но характерная. Где и воровать, как не на войне, да при разрухе?

— Выходи строиться. Едем на Киевский вокзал, там и получим вооружение. К утру быть на месте. Ясно?

Ящики с винтовками лежали на полу. Уже открытыми. На винтовках лежал толстый слой масла. Тряпок не было. Поезд шел медленно, с многочисленными стоянками, но под утро мы выгрузились у лесной поляны, куда уже завезли котлы с кашей.

Стоял погожий осенний день. Синее небо, ели, сосны, живительный воздух. Можно было осмотреться. Одетые по форме, то есть одинаково, мы сильно различались по возрасту, роду занятий, степени интеллигентности, поведению и многим прочим качествам. Далеко не все были коммунистами. Многие, как и я, партийных билетов не имели, да и не могли иметь по своей причастности к репрессированным родственникам, друзьям и прочим категориям "политического недоверия".

— Теперь все вы — и правые, и виноватые, — как сказал нам неизменный для всякого воинского формирования комиссар, — члены единого коммунистического сообщества.

Сам он нашел эту формулу или она была найдена и цензурована на каких-нибудь верхах?

Показалась легковая машина, сделала круг по поляне и остановилась на ее середине. Из машины вышел высокий статный командир в чине полковника. Он оказался комиссаром дивизии. Мы сомкнулись вокруг него, и он начал речь. Помню ее почти дословно.

— Первым делом, конечно, здравствуйте, товарищи красноармейцы. А коли среди вас и командиры отыщутся, то и им здравствуйте. Представлюсь: я комиссар дивизии Мешков. Такая вот мягкая русская фамилия. Дивизия же моя называется Первой гвардейской мотострелковой дивизией. Можете гордиться. Хоть и не вы заработали. Молодцы, что пришли к нам на пополнение. Людишек у нас маловато, и сколько вас ни есть — все ко двору. Значит, с прибытием вас. Оставлю здесь капитана, который поможет вам разобраться. Инструкции у него яснее ясного. Бывайте.

Капитан:

— Говорят, тут у вас пулеметная команда сформировалась. Кто хозяин?

— Я, товарищ капитан. Оглядел, поморщился.

— Приказано поставить вас на охрану командира дивизии Героя Советского Союза генерал-майора Лизюкова. Довооружение на месте. Володя, проводи.

Послышался отдаленный расстоянием пушечный выстрел и вслед за ним воздушное трепетанье.

— Немец проснулся, — сказал капитан. — Пошли, ребята. Да не стройтесь вы. Не Хамовницкий плац. Стало яснее ясного. Мы попали на фронт.

Отвлекусь ненадолго ради повести о полковнике Мешкове. Разбередили воспоминания. Признаться по совести, я, как и все знакомые мне строевые офицеры, недолюбливал политруков — от мала до велика. И я, разумеется, вместе с теми, кто за отмену всего этого противоестественного института. Но сейчас речь о комиссаре Мешкове.

В окопы он не ходил, дальше штабов не ездил. Так что увидел я его уже на должности помощника начальника штаба полка летом 1942 года. Под Юхновом.

Позади были Наро-Фоминск, Боровск, Медынь, Мятлево. От четырех пулеметных рот — и то еле-еле — была сформирована одна, а меня взял к себе в помощники начальника штаба 1-го гвардейского мотострелкового полка капитан Петр Федорович Бородок. Шли бои, в штабе были немногие: переводчик с немецкого, наш постоянный ОД (отв. дежурный), ПНШ-5 (шифровальщик), два писаря да я.

Переводчик, кандидат математических наук был прекрасным, милым человеком. Впервые, и именно по нему, увидел я, как можно играть в шахматы на двух-трех досках, сидя в дальнем углу и уткнувшись в книгу. Да еще и "Простите, капитан, в названной вами клетке уже разместился слон". И Гете наизусть, и французская роё51е. Но уж и нескладен он был! Сколько ни поправляй на нем снаряжение, сколько он сам в том же самом ни старался все, включая портупею, сидело на нем вкось и вкривь. А тут еще и переводы не начались.

…Подъехала машина и остановилась у дома. Дверь открылась так резко, будто ее хотели сорвать с петель.

На пороге стоял полковник Мешков.

Все мы повскакали с мест и вытянулись по стойке "смирно". Не знаю, сохранилась ли эта собачья терминология до сих пор.

— Докладывайте! Впрочем, вас я знаю. Вы недавний выдвиженец капитана Бородка. И новоиспеченный капитан. Из военюристов, если не ошибаюсь. А это кто?

— Лейтенант Л-ч. Ответственный дежурный по штабу, переводчик.

— М-да, гвардеец, нечего сказать, переводчик. А можно вас спросить… мать, что ты переводишь? Хлеб на говно?

Поворот, кто-то из свиты отворяет дверь, машина отъехала.

Прежде чем я пришел в себя, телефонист бросился к бачку, налил воду и поднес ее дрожавшему всем телом лейтенанту.

Прошел еще год. По странной случайности, о которой скажу в своем месте, я оказался в прокуратуре 43-й армии на должности помощника военного прокурора, отвечающего за следственную работу. Армия готовилась к штурму первой полосы заграждений, открывавшей дорогу к собственно витебским укреплениям. Пришел танковый корпус. Полк РГК — тяжелой дальнобойной артиллерии. Несколько стрелковых дивизий. Армия стала стотысячной.

Секретность была удвоена. Но какие-то сведения просачивались за пределы наших передовых постов. Доверительно, в армейском СМЕРШе мне дали понять, что "потусторонний" агент-священник не исключает женского участия.

Мне, видимо, не обойтись без обращений "к женскому вопросу в действующей армии", а пока ограничусь немногим. Уже на втором году войны каждый сколько-нибудь крупный начальник обзавелся походно-полевой женой. Занавес, прикрывавший альков, стал непременным атрибутом не только командных, но даже и наблюдательных пунктов, находившихся в максимальной близости к противнику.

И грянул гром… Нарочный принес шифровку-приказ Военного совета армии: "Всех б…й, состоящих при командных пунктах, убрать немедленно под угрозой расстрела. Исполнение донести сегодня же. Голубев, Шабалов".

На следующий день, вызванный к командующему и находясь у него в кабинете, я сделался невольным свидетелем смешной и в то же время драматической сцены.

Адъютант доложил Голубеву о неожиданном визите, и почти тотчас в комнату влетел командир корпуса генерал Н. Задыхаясь от волнения, он просит оставить ему Машу, за честь и верность которой…

Командующий, поднявшись во весь свой двухметровый рост:

— Вот уже три недели я жду от тебя обещанного языка, а достала его моя, а не твоя разведка. Ты даже не знаешь, кто перед тобой, с кем воевать будешь… Я-то подумал — ты с языком, а оказалось, с…

— Товарищ командующий. Разрешите, я сам возглавлю разведку, сегодня же пойду…

— Не хватало еще, чтобы тебя самого поймали… Иди, если уж не терпится, но не далее нейтральной… Поймаешь, оставлю тебе девку. Бывай.

В ту же ночь языка достали. И не простого. Оказался штабной майор с полным набором карт. Так что же движет миром?

Возвратившись к себе во второй эшелон и доложив о чем следовало прокурору армии Дунаеву, лежавшему с переломанной ключицей (свалился с лошади), я было уже поднялся, чтобы отправиться в столовую, как был остановлен вопросом:

— Вы, кажется, что-то мне говорили о комиссаре Мешкове?

— Это мой дивизионный комиссар.

— Был им. Теперь он в следственной части и терпеливо ждет вашего пришествия. Хотя и не подозревает, как я думаю, с кем именно ему предстоит встретиться.

— По дамской шифровке? — догадался я.

— А он что, и ранее был слаб по этой части?

— Вроде того.

— Командующий ничего не говорил? Значит, от Шабалова. Отправьте вы его в прокуратуру фронта. Их номенклатура, пусть разбираются. А вам неудобно.

И тут-то я вспомнил лейтенанта-переводчика, вскоре убитого шальной пулей. Шекспировские страсти заклокотали у меня в груди. И заглохли. Как только увидел, что стало с беспогонным полковником. Как только он поднял на меня расширенные зрачки и вытянулся по той же стойке.

"Повесть о капитане Копейкине", — сказал я себе. Только не о том гоголевском герое, как он есть, а лишь о присвоенной ему фамилии. Повесть о копеечном человеке.

8

Дом генерала Лизюкова стоял на отшибе. Километрах в десяти от Наро-Фоминска. Деревня кишела штабистами, и караулы выставлялись только по ночам. Дело было нетрудным, но нудным. Поэтому я даже обрадовался, когда меня вызвали к генералу "для важного разговора".

Газеты тех месяцев захлебывались от восторга, описывая так называемую активную оборону, осуществляемую Лизюковым. Между тем дело шло о пустопорожних и неумелых атаках, бесполезно и преступно уносивших массу солдат и офицеров.

Конечно, дивизию я не видел, круг моих наблюдений был поневоле узок, но восстанавливают же зоологи ископаемого зверя по его стопе или челюсти.

С момента нашего прибытия в дивизию только и было разговоров о некоем "зеленом домике", за который вот уже неделю шла отчаянная борьба. Взвод за взводом посылались на приступ, и все безуспешно. Домик этот, судя по рассказам, стоял на самой середине Березовки, как называлась, а может, и по сей день называется длинная улица, протянувшаяся вдоль реки — Нары. Деревянный, как и все дома этой улицы, "зеленый домик" с невероятным упорством отбивал атаки. Улица была нашей, "зеленый домик" немецким.

— Что же это за сила такая?

— Яка там сила! Пулемет в подполе, а перед ним лужа. Нияк не подберешься.

— А пушки на что?

— Пушки! Там, бачишь, старуха осталась. С мальчонком.

И по предчувствию: "Командир взвода Черниловский, к генерал-майору!"

Привожу себя в порядок. За те немногие дни, что провели близ начальства, меня переодели: шинель, сапоги, портупея, кобура с наганом…

Вхожу в прихожую — дом-пятистенка — и первое, что слышу — немецкое "Файер", "Файер". В углу радист, принимающий немецкие команды открытым текстом. Пропускают в горницу. Посреди сам Лизюков, поджарый, быстрый, энергичный.

Жду, когда дойдет очередь до меня. Отступаю на шаг, чтобы пропустить женщину-майора, вынырнувшую из-под запечной спальни, укрытой от взоров плащ-палаткой. Ошарашенно слышу из ее уст грубую брань, обращенную к стоящему у стола капитану. Тот краснеет и вытягивается. "Пока я командую инженерными силами…"

Оторвавшись от стола, Лизюков глядит сначала на меня, потом на стоящего рядом, только что появившегося кадрового лейтенанта. Это нашему брату-запаснику сразу видно.

Первый вопрос ему:

— Людей своих знаете?

— Никак нет, товарищ генерал. Три дня как принял.

— А вы? — это ко мне.

Знаю ли я своих солдат? По правде сказать, очень немногих, директора школы, начальника одного из отделов какого-то наркомата, еще двух-трех. Пару часов тому назад, умываясь у колодца, лишился наручных часов, неосторожно оставленных без присмотра…

— Знакомство недолгое, но, как кажется…

— И прекрасно, большего на данный случай не требуется. Начальник штаба, переписать всех, кто идет на штурм, для представления к наградам. Адъютант, препроводите в штаб полка. И чтобы без особых потерь. Желаю успеха!

Я уже откозырял и сделал поворот к двери, как вдруг она распахнулась и в горнице — без вызова и доклада — оказался красавец-лейтенант с черными отметинами на сияющем лице.

— Вот он немец, достали-таки, товарищ генерал.

И вытянувшись в струнку:

— Товарищ генерал-майор, ваше приказание выполнено. Немец-снайпер обнаружен, захвачен и доставлен. Ранен, правда. Тащили во всю мочь, чтобы не помер до времени…

Лизюков и все, кто был с ним, вышли в переднюю. На полу лежал рыжий унтер-офицер. Одной рукой он прикрывал глаза, другую прижимал к животу. Щека, руки, да и все его обмундирование было в саже. Тяжелое частое дыхание доносило запах чего-то спиртного.

— Где был?

— В дымоходе, товарищ генерал-майор. Вынул в трубе кирпич и через то стрелял. Во, гад, что придумал. Скольких людей погубил.

И снова донеслось знакомое "Файер", "Нох файер". Немец откинул руку, обвел нас ненавидящим взглядом и чуть усмехнулся.

Адъютант тронул меня за руку: "Пошли". Видно, что и он был взволнован. Так ли, как я? Или по-другому?

9

В штабе полка, помещавшегося в большой комнате запущенного дома (для пущей маскировки?), нас провели к командиру. Увидев нас, он откинул шинель, которой прикрывался, тяжело поднялся с видавшей виды тахты, потянулся… Подушкой ему служила старая расписная думочка. На столе, заваленном картами, коптил вставленный в пустую артиллерийскую гильзу фитиль.

— …в ваше распоряжение…

— Знаю, звонили. И пока вы шли на штурм, его отменили. Хорошо бы навсегда. Садитесь, разговор есть.

— Слушаюсь, товарищ майор.

— Рассказывайте, кто вы, что вы… самое важное. Отцы, дети, есть ли кто за границей… не обязательно. Чего оторопели?

Чего оторопел? Боюсь, что современному читателю, особенно молодому, речь майора ничего не скажет. Стало правилом, что всякий разговор о назначении начинался неизменным: мать-отец-родственники за границей-репрессированные… Только очень смелый и доверчивый человек мог сказать такое незнакомцу, каким я и был в ту минуту.

Несколько дельных вопросов. И затем:

— Вчера у меня тяжело ранило командира роты. Да, тот же снайпер. Он еще утром здесь лежал. Ни на один мой вопрос не ответил. Сказал только… немецкий знаете? Записал я его слова: "Цуфиль цершнирт".

— Я его видел уже без оков.

— Если бы оковы. Связали его телеграфным шнуром. А он и без того помирал. Сволочь, конечно… но солдат отменный… Уважение вызывает. Так вот: могу назначить вас командиром второй пулеметной роты. На место выбывшего… Чего молчите?

— От неожиданности, наверное. Можно мне посоветоваться с друзьями по Коммунистическому батальону? Мне это важно. Троих из них я бы назначил командирами отделений, если бы в том была нужда… Да и вообще.

— Понимаю вас… Но недолго. Через десять минут быть у меня.

Как жаль, что из памяти выпали фамилии многих из тех, кто подал мне тогда благой совет. Политрук мой, тогда еще комиссар роты, увидев записную книжку, отобрал, бросил в печурку: "Помни, комроты, товарищ Сталин приказал: всех, кто будет вести дневники, — расстреливать".

Не знаю, был ли такой приказ, но дневников я больше не вел. Как и все.

— Что ты сомневаешься? Хочешь, чтобы над нами поставили хлыща в хромовых сапогах?

— Прикажете принимать роту, товарищ майор?

Рукопожатие. И напутственное: "Командир батальона у тебя — дурак, трус и паникер. Обороны на твоем участке нет. Должной, я имею в виду. Так что старайся и надейся на одного себя. Через пару дней навещу".

10

Батальонного командира мы увидели уже через полчаса. Естественно, что я отыскивал в его чертах, манерах и словесных оборотах только что слышанную характеристику.

— Москвич, значит? Из запаса, как я понимаю. Да, брат, хотелось бы кого получше, да нету. Обедняли людьми. Ты, часом, не трусоват? Всякое про вашего брата рассказывают… Ну, ладно. Приказ есть приказ. Адъютант, проводи до роты, введи в курс… Стой. Сам пойду.

Пройдя, в точном значении, чистым полем, отдыхающим от посева не по науке, а по войне, вышли мы наконец к Березовке. Огляделся. Раньше всего увидел противоположный берег Нары и стоявшее близ него школьное здание. И там и здесь, на том и нашем берегах, было пусто и тихо.

— Тут стоять не моги. Снайперы.

Мы вошли в дом. Полупустая комната. Русская печь в правом углу. У входа за печью свалена капуста. Горой.

— Здравия желаю, товарищ командир батальона. Рядовой Мамохин.

— Правильно приветствуешь. Вот привел вам нового комроты. Переходишь под его командование в том же качестве ординарца.

— Так точно.

— Товарищ старший лейтенант, — сказал я. — Разрешите мне разместить здесь всех моих товарищей. Темнеет. Холодновато. Ноябрь.

— Сюда не надо. Ты эту демократию брось. Соседний дом пустой. И все пустые. Посторонние, то есть жители, выселены поголовно. Мамохин, проводи и размести. А вот и старшина. Небось по бабам ходил? Вот — запомни — твой новый ротный. Понял? Люди в соседнем доме. Накормить. Дать новую строевую, обеспечить питанием и всем прочим довольствием. Ну как, Мамохин, все в порядке? Тогда следуй на нами. Пойдем, комроты. Осмотрим хозяйство. Раз стемнело, ходи смело.

Ведомые Мамохиным, мы перешли улицу и вошли в нарядный дом с палисадником. Навстречу нам поднялся с кресла, служившего некогда отрадой семейного очага, немолодой невысокий сержант, небритый или плохо бритый. К нему тотчас присоединилось еще двое, вышедшие из соседней комнаты, спальной, как легко было заметить. На столе, приготовленном для ужина, была всякая домашняя снедь вперемешку с пайком. Из хозяйского подпола?

— Прошу к столу, товарищи командиры, — сказал сержант. Командовал батальонный.

— Еще успеете поснидать? Так это у вас называется? Давай покажи пулемет новому ротному.

Мы вышли и направились в огород. Здесь, как это было принято и на моей Смоленщине, в дальнем углу виднелся дощатый сортир. Как я и догадался, пулемет был помещен здесь. В задней стенке строения, в трухлявой доске, сказать поточней, был вырезан кружок и на него выходило дуло "максима".

Отлогий берег вел к недалекой реке. На том берегу были видны укрепления, между школой и каким-то строением прошелся неспешным шагом немецкий солдат.

— И долго вы думаете продержаться в этом доте, сержант? — спросил я.

Тот смутился: "Действовали по приказу, товарищ командир роты. У нас все так строят. На случай атаки. Место видное, обзор опять же".

Ответ сержанта, как я видел, пришелся по душе батальонному.

— Пошли дальше, — сказал он, — тут у меня под мостом бессменный часовой стоит. Тоже обзор.

Мы пошли улицей, удаляясь от центра к окраинам. Сержант возвратился в дом, но не прямо, а огородом, что-то подбирая или срывая с уже опустошенных грядок.

На пути оказался мостик через ручей (или что-то в этом роде), и мы спустились вниз. Часового не было на месте, и отыскался он дремавшим на бревне, замаскированным каким-то уже оголившимся от листьев кустом.

И тут разыгралась отвратительная сцена, завершавшая процесс прозрения, начавшийся с мешковских "людишек".

Батальонный приказал несчастному пехотинцу, которого, как оказалось, забыли сменить, стать под дуло пистолета.

— От имени Родины, от имени товарища Сталина я тебя обязан расстрелять. Ты это понимаешь?

Ответа не последовало. Все во мне бурлило, и в каком-то смятении чувств, по какой-то чудовищной аберрации я вдруг вспомнил пушкинское "Он стоял под пистолетом, выбирая из фуражки спелые черешни…".

— Понимаешь, отвечай, или нет?

И тут вмешался Мамохин. Не я — с языком, будто прилипшим к небу. Мамохин.

— Больной он, товарищ командир батальона. В падучке вчера валялся…

Батальонный, казалось, только этого и ждал.

— Ну вот что. В последний раз тебя прощаю, понял, гад? Нам отступать некуда, за нами Москва. Ты это учти. Сознаешь?

И тут я вспомнил: "Трус он". Как я раньше не подумал?

…И чтобы уже не возвращаться к нему. Каждое утро, подернутое туманом, или если ему это предсказывали, с вечера, а то и ночью он вызывал меня к телефону, находившемуся в штабе пехотной роты, и надрывался от крика: "Ты о возможной завтрашней атаке подумал? Не вздумай проспать. Пойдешь под расстрел!"

— Плюнь, — сказал мне однажды мой пехотный коллега. — Пустой человек. Днем спит, ночью баламутит. Особенно под мухой когда… Я от него спасаюсь во взводах.

Тогда и я порешил: ночью — по пулеметным точкам. Днем-то ходить нельзя. Приняв под влиянием раздражения такое решение, я и не сознавал, каким правильным оно было, как много содействовало и сплочению и боеспособности вновь сформированной роты.

Когда в конце декабря мы предприняли штурм противоположного берега, батальон, не достигнув цели, потерял едва ли не четвертую часть своего состава.

Удрученный потерей девяти человек, явился я к вечеру в хату, служившую чем-то вроде временного штаба, батальонного, полкового. Смещенный и опозоренный Г-н, мой недавний начальник, нашел себе место на печке. Увидев меня, он приподнялся, свесил ноги и закричал:

— Твои пулеметы подвели. Тебя расстрелять надо!

И осекся, наткнувшись на взгляд командира полка.

Но об этом в своем месте.

11

Все следующие дни ушли на переориентацию обороны. В каждом доме был свой подвал или курятник. А это как раз то, что требовалось. Оборудовать амбразуру, защищенную от пуль противника — насколько это вообще возможно, не составило труда. Да и солдаты трудились на славу, обретая и, как теперь говорят, "обстраиваясь" на продуманной и согласованной с ними оборонительной линии, защищенной десятью станковыми пулеметами системы "максим" и двумя скорострельными.

Дежурство, невозможное в прежних условиях, сделалось постоянным. Дежурили по два, лежа на меху или одеялах, поневоле экспроприированных из опустевшего Китеж-града.

Два пулемета, так называемые "кинжальные" или, если хотите, "косоприцельные", мы, после тщательного ночного осмотра наиболее уязвимой части нашего берега, установили в землянках, которые рыли всей ротой в глухие ночи и по возможности безо всякого шума. Входы и выходы из землянок были замаскированы. Ни днем, ни ночью стрелять из этих самодельных дотов категорически запрещалось. Командир одного из них — кавалер ордена Красного Знамени (что по тому времени было крайней редкостью), прошел путь от Днепра — знаменитой Соловьевой переправы до Наро-Фоминска.

— Можете на меня положиться, товарищ старший лейтенант. Мой пулемет фрицев не пропустит.

Вторым пулеметом я назначил командовать человека из своей бригады, заведующего школой, учителя математики. Я предложил ему взвод, он предпочел отделение.

— Что ж вы? Я-то взял роту по вашему совету, Петр Николаевич. У вас уже и практика и теория.

— Из всей теории, которые вы нам преподали, — сказал он мне, улыбаясь, — самое стоящее два-три, три-пять…

— Это чтобы ствол не раскалился, голова, — заметил я ему, — запасных на пулемет всего один. А менять приходится уже на четвертой тысяче. Но ведь это для рутинной стрельбы. А если он попрет через реку?

— Зиновий Михайлович, я не пскопской. Вологодский. Слушаюсь, товарищ командир роты!

Самое трудное, как оказалось, готовить солдата к бою. В том числе высвобождая его от лихости и безрассудства. Носить каски никто не хотел. "Да что я, трус, что ли?" Переставить уборные: "Хороши для пробежки, даже интересней жить как-то". Потребовалось два трагических случая.

Среди бела дня, при покойной тишине, является ко мне без вызова командир дальнего пулеметного отделения и просит — с ходу — разрешения "следовать в медсанбат".

— Что с вами?

— Прострелили, когда ходил до ветру. Одна дырка тут, другая на спине. Насквозь! Бачите?

И стоит на ногах. Украинец-великан. Косая сажень в плечах. И даже не очень-то встревожен.

— Сам дойду. Не надо мне провожатого. Ну, если с Володькой…

Странно, конечно, но дошел.

— Под конец опираться стал. Все тяжелые, — доложил, возвратясь, провожатый.

Второй случай довершил ученье. Лежал парень у пулемета, постреливал порой, отвалился, чтобы взглянуть на мир, почувствовал резкий толчок в голову, треск металла и, как он мне объяснял, "легкое ошарашенье".

Пуля влетела в амбразуру, ударилась о каску, прошлась между нею и ушанкой, вырвала клок металла и вышла наружу. С тех пор каски надели все.

Да и со мной случалось. Перебежав из окопа в окоп, остановился, обозревая и беседуя с бойцами. Не заметив, что бруствер наполовину развалился. Кто-то грубо потянул меня книзу и указал на две дырки в снегу. Затем их стало четыре. И как раз там, где только что некстати торчала моя голова.

12

Один пулемет мы решили установить позади КП — ротного командного пункта, оборудованного под купе спального вагона, накрытого тройным слоем толстых бревен и обогреваемого печуркой, сложенной самолично Мамохиным. Верхняя полка была моей, на нижней спал комиссар роты, слава богу, ни во что не вмешивавшийся.

Бугор, на котором была оборудована пулеметная точка, позволял обстреливать весь видимый нами противоположный берег и таким образом купировать непредвиденное. Идея принадлежала пехотному командиру, который за то не препятствовал мне взять у него недостающих мне солдат для полной комплектации. Он и не скрывал, что главную свою надежду связывает с пулеметами.

Немцы не могли не видеть того, что мы делали. У них была прекрасная оптика, и следили они за нами непрерывно. Даже и ночью, откликаясь огнем на всякий звук: наступивший на жесть должен был искать укрытия. В некоторых местах между нами и немцами была только узкая, едва заледеневшая речка. И до нас доносилось порой издевательское: "Эй, рус, пароль "Мушка"? И в самом деле: чаще всего штабная фантазия не шла далее "Москва — Мушка", "Мушка Москва".

На второй или третий день нашего строительства, что-нибудь к вечеру, по самому краю противоположного берега Нары, то есть в непосредственной близости от немецких окопов и прочих укреплений, появился и неспешным шагом следовал некий мужчина, одетый в крестьянский длиннополый армяк. На поводу у него шла коза.

Чем-то отвлекшись, я увидел эту сцену последним. Поверить в немецкий маскарад? И я — время уходило — приказал командиру отделения: прицел 4, целик 2 влево, огонь!

Выстрела не последовало: "наш это", "мужик с козой", "в своего не стреляют"…

Оттолкнув сержанта и рискуя репутацией стрелка, я взял прицел и нажал гашетку. Ни мужчины, ни козы. Откинувшись назад, я обнаружил две вещи: несомненное попадание, во-первых, и отчуждение окружающих, во-вторых.

Настроение мое можно понять, и мой комиссар не упустил случая его ухудшить. Это не значит, что между нами не сложилось должных отношений. Занятый собой, он никому не мешал жить. Мне, например, он на следующее же утро после знакомства сообщил о своем сне: "Знаешь, командир, ты мне снился мертвый. Хорошая примета. Долго жить будешь". Размечтавшись, он завершал одним и тем же: "Мне бы рану, вот сюда, в ногу, чтобы только кость не задело. Месяц госпиталя верный". Не знаю уж как, но именно так и случилось. Приходит он на КП, сообщает, что ранен, и отбывает.

— Зачем же не сразу в медсанпункт?

— Сапоги поменять. Не в кирзовых же. …Понимая мое настроение, Мамохин, повозившись у печки, налил чарку мне и всем, кто был на КП, но не успели мы сделать глоток, как послышался шум голосов и в "купе" ввалилось человек пять-шесть солдат. Полковая разведка. Разместились, разговорились. На тот берег, разумеется. Ждать темноты. От еды и водки отказались: "На обратном пути, если вернемся".

— Слушай, старшина. Что, если я тебе своего парня подброшу? Молодца, каких мало. У меня там дело есть.

— А чего ж, давайте, если ручаетесь.

Помнится, я уже упоминал о парнях, которые перешли ко мне из стрелковой роты. Среди них выделялся своей красотой, обаянием и открытостью двадцатилетний Николай К-в. После моих уговоров, подав пример другим, он махнул рукой и выразил свое отношение поговоркой: "Раз такая пьянка — режь последний огурец!"

Я тотчас послал за ним. Он уже, как и вся рота, был информирован об утреннем инциденте.

— Не приказываю, а прошу. Пойдете с полковой разведкой, а на обратном пути свернете налево, проползете до зипуна с козой и… если свой — будем знать вы и я. Если немец, пошарьте его и принесите документы. Разведка подождет. А я вас прикрою огнем на случай…

— Какие разговоры… само собой… вот только темнить, если будут спрашивать…

У меня не было выбора, и в душе я не мог не согласиться с ним. Во всех случаях между мной и ротой не должно быть неправды или полуправды.

— Решено.

Ни раньше, ни позже не было у меня столь долгой ночи. Ложился, вставал, ходил, выходил…

— Идут, — сказал кто-то за моей спиной. Мамохин. А он-то почему не спал?

Парни спустились в блиндаж. Отойти, согреться. Дождаться рассвета. Были довольны. Языка не достали, но домик лесника, о котором много говорилось, засекли… Не всегда ему пустовать. Там по углам бутылки из-под вина.

Между тем улыбающийся во весь рот Николай протягивал мне немецкий аусвайс. Там значилось — ефрейтор Антон Зигель…

На счету пулеметной роты немало чужих смертей и ранений. Но эта смерть запала мне в память как никакая другая. Много раз, уже после войны, конечно, бывая в Германии, я не мог отделаться от чувства своей причастности к судьбе любого из встреченных мною немцев: не твоего ли деда я убил? Или отца, брата?

13

Мгновенно разнесшаяся весть сделала свое дело. Главным образом тем, что дала первый наглядный урок отречения от ставших неуместными лучших человеческих качеств.

Первый, шоковый, но еще далеко не достаточный.

Несчастная 33-я Армия генерала Ефремова, попавшая в окружение под Вязьмой, ценой тысяч жизней задержавшая немецкие дивизии, спешившие покончить с Москвой, и тем самым спасшая столицу, боролась и умирала где-то неподалеку от наших собственных позиций. Едва ли не каждую ночь выставленные мною посты помогали вышедшим из окружения солдатам и офицерам преодолевать уже ледовую Нару.

По строгому приказу мы должны были направлять их прямиком в штаб полка. Большей частью мы так и делали. Но когда ротного комиссара не стало, а нового теперь уже политрука, назначенного из числа моих московских товарищей (после каких-то краткосрочных политкурсов) я не опасался, мы отважились на большой риск: желавших остаться ставили на довольствие и зачисляли в пулеметный расчет. Ибо и оборона не обходилась без жертв, а у старшины, мудрого кадрового служаки, был постоянный резерв, из которого мне собственно перепадала только водка в манерке, на которую неизменно зарились многочисленные инспекции, приходившие из дивизионных и армейских штабов, где ежедневных стограммовых стопок не полагалось.

…Теперь, когда я пишу об этом, меня не оставляет мысль о возможно наших особых симпатиях к несчастной, погубленной 33-й Армии.

Дело в том, что наша Первая гвардейская мотострелковая дивизия находилась какое-то время в составе 33-й Армии. И хорошо помню, что мы уже были в строю, ожидая команды на марш в район Вязьмы.

Неведомо почему нас "отстегнули" за несколько минут до отправления. Что это было за чудо, избавившее дивизию от кошмаров окружения? Как бы там ни было, мы, как это легко объяснить, не только сопереживали и сострадали, слушая горестные повествования прорвавшихся через непроницаемую стену окружения. То были мученики и за нас самих.

Однажды ночью в сильный декабрьский мороз со стороны моста, перекинутого через Нару, — влево от моего убежища — раздался пронзительный женский крик. Замолк и спустя минуту-две снова повторился. Я в это время находился в одной из пулеметных точек, следуя своим еженощным бдениям. Все,

кроме дежуривших у пулемета, бросились наружу. С оружием наготове пробежали мы метров сто и остановились, пораженные странным зрелищем. Луна, помнится, была на исходе и заволакивалась тучками, но можно было различить контуры трех человек, лежавших на льду, уже ближе к нам, но чего-то выжидающих в падающей от моста тени.

Время от времени немецкий пулемет, как бы играючи, постреливал в сторону моста. Мы залегли, и как только цель засветилась, открыли по ней огонь. У меня к этому времени был прекрасный немецкий "шмайсер" и полный ящик патронов к нему. Солдаты были вооружены винтовками. Беглецы ускорили движение и вскоре перешли на бег. Немец молчал.

Добравшись до "дому", мы стали разбираться. Двое мужчин и одна женщина. Один из мужчин был солдатом стрелковой роты, бросившимся на помощь женщине. На руках у него был ребенок, спавший под грудой теплых вещей.

Другим мужчиной оказался, как он сам представился, младший лейтенант, командир взвода, как значилось по предъявленному им удостоверению.

Ситуация быстро разъяснилась. Лейтенант, вышедший из окружения с перебитой, наспех забинтованной рукой, нашел у женщины-еврейки более чем ненадежный кров. Но он успел хотя бы выспаться после многих бессонных ночей, подкрепиться чем было, перебинтовать руку, от которой несло йодом. И женщина, и офицер видели друг в друге спасителей. Все шло как нельзя удачней, но на середине реки выстрел поранил левую руку матери, и ребенок, еще грудной, выпал на лед. Но даже не пискнул: шли, как водится, пригнувшись. Своего первого крика раненая не слышала, "вот только, когда меня ухватили за левую руку".

— Это я, — сознался солдат. — Откуда ж мне было знать?

— Что же было после ранения? — спросил я лейтенанта. — Ведь вы как-то двигались.

— Лег на спину. Мальчонка положил на живот, держал зубами, полз на спине… Трудно, но можно… Я за эти дни и не к такому привык.

Улица была пустой из конца в конец. Но в одном из домов притаилась семья: мать, дочь, внучок, сын дочери. Отец его встретил войну на границе, а больше она ничего о нем не знала. На свой страх и риск я оставил их в покое. Лишь бы не высовывались. В этом-то доме мы и поместили лейтенанта и его боевую подругу. Лечила их наша санинструктор Соня, бойкая, умелая и неприступная. Не по "прынципу", как говорил об этом старшина, а потому что "семейная девочка, не позволяет себе всякого-этого".

Вскоре мы оставили Наро-Фоминск, предварительно взяв его с бою, и что было со спасенными дальше, не знаю. Но о девушке-санитарке не могу не сказать пары слов. И все для того, чтобы стало понятней, "как закалялась сталь". Ибо и только что рассказанное служило нарождавшемуся в наших сердцах ожесточению. Без чего, что там ни говори, нет войны.

…Был вечер. Помню, что ужинали, когда все та же разведка, захватив языка, ворвалась на радостях в дом и потребовала водки. Пока они пили-ели, ибо и от чая не отказались, я разговорился с пленным. Подошла и села рядом Соня, свившая себе гнездо на хозяйской печке, которую порой протапливали.

То был типичный немец — рыжий, дородный, вежливый, внимательный "Графикус", как сказали бы римляне, то есть доподлинный, точно в книге описанный. Музыкант из Кенигсберга. Отец семейства, "хотя одни дочки!". Ни Чайковского, ни Мусоргского не слышал.

— Ну, а Вагнера? — в некотором раздражении спросила его Соня.

— Вагнер — это хорошо. "Тангейзер".

И шепотом:

— Но, говорят, у него отец… не тот, который записан ин фамилиенбух… понимаете, фрейлейн… другой, и притом же еврей…

О школе, которая напротив, он может многое рассказать. Там живут солдаты. Но холодно. И нет удобств. "Приходится бегать ин конъюнктуртуалет под вашими выстрелами. А вы не пропускаете случай".

Едва я добрался до самого важного, как подъехала штабная машина и разведчики, поднявшись с мест и обнажив оружие, стали выводить фрица в темноту ночи.

Соня моя встрепенулась, будто ее укололи:

— Ну как вы можете? Он же думает, что его на расстрел ведут.

— Ну и пусть думает…

— Как не совестно. У него семья, дети!

И тут произошло непредвиденное.