ДОМ В ТОРКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДОМ В ТОРКИ

С пяти до двенадцати лет у меня была замечательно счастливая жизнь.

Из письма А. Кристи (1973)

Помню я и еще одно — как Роберт сказал, что на крестинах Руперта Сент-Лу не было злых фей. Я потом спросила его, что он имел в виду, и он ответил: «Ну, если не было ни одной злой феи — откуда же взяться биографии?»

Мэри Вестмакотт (псевдоним Агаты Кристи). Роза и тис

В Торки подъем по Бартон-роуд крут, а наверху ничего нет. Когда-то там стоял дом, в котором родилась Агата Кристи. Теперь его можно воскресить только в воображении.

Всю жизнь Агата Кристи была влюблена в свое детство, и местом действия ее детских грез всегда оставался их родовой дом Эшфилд. До конца дней своих она продолжала видеть его во сне. Когда в 1960 году, через двадцать лет после продажи дома (быть может, это был знак, что детство наконец кончилось?), дом разрушили, она плакала, как дитя.

Поднимаясь по этой дороге, трудно представить себе прошлое: слишком уж мало здесь от него осталось. Бартон-роуд находится за пределами собственно города, однако это не защитило ее от английской современности: аляповатые здания колледжа, склад оптового магазина розничных и импортных товаров, школа и квартал муниципальных жилых домов обрамляют холм, который вел когда-то к Эшфилду. Приблизительно на том месте, где находился дом Агаты, теперь стоит несколько особняков. Минующая их тропа ведет к потайному треугольнику земли, огороженному каменной стеной; не здесь ли проходила в свое время граница сада? Возможно. А вот тут, в прохладном затененном углу вокруг старого пня, вероятно, располагалось Собачье кладбище, где под маленькими надгробиями были похоронены домашние любимцы семьи, в том числе йоркширский терьер Тони — первая собака Агаты.

Но когда, глядя на этот укромный уголок Торки, слыша скрипучие крики чаек, которые были знакомы Агате так же хорошо, как звучание собственного имени, следуя по не изменившемуся с тех пор «фарватеру» Бартон-роуд, включаешь воображение, то начинаешь почти реально ощущать, как сама Агата идет по дороге вверх или вниз, и ветер треплет ее волосы, и грудь ее вздымается от радости: ребенком она идет за руку с няней; позднее — одна, затянутая в украшенный кружевами корсет, с волочащимся по земле, набухшим от грязи краем подола. Только представьте себе: взойти на такой холм в корсете! Именно сюда ее будущий муж Арчи Кристи притарахтел на своем мотоцикле в поисках рассудительной стройной девушки, в которую влюбился на танцевальном вечере близ Эксетера; сидя за чаем с матерью Агаты, он ждал, когда она вернется из дома напротив, куда отправилась поиграть в бадминтон, — из Руклендза, одного из немногочисленных соседних домов, живших, как и ее собственный, в состоянии расслабленной дремы. Тогда это был ее мир. То были годы эдвардианской безмятежности. В легком мареве одно долгое лето сменяло другое; тень на сбегающие по склонам холма лужайки отбрасывали лишь чайные столики, крокетные воротца да мягко свисающие поля шляп художников-любителей. Воздух был напоен сладким ароматом роз, и чувствовать себя счастливой было совсем не трудно. Агата Кристи на всю жизнь сохранила в памяти душевное состояние тех лет, которые всегда пребывали с нею.

С верхней точки Бартон-роуд открывается вид на Торки — на семь его набегающих волнами холмов и широко раскинувшуюся дугу залива, за которым мерцает бликами море. Примерно эта же картина — отчасти доступная и нам, отчасти хранящая свои тайны — представала взору Агаты, и она любила ее настолько, что, совершая в 1920-х кругосветное путешествие с Арчи, писала матери: «Южная Африка такая же, как все истинно прекрасные места на Земле, точь-в-точь как Торки».

Того города больше не существует. Торки поры Агатиной юности имел свою завершенную форму: это был изысканно красивый самодостаточный уголок, прочерченный полукружьями и террасами, с огромными пастельных цветов виллами посреди деревьев и холмов, со своими ритуалами, внутренней структурой отношений и провинциальной безыскусностью. Это был морской курорт для мягкого восстановления здоровья, из тех городков, куда люди приезжали, заручившись рекомендательными письмами. Летом местные газеты каждую неделю публиковали списки прибывших отдыхающих; про эти списки говорили, что читаются они как «Готский альманах».[1] Семьи местных жителей принадлежали к тому же социальному кругу, что и семья Агаты: средний класс, тяготеющий к высшему. Такую однородность населения трудно переоценить. Все, что окружало Агату, было надежным и стабильным. Внутри этой стабильности, однако, свобода ее воображения не была ограничена ничем.

Но могла ли она даже в буйном своем воображении представить себе Торки двадцать первого века? В послевоенные годы Агата испытывала почтительный ужас перед социальными переменами; в некотором смысле она была такой же реалисткой в отношении окружающей жизни, как ее мисс Марпл — пожилая дама-детектив, которая всегда ждет худшего и никогда не обманывается в своих ожиданиях. Однако Агата была еще и глубоко верующим человеком — верующим в Бога и человеческую природу. Так могла ли она предвидеть тот исполненный ликования прорыв, который совершит Англия и от которого разорвется сердце ее малой родины?

Одна из самых красивых улиц Торки, Флит-уок, сверкает теперь огненными витринами магазинов; гордый Стрэнд оккупировали любители выпить, в распахнутых на груди рубашках; здание, бывшее с 1851 года ратушей, ныне занимает филиал компании «Теско»; старый банк с его бледно-золотистым каменным фасадом превратился в кафе-бар «Бэнкс»; элегантный прибрежный Павильон постройки 1912 года стал торговым моллом; пальмы чахнут перед входом в ночной клуб «Мамбо»; тихие кремовые виллы рекламируют свободные для продажи помещения и китайскую кухню; по Хайер-Юнион-стрит, где отец Агаты покупал фарфор для Эшфилда, шныряют торговцы наркотиками и бездомные… Приметы современности изуродовали былые благородные формы, перемены, происшедшие в Англии, здесь особенно очевидны, потому что Торки — место для удовольствий, а удовольствия — это то, что теперь лучше всего нас характеризует. Агата тоже ценила удовольствия: обожала удобства, неспешность, праздность. Но другой символ веры мисс Марпл — то, что «новый мир ничем не отличается от старого» и «человеческие существа остались такими же, какими были всегда»,[2] — вызывал у нее сомнения, когда она видела жаждущих острых ощущений курортников, рыгающих на жаре гамбургерами и размахивающих бутылками, как пиками. Она начала сомневаться в будущем в одной из своих последних книг, «Пассажир из Франкфурта», которую написала, приближаясь к восьмидесяти.

«Что за мир теперь настал!.. Все направлено лишь на то, чтобы пощекотать нервы. Дисциплина? Сдержанность? Они больше ни во что не ставятся. Ничто не имеет значения, кроме острых ощущений.

И какой мир… может это породить в будущем?»

Это породило сегодняшнюю Англию: пресыщенную, ожесточенную, испорченную. Это породило общество, лишенное какого бы то ни было представления о порядке, о причинах и следствиях, об истории. И Агата это предвидела, хотя не верила до конца, что такое время и впрямь придет: «Неужели это Англия? Неужели Англия действительно такая? Чувствуется — нет, еще нет, но может стать».[3] Тем не менее «Пассажир из Франкфурта» в целом кончается утверждением «надежды», «веры» и «доброты». Так что двадцать первый век наверняка бы шокировал и огорчил Агату. Она оплакивала бы город, в котором мечтала, любила, бегала по склонам холма с любимым песиком Тони, где отдала свою невинность Арчибальду Кристи, где стала писательницей. А пуще всего ее опечалила бы унылость нынешних англичан, ибо для нее жизнь была священным даром.

В сегодняшнем Торки Агата повсюду — в витринах магазинов, в музее… И в то же время — нигде. Того, чем была она сама, что сформировало ее, более не существует. Лишь изредка, на миг, мелькнет образ девочки в белом платье, вприпрыжку бегущей по испещренным солнечными бликами улицам и лелеющей в голове кучу тайн. Но нет тайны большей, чем эта: в Англии, явно склонной разрушить все то, во что она верила и что собой воплощала, Агата Кристи остается неизменно популярной. Такой парадокс наверняка заинтриговал бы ее.

Затем она бы задумалась об обеде, о саде и снова уединилась в мире своей фантазии.

Именно в нем она прожила большую часть детства: в мире воображения, пребывавшем внутри Эшфилда. Они были нераздельны. Каждый уголок, каждая тень этого дома были для нее волшебны. Она любила его и с детской непосредственностью, и с осознанностью взрослого человека, интуитивно чувствуя грусть, коей окрашена эта любовь, и понимая, что счастье не вечно и что именно это делает его ощущение столь острым. У нее было чутье на печальные события и необычная для ребенка способность к обобщению. Даже погруженная в теплую неподвижность казавшихся нескончаемыми летних сезонов, она предчувствовала их конец и каждый момент непреложно запечатлевала в памяти.

«Нет большей Радости, чем Радость, к нам снисходящая во сне…» — писала взрослая Агата,[4] несомненно, вспоминая, сколь благословен был Эшфилд видениями, приходившими к ней в снах:

«…навевающие мечты поля у подножья сада… потайные комнаты в собственном доме. Иногда ты попадал в них через кладовую, иногда — совершенно неожиданно — из папиного кабинета. Они постоянно присутствовали в доме, хотя ты порой надолго забывал о них. И каждый раз испытывал потом восторженный трепет узнавания. Честно признаться, они всегда оказывались совершенно другими. Но удивительная радость тайной находки оставалась неизменной…»

Это из опубликованного в 1934 году романа «Неоконченный портрет» — одного из шести опубликованных под псевдонимом Мэри Вестмакотт. Он почти так же биографичен, как «Автобиография», которая вышла в свет уже после ее смерти. В этих книгах воспроизводится много одинаковых детских историй, однако «Неоконченный портрет» кажется более близким к реальности того времени, когда он был создан. И написан он с ощущением острой тоски, пронизанной любовью, которую она испытывала к прошлому, вырванному из нее за восемь лет до того, так что раны еще продолжали кровоточить, орошая страницы.

Агата никогда не утрачивала способности смотреть на мир глазами ребенка («…в течение долгих-долгих лет, когда ты все еще была ребенком, каковым останешься навсегда…» — писал ее второй муж, Макс Мэллоуэн, в августе 1930 года). Она сохранила не только собственно воспоминания, но и живое ощущение давних событий. Ничто никогда не было для нее живее, чем память. Герой первого написанного под псевдонимом Мэри Вестмакотт романа («Хлеб великанов»,[5] 1930), Вернон Дейр, — мужчина, но большая часть его ранних лет списана с жизни самой Агаты.

«Пришла новая няня — худая бледнолицая девушка с глазами навыкате. Ее имя было Изабелл, но все звали ее Сьюзен, поскольку это ей больше подходило. Вернон был немало озадачен и попросил няню объяснить — почему.

— Есть люди, которые, когда они нарекают своих детей, любят обезьянничать: использовать имена высокопоставленных персон.

Слово „обезьянничать“ отвлекло внимание Вернона. Обезьянничают мартышки. Люди что, крестят своих детей в зоопарке?»

Так же как Агата, Вернон грезил наяву; вот и эта фантазия расцвела в бескрайнем саду Эшфилда:

«Мистер Грин был подобен Богу, потому что его нельзя было увидеть, но для Вернона он был абсолютно реален… Самым замечательным в мистере Грине было то, что он играл — обожал играть. Какую бы игру ни придумал Вернон, это была игра, в которую любил играть мистер Грин. Было в нем и еще кое-что. Например, он имел сто детей. И еще троих… Они носили самые прекрасные имена, какие знал Вернон: Пудель, Белка и Дерево.

Возможно, Вернон был одиноким маленьким мальчиком, но он об этом не знал, потому что для игр у него были мистер Грин, Пудель, Белка и Дерево».

Агата никогда не чувствовала себя одинокой. Такая мысль даже не могла прийти ей в голову. Она ценила уединенность, которая давала ей простор для иных жизней. Оберегала она также и свои тайны; услышав, как ее няня рассказывает горничной об одной из игр, в которые сама с собой играет девочка («Она представляет, будто она котенок и играет с другими котятами»), Агата расстроилась «до глубины души». Она тайно творила доброе волшебство в своем доме. Тайна — надежный страж волшебства, и с детской фотографии Агаты на нас смотрит лицо, скрывающее множество тайн: упрямая маленькая девочка-фея сидит на плетеном стуле в своем зачарованном саду.

«Я знала в нем каждое дерево и каждому приписывала особую роль…»[6]

И всю свою жизнь она видела Эшфилд теми, детскими глазами. В ее детективном романе «Лощина» описан дом, Эйнсквик, который для персонажей книги являет собой воплощение утраченного счастья и который окружен садом, полным деревьев из Эшфилда.

«Была у нас магнолия, которая почти полностью закрывала одно из окон и в дневное время наполняла комнату золотисто-зеленым светом. Выглянув в другое окно, можно было увидеть лужайку, посреди которой, словно часовой, стояла высокая веллингтония. А справа — большой лесной темно-пунцовый бук.

О, Эйнсквик, Эйнсквик…»

Что представлял собой Эшфилд? Большой дом, удобный, но не роскошный, с великолепной лужайкой, простирающейся до небольшого лесочка. Дом для семьи. На фотографиях, пожелтевших от времени и утративших резкость, видно, что он постепенно гармонично разрастался. Частично двух-, частично трехэтажный, он имел несколько дымоходов, большие окна, доходившие на первом этаже до самой земли, и крыльцо, затененное вьющимися растениями. Оранжерея, где росли даже пальмы, в те времена была не чем иным, как душной теплицей. Имелась также отдельная небольшая теплица, «которую называли, уж не знаю почему, Кей-Кей» — в ней жила лошадка-качалка по имени Матильда и маленький расписной конек с тележкой, которого звали Трулав. О них Агата написала в своей последней книге «Врата судьбы», в которой она позволяет приемам детективной литературы уйти не прощаясь и свободно, как дух, перемещается в прошлое. Как и все ее последние произведения, эта книга была наговорена ею на диктофон;[7] голос Агаты в этом коротком отрывке кажется надтреснутым и дрожит от волнения при воспоминании. Она описывает Матильду как «одинокую и покинутую», с выпавшей гривой и оторванным ухом, но когда герой книги садится на нее, она начинает скакать резво, как в былые времена. «Она просто застоялась, правда?» — «Да, она просто застоялась».

За несколько лет до написания «Врат судьбы» Агата получила письмо от старой подруги по Торки. «Наши сады, твой и мой, были волшебными уголками… Как печально, что Бартон-роуд так изменилась и что на месте Эшфилда построены эти дома».[8] И тем не менее при всем его очаровании Эшфилд не шел ни в какое сравнение с домом, который Агата позднее обустроила для себя в Девоне. Белое георгианское совершенство Гринвея, словно светлый драгоценный камень сиявшего над рекой Дарт, было в реальности таким же волшебным, как та греза, которой стал для Агаты Эшфилд. И как бы ни любила Агата дом своего детства, она всегда смотрела за его пределы. «Больше всего на свете, — писала она в „Автобиографии“, — я хотела в один прекрасный день стать леди Агатой». Это подразумевало и не имеющее ничего общего со снобизмом желание иметь дом своей мечты, который маячил где-то на периферии ее воображения. «Нечто, чего ты желаешь так сильно, что даже точно не можешь себе представить», — написала она об этом идеальном доме в одном из последних своих романов, «Ночной тьме». «Это было для меня самым важным. Забавно, что дом может так много значить».

В романе «Хлеб великанов» маленький мальчик живет не в Эшфилде, он наследник Эбботе-Пьюиссант — усадьбы несказанной старинной красоты. В другом романе Вестмакотт, «Роза и тис», героиня, Изабелла, словно составляет единое целое со своим домом, замком Сент-Лу, «средневековым, суровым и аскетичным». Агата мечтала проникнуть в подобный мир и стать там своей. Гринвей в какой-то мере помог ей осуществить эту мечту, но не в смысле сходства с Изабеллой. Для этого она была слишком прочно привязана к среднему классу и слишком рассудительна. Тот же склад ума, который позволил ей придумать замок Сент-Лу, всегда оберегал ее от того, чтобы утратить связь с реальностью.

Без сомнения, ее внутренний мир не развивался бы столь свободно, родись она в другой семье. Быть может, он и вовсе не сформировался бы. Но Миллеры из Торки были отнюдь не так консервативны, как можно было предположить по внешним приметам, и семейная атмосфера, давая Агате ощущение абсолютной защищенности, в то же время позволяла существовать обособленно, что представляло собой идеальные условия для развития ее индивидуальности.

Агата Мэри Кларисса была младшей из троих детей в семье. Она родилась 15 сентября 1890 года, через одиннадцать лет после Маргарет (Мэдж) и через десять после брата, Луи Монтанта (Монти). Ее отец, Фредерик, был слишком джентльменом, чтобы вмешиваться во внутреннюю жизнь своих детей. Кларисса, их мать, чье любопытство было не в пример сильнее, инстинктивно проявляла мудрость, всегда зная, насколько глубоко можно обнаружить свой интерес. Клара — так ее называли — напоминала няню Вернона из «Хлеба великанов», с которой «он мог говорить о Пуделе, Белке, Дереве, о мистере Грине и сотне его детей. И вместо того чтобы сказать: „Что за странная игра!“ — няня Фрэнсис только спрашивала, были ли эти сто детей девочками или мальчиками…»

Клара была человеком незаурядным, а ее влияние на Агату — выражалось ли оно в невмешательстве или, напротив, во вмешательстве — было почти безграничным. Утонченная маленькая женщина с почти черными глазами умной птицы, она являлась центром эшфилдской вселенной, тем человеком, благодаря которому мир воображения становился и возможен, и безопасен. Вероятно, именно она была главной любовью в жизни Агаты.

Написанный через восемь лет после смерти Клары «Неоконченный портрет» есть реквием по этой любви, гимн безвозвратной утраты. Агата дает себе полную волю в этой книге. «О, мама, мама!..» — восклицает героиня в тоске по матери, которая всего лишь уехала за границу на отдых, но страдание восьмилетней Селии — это и страдание сорокалетней Агаты, по-прежнему тоскующей по ушедшей навсегда Кларе.

«По вечерам, после того как Сьюзен мыла Селию (героиня, чьим прототипом является Агата) в ванне, мама заходила в детскую, чтобы „подоткнуть одеяльце“ на ночь. Селия называла это „маминым подтыканием“ и старалась всю ночь спать в одном положении, чтобы „мамино подтыкание“ сохранилось до утра».

Клара понимала дочь почти без слов — разумеется, по мнению самой Агаты, которая вспоминает ее «испытующий, просвечивающий насквозь, внимательный взгляд». Это подтверждается историей, рассказанной и в «Неоконченном портрете», и в «Автобиографии». Эпизод имел место во Франции в 1896 году, где Агата провела некоторое время с родителями. Гид, желая сделать ей приятное, приколол живую бабочку к ее соломенной шляпе.

«Селия почувствовала себя несчастной. Она ощущала биение крылышек бабочки о свою шляпу. Бабочка ведь была живая — живая! — и насажена на булавку! Селии стало нехорошо. Крупные слезы покатились по ее щекам.

Наконец это заметил отец.

— Что случилось, крошка?

Селия затрясла головой. Рыдания усиливались… Как она могла сказать, что случилось? Это страшно обидело бы гида. Ведь он хотел доставить ей радость. Он поймал бабочку специально для нее и так гордился тем, что придумал приколоть ее девочке на шляпку. Как бы она посмела сказать, что ей это неприятно? А без этого никто ничего не поймет! На ветру крылышки бабочки затрепетали сильнее, чем прежде…

Мама бы поняла. Но маме она тоже не могла объяснить. Все смотрели на нее — ожидали, что она что-нибудь скажет. Чудовищная боль сдавила ей грудь. Она безмолвно бросила горестный взгляд на мать. „Помоги мне, — говорил этот взгляд. — О, помоги же мне“.

Мириам (Клара) лишь мельком взглянула на нее в ответ и сказала:

— Мне кажется, ей не нравится, что у нее на шляпе бабочка. Кто ее туда приколол?»

У Клары внутренняя жизнь тоже била ключом. Но у нее, в отличие от Агаты, она была порождена скорее чувством неуверенности, чем защищенности.

Клара родилась в 1854 году в семье обаятельного армейского капитана Фредерика Бомера. В тридцатишестилетнем возрасте тот влюбился в прелестную девушку Мэри Энн Уэст, которой не исполнилось тогда еще и семнадцати. После двенадцати лет брака, имея четверых детей, капитан Бомер, служивший тогда в Джерси, погиб, упав с лошади, и оставил Мэри Энн молодой и едва ли не нищей вдовой. Почти в то же время ее старшая сестра Маргарет вступила в менее романтичный, зато гораздо более выгодный брак со вдовцом-американцем, на много лет старше ее, Натаниэлем Фрэри Миллером. Мэри Энн находилась в чудовищно стесненных обстоятельствах, и Маргарет предложила взять одного из ее четверых детей на воспитание. Ей отдали Клару — единственную среди них девочку, — которой было девять лет.

Агату завораживала относившаяся к началу девятнадцатого века история сестер Уэст, сирот, воспитанных родственниками по фамилии Кесли на ферме в Суссексе. Девочкой она слышала кучу рассказов о своих предках. Она обожала истории про «семейство Кесли с фермы Примстед» и про богатых кузин Краудер, которым Уэсты завидовали, потому что у тех «всегда были настоящие кружева на панталонах».[9] Особенно живо она представляла себе историю Мэри Энн и капитана Фредерика. Быть может, потому, что она стала для нее трогательным идеалом супружеской верности. В 1944 году она по-своему пересказала ее в письме к своему второму мужу Максу Мэллоуэну:

«[Моя бабушка] вышла замуж в шестнадцать лет за красавца — армейского офицера, который был на двадцать лет старше ее. („Говорят, что ты слишком молода для брака со мной, Полли“. — „Я завтра же сбегу с тобой, если мне не позволят выйти за тебя замуж“.)

Она была на редкость очаровательна — люди на улицах останавливались, засматриваясь на нее. Оставшись почти совсем без денег, она была вынуждена зарабатывать шитьем и вышивкой, чтобы растить и учить детей. По меньшей мере три офицера — братья ее мужа по оружию — делали ей предложение, причем двое из них были весьма обеспеченными людьми. С материальной точки зрения это было бы для нее выходом. Но она всем отказала — и, разумеется, никогда не имела любовника — и до семидесяти лет упорно повторяла, что завещает похоронить себя в Джерси, рядом с мужем…»[10]

Однако трое ее сыновей — Гарри, Эрнест и Фредерик — настояли на том, чтобы Мэри Энн погребли в Англии, — так они могли навещать ее могилу. Что думала по этому поводу ее дочь, неизвестно. Это теперь принято свободно критиковать родителей, Кларе же — в некотором роде типичной представительнице своей эпохи — и в голову не могло прийти осуждать мать за то, что она отдала ее. Она была замкнутой маленькой девочкой, любившей, как и Агата, уединение, но в отличие от той — одинокой; она бродила по дому своего хворого дяди, прижимая к груди любимую книжку — «Король золотой реки». Клара очень страдала оттого, что ее отдали. Тем не менее она всегда вела себя по отношению к Мэри Энн безукоризненно корректно. Когда ей было двадцать с небольшим, она написала стихотворение «Матери», исполненное любви без тени упрека: «Любовь — это ангел… стерегущий дорогу на небеса». Впрочем, оно могло было быть посвящено кому угодно. Стихотворение, посвященное тетушке Маргарет, несколько более личное — в нем, как положено, отдается должное «достойной женщине, любимой всеми…».

В «Автобиографии» Агата пишет, что едва ли Мэри Энн можно осуждать за то, что она сделала. Скорее всего она отдала Клару лишь потому, что считала: девочке необходима посторонняя поддержка в жизни, а мальчики сами могут стать творцами своей судьбы. Тем не менее Клара всегда считала, что мать просто любила ее меньше. Она была слишком чувствительной натурой, чтобы безболезненно пережить отлучение.

«Думаю, нанесенная ей обида, горькое чувство отринутости наложили отпечаток на всю ее жизнь. Она потеряла уверенность в себе и стала сомневаться в чувствах окружающих. Тетя, щедрая, веселая, не имела, однако, никакого представления о чувствах ребенка. Мама получила все так называемые преимущества благополучного дома и хорошее образование. Что она утратила и чего ничто не могло ей заменить, так это беспечную жизнь с братьями в родном доме…»

Эта тема вновь и вновь возникает в произведениях Агаты — необходимость для ребенка расти в родном окружении и урон, который ему наносят, отдавая на воспитание (или, как в «Горе невинным», продавая за сотню фунтов: «Унижение, боль — он никогда не сможет их забыть»). На этой мысли основаны сюжеты «Мышеловки» и романа «И, треснув, зеркало звенит»; этой темы Агата касается и во многих других произведениях, неизменно относясь к ней с исключительной серьезностью. Натура Агаты была такова, что чувства Клары она переживала как свои собственные. Ее любовь к матери исполнена такой силы, что много лет спустя, когда она писала монолог женщины — одного из персонажей романа «Миссис Макгинти с жизнью рассталась», то ощущала Кларину боль едва ли не мучительнее, чем сама Клара:

«Однажды я прочла в газете письмо некой женщины… Очень глупое письмо. В нем спрашивалось, что лучше: отдать своего ребенка на усыновление кому-нибудь, кто сможет обеспечить ему все жизненные преимущества… или держать его при себе, несмотря на то что ты не можешь предоставить ему никаких благ. Я считаю это глупостью — настоящей глупостью. Если вы можете просто прокормить ребенка, то это все, что имеет значение.

…Мне ли этого не знать… Моя мать рассталась со мной, и у меня появились все блага, как это принято называть. Но мне всегда — всегда, всегда! — было больно сознавать, что на самом деле я не была желанной дочерью, что моя мать смогла отдать меня… Я со своими детьми не расстанусь — ни за какие земные блага!»

Это, разумеется, мысли самой Агаты, Клара никогда не выражала их вслух. Но нет никаких сомнений, что пережитое в детстве оставило в ее душе глубокий след, особенно это сказалось на отношениях с дочерьми.

Сыграло это свою роль и в ее браке. У Маргарет и ее мужа своих детей не было, но Натаниэль имел сына от первого брака, его звали Фредерик. Он был на восемь лет старше Клары — истинный ньюйоркец, хотя получил образование в Швейцарии, обладал французской практичностью, английской благовоспитанностью и был вхож в «Юнион клаб» — клуб для избранных. Он напоминал американца из «Эры невинности», то есть всей душой стремился к пресловутому европеизму, но все равно оставался американцем до мозга костей и обладал внутренней раскрепощенностью — открытостью, вольностью речей, самоиронией, не свойственными викторианскому миру. Агата гордилась тем, что в ней течет и американская кровь, и, уже в преклонных годах приехав в Нью-Йорк, решительно настояла на том, чтобы посетить в Бруклине могилы родственников — Миллеров, пусть они никогда и не встречались. Она и сама имела более открытый склад ума и характер, чем позволяли принятые в Торки правила: в ее крови, в ее легких словно было больше кислорода.

Состояние Миллеры сделали в Америке, но имели деловые интересы и в Манчестере. Поэтому после женитьбы Натаниэль и Маргарет поселились в Чешире, где Фредерик — любящий сын — навещал их, принося с собой легкий флер космополитизма и совершенно ослепляя грустную маленькую Клару.

То, что ей в 1878 году предстояло выйти за него замуж, — это целая история, настоящий роман, вполне могущий соперничать с историей замужества Мэри Энн Бомер, разве что был легкий налет покровительства в том, как Фредерик, отказавшись от других увлечений (в том числе и от ухаживаний за будущей матерью Уинстона Черчилля), сделал предложение своей преданной кузине, чье сердце покорил еще несколькими годами ранее, неосмотрительно похвалив ее «красивые глаза». Угадываете тень Сони из «Дяди Вани»? «Когда девушка некрасива, то ей говорят: „У вас прекрасные глаза, у вас прекрасные волосы…“» Клара не была красавицей и отвергла первое предложение Фредерика, потому что считала себя «скучной». Но у нее был незаурядный характер — куда более сильный, чем у ее очаровательного мужа, — и это в конце концов уравняло их в браке.

После их помолвки, однако, Клара написала стихотворение «К Ф. А. М.» (Фредерику Алве Миллеру), из которого видно, какой страстной, волнующей благодарностью к нему была она преисполнена.

Господи милосердный, молитву прими мою и мольбу:

Дай мне сил разделить с ним достойно и жизнь, и судьбу.[11]

Звучит в стихотворении и странная нотка страха: «Храни его от всех пороков и искушенья силы злой». Клара, разумеется, знала, каким повесой был ее муж в прошлом («Влюблялся быстро он и страстно, беспечно связи прерывал»), и опасалась повторения его эскапад. В своих стихотворениях, каллиграфическим почерком вписанных в «Альбом», купленный в универмаге «Уайтлиз», она постоянно возвращается к теме ожидания предательства:

Неужели любовь — это только девичьи мечты?

Из мечтаний и грез моих, видимо, создан и ты.

Неужели — о Боже! — ты тот самый Прекрасный Герой,

Что увлек мое сердце и сделал своею женой?

На самом деле нет никаких оснований сомневаться, что Фредерик — который иногда вносил небольшие поправки в ее стихотворения, прекрасно отдавая себе, впрочем, отчет в том, что стихи имеют под собой серьезное основание, — был абсолютно преданным мужем. Но утраченная в детстве уверенность в себе научила Клару всегда ждать худшего; в этом она была полной противоположностью Агате, чье счастливое детство оставило ее ни к чему такому не подготовленной. «Есть мудрые люди — они никогда не ждут, что станут счастливыми. Я ждала…» — напишет она позднее в «Лощине».

Счастливое детство Агаты в значительной мере покоилось на уверенности в том, что брак ее родителей безоблачен и прочен. Однако в «Неоконченном портрете» она демонстрирует более глубокое понимание жизни, чем то, какое было у нее в те времена. «Разве не мудрее всегда немного перестраховываться? Ведь роз без шипов не бывает», — говорит Мириам своей дочери. И дальше:

«— Селия, никогда не оставляй мужа одного надолго. Помни: мужчина склонен забывать…

— Папа никогда и не посмотрел бы ни на кого, кроме тебя.

Мать задумчиво ответила:

— Возможно. Но я всегда оставалась начеку. Была у нас горничная, крупная красивая девица, тот самый тип, который, как я слышала, нравится твоему отцу. Как-то она подавала ему молоток и гвозди и эдак невзначай положила ладонь ему на руку. Я это видела. Твой отец почти ничего не заметил — разве что удивился немного… Но я уволила девушку тотчас же».

Между тем Фредерик был непоколебимо уверен в себе, как это свойственно представителям его класса, который был чуточку повыше того, к которому принадлежала Клара (девушка из романа «Миссис Макгинти с жизнью рассталась» тоже получает возможность выйти замуж за джентльмена благодаря тому, что ее удочерили). Нельзя сказать, что он был таким уж красавцем: на фотографиях мы видим грузного бородатого мужчину, который выглядит старше своих лет, с полуприкрытыми сонными глазами, унаследованными Агатой. Но, похоже, его любили все, кто был с ним знаком. В «Автобиографии» Агата признает, что счастливая атмосфера царила в Эшфилде в значительной мере благодаря ее отцу.

Никогда в жизни он ничего не делал. В молодости был светским львом, в зрелом возрасте стал свободным джентльменом. «Унаследовав от отца вполне приличное состояние, он никогда не занимался бизнесом, — говорится в рекомендательном письме, посланном „Юнион клаб“ американскому послу, когда Агате исполнилось восемнадцать лет и настала пора выводить ее в свет. — Самое меньшее, что я могу сказать, так это то, что готов охарактеризовать его в самых лестных выражениях и уверен, что его дочь, мисс Агата Миллер, вне всякого сомнения, достойна быть представленной».

Несмотря на то что Агата боготворила свою деятельную, умную мать, она испытывала непреодолимое восхищение непринужденным обаянием отца. Он представлял собой тот тип людей, к которому она сама себя интуитивно причисляла, хотя, повзрослев, не обладала ни его общительностью, ни его даром наслаждаться праздностью. Но в интервью, напечатанном в «Санди телеграф» 10 мая 1964 года, она сказала: «Не понимаю, почему считается правильным с нравственной точки зрения непременно работать. Мой отец был вполне состоятелен и никогда в жизни пальцем о палец не ударил, но он был замечательным человеком».

Любил он и подурачиться, хотя, безусловно, отнюдь не был человеком недалеким. Он отлично знал цену окружавшим его людям, но не в его характере было демонстрировать им что-либо, кроме фасада «милейшего человека». Несомненно из самых добрых побуждений, он сочинил несколько легенд о своей семье, в частности — об интуитивном даре проникновения его дочери в суть человеческой натуры. Эти истории свидетельствуют, что писателем он был куда более даровитым, чем Клара. Сказки, которые рассказывала дочери перед сном Клара, искрились воображением, но Агату расстраивало и одновременно изумляло то, что Клара категорически не могла вспомнить на следующий день, о чем рассказывала накануне, и просто придумывала новую историю. А вот ее весьма натужные писания глубоко увязали в викторианских условностях («Итак, я была мертва! Значит, то был мой дух, обладавший сознанием…»[12]).

Рассказ Фредерика «Помолвка Генри» — это вариация на тему его собственных ухаживаний за Кларой. Генри — денди, дамского угодника — боготворит Мэриан, «девушка высоких принципов, глубоко верующая» и — так же как Клара — начисто лишенная чувства юмора. «Генри был страстно влюблен, но со свойственной ему беспечностью не спешил задавать сакраментальный вопрос. В конце концов и впрямь: куда было торопиться?»

Только в тридцать два года Фредерик отказался наконец от своей разгульной жизни и сделал предложение. Генри так и не женился на Мэриан, предпочтя сказать ей, что влюбился в другую девушку, «чьи изящные маленькие ручки волновали его и вызывали восхищение. У Мэриан руки были прекрасной формы, но… великоваты». Разумеется, после этого Мэриан благородно расторгла их помолвку. «Она держалась великолепно, и он всегда будет вспоминать о ней как об одной из самых прелестных женщин, каких ему довелось встретить в жизни. Собственная фраза ему понравилась…» Фредерик, в отличие от равнодушного Генри, был человеком добросердечным, но в рассказе различим намек на те же подтексты, какие пронизывают Кларины стихи.

Под внешней жизнерадостностью в Кларе постоянно жила тревога. Ее сжигал тот же огонь истового благочестия, что и монахиню на картине Холмена Ханта.[13] Фредерик шел по жизни легко, весело. Действие другого его рассказа, «Зачем Дженкинс давал обед», происходит в некоем нью-йоркском клубе, в привычном для Фредерика окружении. «Тост „За женщин, да благословит их Господь!“ провозглашался двадцать семь раз». Герой рассказа обладает обаянием самого Фредерика, что тоже подтверждает осознанность сходства автора с персонажем.

«Джимми до последней монеты тратил свой ежегодный доход и немного сверх того с полнейшим пренебрежением к будущему. Товарищи по клубу обожали его… Одна из его „возлюбленных“ сказала о нем: как жаль, что денег у него больше, чем мозгов. Когда кто-то из так называемых друзей, как это обычно бывает, довел ее высказывание до его сведения, молодой человек с завидным чувством юмора заметил, что дама абсолютно права, и тотчас отправил ей дорогущий букет роз… Хотя героическим персонажем его и не назовешь, Джимми, несомненно, был человеком доброжелательным и приятным».

Как и Джимми, Фредерик проматывал свое наследство. И делал это скорее из лени, нежели из сознательного расточительства. Быть может, вернись он в Америку с Кларой, как собирался сделать после женитьбы, было бы кому надзирать за управлением его инвестициями и имуществом. Но случилось по-другому. Вместо этого после долгого медового месяца, проведенного в Швейцарии, молодожены Миллеры поселились на модном курорте Торки, где в январе 1879 года родилась Мэдж. Следом — в июне 1880-го, во время их поездки в Нью-Йорк, — на свет появился Монти, после чего Клара вернулась в Англию, в то время как Фредерик остался «присматривать за делами». Приехав к ней в Торки на год или около того, как он предполагал, Фредерик обнаружил, что она купила Эшфилд за две тысячи фунтов стерлингов, оставленных ей дядюшкой Натаниэлем. Это было самым удачным вложением миллеровского наследства, гораздо более разумным, чем все, что когда-либо делал с ним Фредерик. Кроме того, со стороны Клары это было смелым и самостоятельным поступком, который сразу же превратил ее в равноправного партнера.

Фредерик послал ко всем чертям Нью-Йорк и, далеко не достигнув еще сорока, с удовольствием принял образ жизни человека средних лет. К этому его в значительной мере подвиг Торки. В викторианскую эпоху это было даже более рафинированное место, чем во времена Агатиной юности: тогда еще не существовало традиции совместных купаний, прогулок по Принсес-Гарденс, концертов, устраивавшихся позднее в Павильоне. Город был наводнен благовоспитанными богачами и просто состоятельными людьми, нуждавшимися в поправке здоровья (Наполеон III приезжал сюда лечиться и останавливался в отеле «Империал»; Элизабет Барретт-Браунинг[14] принимала ванны в «Бас-Хаусе» на Виктория-Пэрад). Некоторым он казался слишком претенциозным. «Торки — это место, через которое хочется протанцевать в одних очках, — писал Редьярд Киплинг, которого трудно заподозрить в богемности. — Виллы, аккуратно подстриженные кустарники, толстые старые дамы с респираторами на лицах, в огромных ландо…»

Но Фредерику все это подходило идеально. У него было родовое гнездо и дети, которых он обожал по-викториански безудержно: «Благослови тебя Господь, моя милая, — писал он Агате из Нью-Йорка в 1896 году. — Я знаю, что ты прекрасна, моя горячо любимая девочка…» В дополнение к этому его жизнь складывалась из обильных трапез, посещений Королевского яхт-клуба «Торби» и походов по магазинам: толстые пачки счетов свидетельствуют о легкости, с какой он тратил доходы, которые считал неиссякаемыми. Между тем, как понятно теперь, деньги утекали; выписанные изысканным почерком чеки рисуют весьма прихотливый портрет Фредерика. Одетый с иголочки, чисто выбритый джентльмен, каждый день с обаятельной улыбкой следующий по улицам в клуб, не способный противостоять искушению заглянуть в «Донохью» или в Музей изящных искусств на Виктория-Пэрад. Бывая в Лондоне, он сорил деньгами с такой же широтой. Сохранилось много счетов из ювелирных магазинов, в том числе один на 810 фунтов стерлингов. Он покупал также хорошую мебель (пять чиппендейловских стульев красного дерева, приобретенных на Юнион-стрит) и гораздо менее хорошую живопись: множество картин маслом загромождали стены Эшфилда, хотя сами комнаты были просторными и элегантными. Местному художнику Н. Дж. Х. Бэрду заказали портреты Фредерика, троих его детей, собаки Монти и няни Агаты; эти портреты до сих пор висят в Гринвее. Особой художественной ценности они не имеют; «Все вы выглядите так, словно не мылись несколько недель!» — таков был вердикт Клары, и сама она позировать, разумеется, отказалась, хотя портрет Нянюшки, как называли в семье Агатину няню, не лишен некоторого мягкого фламандского колорита. «Думаю, что это очень милая живопись, — писала Агата в 1967 году в ответ на письмо дамы, составлявшей каталог работ Бэрда. — Мой отец всегда очень высоко ценил его картины».[15]

Так, неторопливо, вальяжно, в темпе largo, шествовал по жизни Фредерик, царственный персонаж местной истории со своей сакс-кобургской внешностью и несокрушимым добродушием. Они с Кларой часто устраивали для друзей щедрые званые обеды. Фредерик участвовал в благотворительных представлениях любительского драмкружка — в частности, по словам местной газеты, «был очень сердечно принят» в роли Феликса Фьюмера в «Смеющейся гиене» — и являлся официальным секретарем соревнований крикетного клуба, чье поле примыкало к Бартон-роуд сразу за Эшфилдом. В 1943 году Агата получила письмо, которое начиналось так:

«Когда десять лет назад мои родители жили в Торки вблизи стадиона крикетного клуба, для меня не было и не могло быть места лучше на всей Земле. Я чту память о нем…

Как хорошо я помню мистера Миллера! И его схожесть — по крайней мере в моем представлении — с королем Эдуардом!.. Он имел обыкновение выходить на поле со впечатляюще аристократическим видом. Как сейчас вижу: я лежу на маленьком пригорке неподалеку от табло, на верхушке которого полощется тонкий красно-бело-черный флаг клуба…»[16]

Наверняка Агата тоже это помнила. Она часто сопровождала Фредерика на крикетные матчи: «Я чрезвычайно гордилась тем, что мне позволяли помогать отцу в судействе, и относилась к этому очень серьезно». Он также занимался с ней математикой, которую она очень любила («Мне кажется, что в цифрах есть нечто божественное», — говорит персонаж «Каникул в Лимстоке»), программа обучения была максимально приближена к официальной образовательной программе. Имея за плечами опыт обучения Мэдж в брайтонской школе, впоследствии преобразованной в Роудин-скул[17] (Монти учился в Харроу[18]), Клара решила Агату в школу не посылать и не учить ее читать до восьми лет. Ничего не вышло: к четырем годам Агата научилась читать сама. «Боюсь, мисс Агата умеет читать, мэм», — виновато призналась Кларе Нянюшка.

Трудно сказать, почему Клара пришла к подобной теории. Ее решения порой представлялись спонтанными, однако чаще всего оказывались верными — например когда она купила Эшфилд или когда, спустя много лет, предостерегала Агату от первого замужества, с Арчи. Она хорошо разбиралась в людях, и это придавало ей мудрости. Кроме того, говорили, что она обладает иррациональной способностью «ясновидения» (в детстве она «увидела», как горит ферма Примстед; вскоре это случилось на самом деле). Порой это заставляло ее делать глупости. Удерживать умную и развитую девочку от чтения было нелепостью, тем более в таком набитом книгами доме, как Эшфилд. Среди счетов Фредерика немало от «Эндрю Айрдейла, книготорговца с Флит-стрит», у которого он купил — помимо многого прочего — сорок семь выпусков «Корнхилл мэгазин» за четыре фунта (журналы по-прежнему находятся в гринвейской библиотеке), полное собрание сочинений Джордж Элиот за пять фунтов и «Французскую классику» по двенадцать шиллингов за том. Невероятно, чтобы Агату можно было держать отрезанной от этого мира. Ее стремление проникнуть в него было столь велико, что она научилась сопоставлять написание слов детской книги «Ангел любви» миссис Л. Т. Мид («вульгарной», по мнению Клары), которую ей читали особенно часто, с их звучанием. С этого момента она читала всё и вся: миссис Моулсворт, Эдит Несбит,[19] Фрэнсис Ходжсон Бернетт, Ветхозаветные истории, «Великие исторические события», своего обожаемого Диккенса и, позднее, Бальзака и Золя, которые, по мнению Клары, открывали неприглядные стороны жизни (впрочем, юная Агата была слишком невинна, чтобы видеть в литературе реальную жизнь; по ней, литература была совершенно отдельной реальностью). Принято считать, что Агата так никогда и не освоила орфографию и грамматику из-за нетрадиционного способа, каким она научилась читать. Но это преувеличение. В письмах видно, что изредка она порой действительно пишет слова неправильно — «феномин», «мегламания», — но в своих детективных сочинениях она проявляла себя как ярая поборница грамотности. «Это я, — говорит у нее мисс Марпл, — позволила себе нарушить правила грамматики в виде исключения».[20]

В действительности Агата немного училась грамматике в торкийском заведении для благородных девиц, которым руководила мисс Гайер, — лет с тринадцати она посещала его два раза в неделю. В решении не посылать Агату в обычную школу ничего из ряда вон выходящего не было, хотя странно, что при этом ей не нанимали гувернанток. Не исключено, что Клара, прекрасно сознававшая всю меру ее дочерней привязанности, предпочитала ни с кем ею не делиться. Вероятно, ее попытка удержать Агату от чтения была средством контроля. А может, Клара просто хотела попробовать что-нибудь отличное от того, что делала со старшей дочерью. Само то, что Мэдж послали в школу-пансион, было неожиданно, а уж когда возникла идея, что хорошо бы ей продолжить образование в Гертоне,[21] Фредерик деликатно, но решительно топнул ногой. («У нее на лбу написано, что она окончила Гертон». В романе Вестмакотт «Бремя любви» эта реплика звучит как оскорбление.) Агата, напротив, вне дома серьезно училась только музыке. Отец и Мэдж занимались с ней письмом, Клара знакомила с наиболее интересными историческими событиями. В остальном Агата была предоставлена самой себе.

Вероятно, это способствовало становлению ее индивидуальности. Агата была из тех самоучек, которые продолжают учиться и читать всю жизнь и чей интеллект, таким образом, развивается наиболее соответствующим им самим образом. Став взрослой, она испытывала почтительное уважение к «академическим мозгам»; ее второй муж, Макс Мэллоуэн, был археологом, получившим образование в Оксфорде, прекрасно знал классику, и это восхищало ее в нем и в его друзьях. Тем не менее она обладала врожденной уверенностью в собственном, менее традиционном образе мышления. Сборник ее рассказов «Подвиги Геракла» воспроизводит двенадцать античных мифов в «опрощенной», как она это в шутку называла, форме ее собственных детективных историй, которые призван разгадать Эркюль (Геракл) Пуаро: например, Нимейский лев у нее — это похищенный комнатный пекинес. И Пуаро между делом, безо всякого пиетета отпускает весьма проницательное замечание относительно греческой мифологии: