Глава седьмая. По воле рока

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава седьмая. По воле рока

Я в старой Библии гадал,

И только думал и мечтал,

Чтоб вышли мне по воле рока

И жизнь, и скорбь, и смерть пророка.

Николай Огарев. Тюрьма

Лев Давидович не любил жаловаться на судьбу, а уныние считал чем-то совершенно недопустимым, постыдным. Но год в камере не прошел бесполезно для здоровья. В тюрьме он завтракал через день. Дело в том, что там по утрам один день давали манную кашу, другой — пшенную. В детстве его кормили манной кашей насильно: не разрешали встать из-за стола, пока не доест. Понятно, что он ее возненавидел на всю жизнь и в рот не брал. Тюремный рацион и без того скуден, а при таких фокусах он, конечно, очень ослаб: боялся упасть, настолько кружилась голова. Неважно было и со зрением.

И вот много лет спустя Кора как-то сказала ему, что если он будет плохо есть, она станет кормить его манной кашей. Внезапно Дау, который всегда так понимал шутку, неожиданно воспринял это всерьез:

— А ты не боишься, что я от тебя сбегу?

— Боюсь. Это шутка.

— Очень неудачная шутка. Я манной каши даже в тюрьме не ел.

— Ты бы мог принимать ее, как невкусное лекарство.

— Коруша, как же это я не догадался!

Когда мне было тринадцать лет, мы переехали в Москву. Незадолго до того я разлучилась с отцом, которого любила без памяти. Целый год мы жили в гостинице «Москва», где мне очень не нравилось, потому что меня никуда не пускали. У меня не было ни друзей, ни знакомых, я чувствовала себя страшно несчастной, все время ходила заплаканная, и мама очень за меня боялась.

Но потом нам дали квартиру возле Даниловского рынка, и все переменилось. Я попала в хорошую школу, 545-ю, у нас был замечательный класс, и главное — это было недалеко от Воробьевского шоссе, где жила моя тетушка.

Каждый день после уроков, наскоро пообедав и оставив дома портфель, я отправлялась к Ландау. Так началась моя дружба со Львом Давидовичем, продолжавшаяся до его кончины. По-видимому, в те годы он относился ко мне так заботливо потому, что знал о происшедшей в нашей семье трагедии — гибели моего отца. От меня же все скрывали.

Дау уделял мне много внимания. Во-первых, он расспрашивал о том, что мы проходили, не так, как обычно спрашивают взрослые, мало понимающие суть дела.

Во-вторых, он довольно быстро выяснил, что мои любимые предметы — история и литература, и я от него постоянно узнавала много интереснейших фактов.

— А что, в школе до сих пор скрывают от детей, что Николай I покончил жизнь самоубийством? — спросил он однажды и с нескрываемым злорадством добавил:

— Собаке — собачья смерть.

И Дау подробно рассказал, что, получив сообщение о разгроме русской армии под Евпаторией, царь понял — война проиграна. Не выдержав позора поражения, он покончил с собой. До революции это скрывали: помазанник Божий не мог совершить столь тяжкого греха, — вот в школьных учебниках по старинке и пишут — «умер». У Герцена, который был остроумнейшим человеком своего времени, были все основания заявить, что царь умер от «Евпатории в легких».

Он любил повторять красивые мифы, события античной истории, отдельные латинские фразы, которые тут же переводил. И очень часто задавал мне вопросы, на которые я иногда отвечала невпопад. Особенно мне запомнился разговор о «тургеневских барышнях» — он их не одобрял, а я, честно говоря, никак не могла понять почему.

— А какой бы ты хотела быть? — спросил Дау.

— Добродетельной, — ответила я.

— Какой? — переспросил Дау. — Добродетельной? Это ужасно!

— Да она просто не понимает значения этого слова, — догадалась Кора.

Я растерялась, молчала.

Дау особенно часто обрушивал на меня шквал любимых изречений. Некоторые я тут же записывала:

«Я люблю людей, кроме пресыщенных жизнью ничтожеств». Джон Рид; «Я всегда уважал красоту и считал ее талантом, силой». Герцен; «Любовь — поэзия и солнце жизни». Белинский.

Заканчивалось все стихами.

Я и их записывала:

Где бы ни шла моя жизнь, — о, быть бы мне всегда в равновесии, готовым ко всем случайностям,

Чтобы встретить лицом к лицу ночь, ураганы, голод, насмешки, удары, несчастья,

Как встречают их деревья и животные.

Уолт Уитмен

Меня охватывал какой-то священный трепет, когда он говорил о доблестных подвигах своих любимых героев. Ничто его так не огорчало, как несправедливо забытые имена. Он возмущался, если забывали истинного первооткрывателя.

Особенно часто Дау рассказывал о Николае Кибальчиче:

— Если бы я был писателем, то непременно написал бы книгу о Кибальчиче. Он был отважен и талантлив; в истории освоения космоса Кибальчич сыграл огромную роль: именно ему принадлежит проект первой космической ракеты. Этот проект он разработал в тюрьме, в ожидании смертной казни за участие в убийстве Александра П.

Как-то Дау и его близкий друг Юрий Румер были в Болшеве. Просматривая новые журналы, они нашли стихотворение, посвященное памяти Мате Залка, погибшего геройской смертью в освободительной войне испанского народа. Имя автора было им незнакомо, но стихотворение очень понравилось. Дау тут же выучил его наизусть и все время декламировал:

С тех пор он повсюду воюет:

Он в Гамбурге был под огнем,

В Чапее о нем говорили,

В Хараме слыхали о нем.

Лев Леонидович спрашивал у всех знакомых:

— Вы читали стихотворение «Генерал» Симонова? Непременно прочтите. Замечательное стихотворение.

Он потирал от удовольствия руки, улыбался и говорил:

— Да, Рум, Симонов — настоящий поэт.

Для Ландау, с болью следившего за трагедией Испании, это стихотворение было событием. Судьба гордого и свободолюбивого народа волновала весь мир, и Ландау, с его восторженным отношением к революции, нашел в симоновских строках воплощение своего идеала.

Дау часто приносил в дом старинные книги: тома «Русского архива», «Звенья», «Русские Пропилеи», другие редкие издания. Видя его интерес к старым книгам, я принесла ему «Ходячие и меткие слова» Михельсона, с которой никогда не расставалась с тех пор, как начала читать книги. Это была роскошно изданная в конце XIX века книга, мне ее подарил отец, и я ее очень любила. Дау сразу погрузился в чтение.

Он держал у себя Михельсона так долго, что я повезла ему том словаря Даля, надеясь таким образом напомнить о первой данной ему книге. Дау действительно принес из своей комнаты «Ходячие и меткие слова» и начал наизусть читать отрывки, которые ему особенно понравились:

«Духовник Генриха IV, короля французского, укорял его за частые любовные увлечения. Узнав от повара, что любимое блюдо духовника куропатки, король велел подавать ему каждый день это блюдо. Духовник сперва был в восторге, но, наконец, пожаловался королю, что ему подают только куропатки! Король возразил духовнику, что он хотел ему наглядно доказать, что в жизни необходимо разнообразие».

Этот эпизод вошел в число наиболее часто повторяемых исторических анекдотов — в запасе у Дау было множество таких забавных историй.

Над моей привычкой все записывать Дау посмеивался. Но он довольно часто диктовал мне длинные цитаты, стихи Николая Гумилева (очень удивлялся, почему я не могу запомнить их, после того как он два раза прочитает: «Ведь хорошие стихи сразу запоминаются»).

В те годы я много и без разбору читала. Увидев меня с «Куклой» Болеслава Пруса, он воскликнул:

— Боже, что она читает!

И тут же продиктовал список книг, которые необходимо прочитать в первую очередь: «Красное и черное» Стендаля, «Ярмарка тщеславия» Теккерея, «История Тома Джонса, найденыша» Фил-динга, «Путешествие Гулливера» Свифта; далее следовал длинный список произведений русских классиков.

Возвращая мне том Далева словаря, он сказал:

— У Даля есть неплохое высказывание: «Кто на каком языке думает, тот к тому народу и принадлежит. Я думаю по-русски». А сам он был датчанин по отцу и полунемец-полуфранцуз по матери.

1941 год. Война. Институт физических проблем эвакуировался в Казань. Вместе с коллегами Ландау выполнял спецзадания.

«Ландау помог поднять советскую физику на невиданную высоту, и он был в значительной степени повинен в том потрясении, которое произошло в Соединенных Штатах, когда Россия стремительно обогнала всех в производстве водородной бомбы», — подобные заявления зарубежной прессы Ландау отказывался комментировать.

Однажды кто-то из военных рассказал ученым о пятнадцатилетнем мальчике Виле Чикмакове, судьба которого напоминает судьбу Пети Ростова. Немцы двигались к Севастополю, а Виля не брали в комсомольский партизанский отряд: мал еще. Он не отставал от секретаря горкома комсомола, пока не был записан в отряд. В первом же бою у Байдарских ворот, едва завидев немцев, Виль выскочил из окопа и бросился навстречу врагу. Он не успел сделать ни одного выстрела — был убит наповал. За ним поднялись все, и атака была отбита. Немцы отступили.

— Жалко как, — сказал один из присутствующих, — и не жил совсем. Бессмысленная гибель.

— Нет, не бессмысленная, — возразил Дау. — Только так и можно победить в этой войне.

В конце войны, уже после возвращения из Казани, Дау достал где-то сборник стихов Константина Симонова — небольшую книгу в ярком синем переплете. Скоро он знал на память почти все стихи из этой книги. Двух дней кряду не проходило, чтобы он не прочел наизусть какого-нибудь стихотворения.

Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины,

Как шли бесконечные, злые дожди…

Он читал, не пропуская ни строчки, с начала до конца в неизменном ритме, монотонно нараспев. Читал подолгу и с таким самозабвением, как читают только поэты. Не изменяя своей старой любви — Лермонтову, не забывая блоковского «О доблестях, о подвигах, о славе…», во время войны он больше читал Симонова: его поэзия в те годы была ближе всего его душе.

Чего у Дау не было, так это снобизма. Один из его друзей как-то сказал:

— Он был простой человек и любил простые, искренние стихи.

И уж, конечно, не стеснялся признаться, что ему нравятся стихотворения поэта, которого снобы в грош не ставили. Я очень хорошо помню, как дала Дау прочитать книжку стихотворений Симонова. Кора потом сказала:

— Ты должна ее подарить Дау, он с ней не расстается. Ведь он тебе столько книг подарил.

Я охотно отдала книжечку Дау. Он выучил ее наизусть.

С 1943 по 1947 год Лев Давидович Ландау преподает на кафедре физики низких температур Московского университета, а с 1947 по 1950 год — на кафедре общей физики Московского физико-технического института.

1946 год был для Ландау счастливым. 30 ноября 1946 года он избран действительным членом Академии наук СССР. Кандидатуру его поддержал Сергей Иванович Вавилов, президент Академии наук, талантливый физик-экспериментатор. Льву Давидовичу была присуждена Государственная премия за работы по теории фазовых переходов в теории сверхтекучести.

За три месяца до избрания в академию у Ландау родился сын. От радости не сиделось дома, Дау носился по институту и всем сообщал:

— У меня родился сын!

Шальников советовал назвать мальчика Иваном. Но Дау дал своему сыну «лучшее из всех возможных имен» — Игорь. Лопнула еще одна «теория», которую Дау считал непогрешимой: раньше он говорил, что детей иметь нельзя — они мешают родителям заниматься делами.

Надо было видеть, как Дау играл с малышом!

Мальчик был толстый, краснощекий, с черными отцовскими глазами и льняными материнскими локонами. Едва научившись ходить, он с утра топал в отцовский кабинет, и через минуту там начиналась немыслимая возня.

В 1946 году, как уже было упомянуто, Ландау получил свою первую Государственную премию. По отношению к премиям он твердо придерживался правила: часть премии, не меньше половины, надо раздать людям, в первую очередь тем, кто в данный момент нуждается в материальной поддержке.

Известность не изменила характера Дау. Любой мог поговорить, посоветоваться с ним. Невозможно было представить себе Ландау важничающим.

Вскочив с постели, Дау стремился поскорее покончить со всеми утренними делами. Чисто выбритый, он садился к столу: в левой руке газета, в правой вилка или ложка. Утренние газеты просматривались очень внимательно, ничего интересного не пропускалось.

Вот он выходит из дому. На соседнем крыльце появляется жена Шальникова — Ольга Григорьевна. Поклонившись соседке, Дау спрашивает у нее, не проспал ли Шура. Не успевает Ольга Григорьевна ответить, как из двери выбегает Александр Иосифович, и друзья отправляются в институт.

Дау очень любит Шуру и, говоря о нем, часто вспоминает четверостишие их однокурсницы Жени Канегиссер:

Не плечист, зато речист,

Сердцем нежен, духом чист.

Просто грех о нем злословить —

Шура Шальников.

Ландау заглядывает в комнату теоретиков и останавливается в дверях. Увидев на столе Петра Леонидовича Капицы новый прибор:

— Какой красивый прибор!

Прибор его любимого цвета — красного.

Две молоденькие аспирантки с невероятно серьезным видом что-то пишут. Дау подходит, вникает в суть их работы и весело хмыкает.

— Лев Давидович, разве неправильно? — вспыхивают девушки.

— Я не принадлежу к числу мужчин, которые сильный пол ставят выше слабого. Однако если бы у меня было столько забот, сколько у женщин, я бы никогда не стал физиком.

— Зато женщины обладают безграничным терпением, которого у мужчин нет.

— Безусловно. Я думаю, что если бы мужчинам пришлось рожать, человечество бы вымерло, — отвечает Дау и исчезает так же внезапно, как появился.

Аспирантки хохочут.

В те времена во дворе Института физических проблем, прямо против окон жилого корпуса, были устроены теннисные корты. Дау любил теннис и каким-то образом умудрялся обыгрывать среднеиг-рающих, хотя с точки зрения профессиональных спортсменов игрок он был довольно странный — даже не умел держать ракетку как положено.

Чаще всего партнером Дау был Александр Шальников.

— Дау, а почему ты прижимаешь ракетку к плечу? — кричит Шальников.

— А мне так удобнее, — невозмутимо отвечает Дау.

Низенький Шальников и высокий Дау — весьма живописная пара. Они беспрестанно друг над другом подшучивают. Это превратилось в своеобразную игру. Можно было удивляться их постоянной готовности парировать очередной словесный выпад противника. Подтрунивание могло продолжаться бесконечно, не вызывая обид, потому что они искренне любили друг друга.

— До чего же ты не важный человек, — с серьезной миной заявляет Шальников. — В жизни не встречал такого не важного человека, как ты.

С легкой руки Александра Иосифовича за директором Института физических проблем Капицей укрепилось прозвище Кентавр, так до конца и не признанное Петром Леонидовичем, хотя сам Капица был на редкость остроумным человеком. К тому же он не мог не помнить, что в свое время дал прозвище Крокодил своему любимому патрону — Эрнесту Резерфорду.

У Шальникова была неистощимая фантазия на розыгрыши и шутки. Неудивительно, что в один прекрасный день Александр Иосифович написал пародию на семинар Капицы в Институте физических проблем.

«ТУТ ТЕБЕ НЕ ЗАСЕДАНИЕ — ПОЕЛ И ДО СВИДАНИЯ.

СЕМИНАР КАК ТАКОВОЙ.

Кабинет Капицы. По стенам скучают портреты бывших знаменитостей. В креслах тоскуют оригиналы знаменитостей будущих. Кандидаты в знаменитости приглушенными постными голосами ведут беседы сугубо частного характера.

Часы, которые ходят с резким стуком, напоминая походку дамы в деревянных сандалиях, показывают три минуты восьмого. Мощный топот по лестнице — и в кабинет врывается Петр Леонидович Капица. Не обращая внимания на присутствующих, он смотрит на астрономические часы и спотыкается о край ковра.

— Эти часы идут вперед, — говорит он. — На моих без полутора минут семь.

Непочтительный Ландау говорит обычным своим игривым тоном, каким он разговаривает с незнакомыми женщинами или делает научные сообщения в отделении физико-математических наук:

— Эти часы почти правильны.

Он смотрит на свои ручные часы и еще более непочтительно добавляет:

— Они неправильны. Они позади на полторы минуты. Они отстают.

Пользуясь правом председателя, Капица зажимает беседу о часах.

— Ну, что у нас сегодня? — обращается он к Стрелкову. Стрелков нервно оправляет рукава и официальным тоном сообщает:

— Сегодня доклад Николая Евгеньевича. Николай Евгеньевич, Петр Леонидович, приготовил большой обзор последних работ по сверхпроводимости…

Капица:

— Ну, если никто не э-э-э… Можно будет начинать. Пожалуйте, Николай Александрович…

К доске выходит Николай Евгеньевич Алексеевский. Он озабочен. Характер его озабоченности неясен и выясняется лишь постепенно. Он держит в руках кипу журналов. Он работяга и трезвенник, но вид у него такой, что спорить можно только о том, четверо или пятеро суток он не спал или просто не успел протрезвиться после вчерашней выпивки. Собравшиеся располагаются поудобнее, запасаясь уютом на предстоящие два часа… Капица смотрит в окно отсутствующим взглядом. Ландау поворачивается к докладчику спиной.

Алексеевский нервно прохаживается у доски, перебирая журналы. На лице у него отражается бурно протекающий процесс развертывания интеллектуальной деятельности. Он несколько раз открывает и закрывает рот, но никаких звуков пока не издает. Шенберг, предусмотрительно занявший самое мягкое кресло, погружается в сладкий сон. Лифшиц плотоядно и выжидающе поглядывает на входную дверь…

Неожиданно со стороны доски начинают доноситься какие-то звуки. Оказывается, Алексеевский уже несколько минут докладывает свой обзор. Но, испытывая некоторое стеснение духа в начале доклада, он изъясняется исключительно инфразвуками. Постепенно приобретая развязность, он повышает тон своей речи. Но пока что с достаточной степенью точности можно установить лишь тот факт, что источником неопределенных звуков, раздающихся в кабинете, помимо стука часов, является Николай Евгеньевич. Понять ничего нельзя. Можно только чисто качественно оценить великолепный басовый регистр докладчика, которому мог бы позавидовать сам Шаляпин.

— Э-бу-бу-бу-бу, э-бу-бу-бу, — говорит Николай Евгеньевич. Затем звуки сливаются в слова. Некоторые из них можно даже разобрать. Например; Лондон, Майзнер, тантал…

Обращаясь к Стрелкову, он сообщает причину своей озабоченности:

— Э-бу-бу-бу… Петр Георгиевич, э-бу-бу-бу… Материала у меня не больше чем на пять минут. Работа очень короткая.

— Работа большая, вы, наверное, просто не успели ее прочесть, — говорит Шальников, которого отсутствие папиросы превращает из ягненка в рыкающего льва. Голосом ехидны он обращается к Алек-сеевскому и спрашивает, что отложено на осях.

— Давление… — бормочет Николай Евгеньевич. — Нет, температура. То есть да, давление…

— А на другой оси? — спрашивает Е.М. Лифшиц.

«Ничего нет на другой оси. Она заготовлена исключительно для того, чтобы на том свете насаживать людей, задающих никчемные вопросы», — хотел сказать Алексеевский, но вместо этого он выдавливает из себя:

— Э-бу-бу-бу… Теплопроводность…»

Эта юмореска — мы приводим ее со значительными сокращениями — позволяет судить лишь об остроумии автора. А говоря об Александре Иосифовиче Шальникове, надо в первую очередь подчеркнуть, что он был талантливым экспериментатором, замечательным учителем для начинающих научных работников и человеком редкостной доброты.

Находились люди, которые умение Дау шутить, поддерживать легкий, остроумный разговор — и все это в несколько необычной, а иногда экстравагантной форме — называли актерским наигрышем. Можно ли с этим согласиться? Разумеется, каждый общественный деятель, будь то лектор, учитель, врач, всегда должен быть подтянут, распущенность и расхлябанность тут недопустимы, о столь очевидных вещах не приходится и говорить. Но Ландау нельзя упрекнуть ни в чем подобном. Ни при каких обстоятельствах не был он также важным, напыщенным, недоступным. По-видимому, прирожденный артистизм Дау некоторые принимали за актерский наигрыш, в котором всегда таится фальшь. Это ошибка: чего в нем совершенно не было, так это фальши!

Пишущей эти строки выпало счастье постоянно видеться с Дау более четверти века. Когда приходили гости, их встречал человек изящный, светский, чьи остроты вызывали смех и веселье. Дома, без гостей и учеников, он казался еще привлекательнее. Каким-то невыразимым уютом и спокойствием веяло от него. Даже когда он молчал, в его присутствии становилось легко и хорошо на душе…

Ландау был баловнем судьбы. Огромная творческая работа, неустанный труд — основное содержание его жизни. Как у каждого человека, иногда у него были ошибочные работы, иногда ему что-то не удавалось. Но у него было меньше ошибок, чем у других. Во-первых, Ландау никогда не боялся сознаваться в ошибке, не упорствовал, отстаивая ее. А во-вторых, и это главное, чутье подсказывало ему, по какому пути следует идти.

Это и была интуиция, которой судьба одаряет гения…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.