Прощание с папой
Прощание с папой
Чем дольше папы нет, тем больше мне его не хватает. Такого сильного, такого могущественного, такого правильного. Истинный самородок, он так тяжело погибал, он так за эту жизнь боролся, так ее любил.
Я вместе со своим театром улетела на гастроли в Англию. В какой-то английский городок позвонила мне мама, и я в трубке услышала, что Галя, моя старшая сестра, плачет. Перед отъездом я договорилась с известным профессором-урологом из 67-й больницы, чтобы тот посмотрел папу. Этот врач наблюдал его последние два года, я не помню его фамилию, да и не хочу ее вспоминать. Именно он занес папе смертельную инфекцию синегнойного сепсиса. У папы дома стоял сложенный чемодан, он на чемпионат мира собирался, и я решила, чтобы ему там было полегче, пусть профессор еще какие-нибудь лекарства ему пропишет. Не относятся у нас в больницах к старикам так, как полагается… Я уехала в день папиного визита к профессору, звонила домой еще с дороги до встречи с труппой. Дозвонилась из Лондона, как только он с Галей от врача вернулись. Папа мне говорит: «Дочка, я никогда больше к нему не пойду, он так со мной зверски обращался, и ты деньги больше не трать, он лекарства прописал все валютные, не покупай». Я ему: «Папа, для чего же мы работаем? Чтобы лекарства были». На следующий день я утром позвонила домой, а у папы температура сорок. Мама этого горе-профессора вызвала, он пришел, посмотрел папу, поставил диагноз типа: рассчитывать надо на Бога — и благополучно исчез. Ничего не сказал, не предупредил, что папу надо срочно госпитализировать. Температура ведь держится сорок градусов, естественно, она отражается на почках, отвезли бы папу сразу в госпиталь, его еще могли бы спасти. Утром мама к нему подходит, а у него на фоне этой огромной температуры случился микроинсульт. Когда я днем позвонила, он уже не говорил, показывал глазами, чего хочет. Привезли бы его к нам сразу, мы бы его вывели из такого состояния, говорили мне потом врачи в Первом Медицинском. Мама сказала: «Решай сама, в какую больницу положить». Я только приехала в Англию, но тут же снова в самолет и обратно в Москву.
Я верила врачам Первого Мединститута, всегда сама лечилась у Абрама Львовича Сыркина, он меня спасал, когда у меня случился микроинфаркт после Олимпийских игр в Калгари. Абрам Львович меня наблюдал много лет, и я доверяла ему абсолютно. У них хорошая реанимация, правда, лекарства надо иметь свои. Папа находился в реанимации шестьдесят три дня, ему становилось то лучше, то хуже. Синегнойкемия. Мой муж в Германии покупал и пересылал в Москву какое-то редкое лекарство. Сперва папе его дал Сергей Миронов, врач Президента. Дал две упаковки. Отцу этот препарат вводился каждый день. Сделали и операцию в урологии, потому что начали отказывать почки. Подключили к аппарату, но снять его так и не удалось. Он уже не мог сам дышать. Боролся из последних сил, но все реже и реже приходил в себя. Тогда, в мае 1996-го, закончился тот чемпионат, на который он собирался, но так и не попал. Я говорю: «Папа, милый, если б ты знал, что сегодня твой любимый отечественный хоккей проиграл». Рядом стояли врачи, и вдруг у него впервые за много дней появился осознанный взгляд, он глазами мне показывает что-то, все аппараты заработали, сердце застучало, он пришел в себя и с этой минуты стал понимать, что с ним. Он очень хотел выкарабкаться. Когда меня увидел первый раз в больнице, долго на меня смотрел, а говорить не мог. Он смотрел на меня, и я понимала, что он хочет сказать — теперь вся семья ложится на мои плечи, что он мне верит, он знает, если я приехала, все будет хорошо, иначе я сейчас же все переверну, всю больницу вверх дном. Он хотел жить, но потом в какой-то момент понял, что нет сил бороться. Мама к нему пришла, а он вырвал при ней все провода, показал, что не надо больше его мучить. Он продолжал находиться в реанимации, его состояние не ухудшалось и не улучшалось…
На мой взгляд, папа прожил и очень счастливую жизнь, и очень несчастную. Он успешно занимался любимым делом — а это всегда счастье, а несчастную потому, что он был недооценен. Всегда же хочется признания при жизни. Папа был поистине великий в своем деле человек, именно его ребята добились признания в НХЛ. Это его мальчишки там начинали, это он, пусть не впрямую, но их воспитал. Папа работал 24 часа в сутки, он, в общем-то, уже на пенсии со своей «Золотой шайбой» никому покоя не давал. К мальчишкам ездил полуживой, хромой, на костылях, но ездил, вначале вставал на коньки, опускался на колени, тренировал их, показывал своим примером, как нужно преодолевать боль. Ездил по Северу в настоящей бурке, и всюду сопровождала его старшая дочь. Галка ради него ушла с любимой работы в школе. Ушла ради того, чтобы отцу продлить жизнь. Меня же дома никогда нет, моя задача — зарабатывать, обеспечивать жизнь семье, а отцу в любом состоянии надо заниматься хоккеем, хотя сам он уже ездить не мог.
Галя — человек необыкновенной доброты, — я уже писала об этом в начале книги, повторю еще — жившая с двумя бабушками до самой их смерти, выхаживающая папу, потому что нашей маме тогда уже шло к восьмидесяти. Ухаживать за отцом очень тяжело, он своенравный, он все время хотел вырваться из-под опеки. Это же был очень сильный и здоровый человек. Отец мог хорошо выпить, мог всех рассмешить, любил наши домашние банкеты, любил моих друзей. Он так хотел жить полнокровной жизнью, что когда стал немощным, копил силы по нескольку дней. Лежал, берегся и все-таки раз или два в неделю вырывался. За ним заезжали его «мальчишки», он отправлялся с ними на хоккей, вырывался в баню, вырывался на торжественные мероприятия и дни рождения друзей. Врачи говорили: «Этого нельзя делать». «Этого нельзя, Толя», — говорила мама, она настаивала, чтобы он худел, соблюдал режим. А он хотел жить, как раньше, когда были силы, во весь опор.
Отец недоработал в большом хоккее. Как же могли в 56 лет заставить его уйти бесславно — человека, имеющего огромную народную славу? Такие люди, как отец, раз в сто лет рождаются. Раз в сто лет. Люди, любящие работать, понимающие свою профессию и знающие в ней больше, чем тысяча ремесленников от спорта, вместе взятых. А те мерзавцы, которые избавлялись от него, и сейчас выступают в каких-то передачах, а в них говорят, что Тарасов был жестоким тренером. Да они счастливы должны быть, что жили и работали при нем, что он к ним прикоснулся. Он всегда имел лучших спортсменов, и не только потому, что служил в ЦСКА, а армейский клуб имел привилегию забирать молодых спортсменов в армию. Отец не пользовался готовым, он ребят находил. Ездил в Сибирь, летал на Дальний Восток, был готов ради талантливого парня отправиться куда угодно. Любого мальчика, о котором начинали говорить, он сначала сам смотрел. Но смотреть — это мало, надо еще иметь глаза профессионала, многолетний опыт, мудрость и тренерский талант, чтобы увидеть, чтобы не пропало, призвать, привести в ЦСКА. А потом и кормить, и лелеять, и заставлять, и тренировать, и учить, и лишать, и давать. Он все это делал, он пахал не для себя — для нашего хоккея…
Женя Мишаков, преданный отцу человек, скорбит и плачет по нему, он все помнит. И много их, которые помнят. С Юрзиновым на Олимпийских играх встретилась, он говорит: «Знаешь, Татьяна, чем дольше Анатолия Владимировича нет, тем он мне необходимей, тем я больше понимаю, что это за человек жил рядом с нами». Отец закладывал национальный хоккей, его традиции. Его могущество заключалось в том, что он придумывал, придумывал, придумывал и работал, работал, работал. Я помню, как отъезжающий в HXЛ Слава Фетисов приезжал к нам на дачу, чтобы получить от отца рекомендации. У папы же лежат тысячи исписанных листов — невостребованных, никому сейчас не нужных. А это колоссальная картотека физических упражнений… но никого это не интересует. Все сами очень опытные, что и видно по результатам.
Он недоработал, а мог бы еще десять лет тренировать ЦСКА, если бы его так не унижали. Но он гордый, и во мне это есть, я никогда не буду ни перед кем кланяться. И он никогда не просил, никогда не ходил по кабинетам. Поэтому начальники его ненавидели и ненавидят до сих пор. Даже Мертвого ненавидят. Кто виноват, что он был сильнее, он был умнее и, что им абсолютно ненавистно, — он был честнее. Когда папа умер, его сбережения равнялись трем тысячам долларов, две из которых мы с Вовой ему подарили. Тысяча долларов — это все, что отложил за всю свою жизнь великий Тарасов. Двенадцать лет его не показывали по телевидению, четырнадцать лет он не печатался. Скрывали его от иностранцев, объясняя это тем, что он болен. Он не получил разрешения приехать в Канаду в день, когда его бюст установили в Музее хоккейной славы. И при этом он до конца карьеры был предан этому режиму и этому Отечеству. Только тогда, когда он ушел из большого спорта, Галя стала подсовывать ему запрещенные книги. Он стал их читать, — папа не мог отказать Гале — и ему делалось дурно. О сталинских репрессиях он не мог слышать, так ему становилось плохо. Он кричал на нас: «Антисоветчицы!» Но как человек мудрый, окруженный нашими известными и талантливыми друзьями, то есть людьми уже другого поколения, он мучительно понимал, что происходит, стал впитывать иные взгляды. Он всегда много читал. Его любимый писатель — Чехов. Кажется странным, что у такого человека, как мой отец, любимый писатель — ироничный, негромкий Чехов? Разное в папе сочеталось, но при этом человеком он был удивительно цельным. И хотя со временем он не обзывал нас антисоветчицами, но всегда хотел работать только здесь, на Родине.
И лечила-то я его на свои, немножко помогал Спорткомитет. Помогала Федерация хоккея — тогдашний ее президент Валентин Лукич Сыч, царствие ему небесное, но почти все, что я в то время заработала, ушло на лечение и на похороны.
Этот день, этот ужас, когда умер папа, в ЦСКА — тихо. Бывший старший тренер сборной СССР, которого на этот пост рекомендовал мой отец, сумел отличиться. Я понимаю — он не крупная фигура, хотя и хороший тренер, я встречалась с ним на Олимпиадах. Не папиного масштаба человек, хороший профессионал и не более того. Не глыба, не явление, не открытие, таких тренеров у нас много в разных видах спорта. А уж в мире я вообще считать не буду… Лена Боброва, вдова Всеволода Боброва, работающая заместителем директора во Дворце ЦСКА, мне позвонила: «Как похороны?» Я ей говорю: «С отцом прощаться будем только на льду, там, где он полжизни отработал». Лена мне отвечает: «Таня, приходил Тихонов, это же теперь его Дворец (он как-то сумел сделать за гроши для себя аренду огромного сооружения на 50 лет), и сказал, что Тарасов в его Дворце лежать не будет». Я понеслась в ЦСКА, и это просто мое и его счастье, что мы не встретились, поэтому он сейчас живой и справляет юбилеи. Какое счастье, что я его не нашла, иначе я бы уже сидела в тюрьме, а что было бы с ним — не знаю, но инвалидом я бы его сделала. Такая мерзость, мелочность и гадость. Для меня с того дня он не существует.
Я настояла — прощаться с отцом все-таки в ЦСКА. Работники Дворца подключились, Лена контролировала. Она и Сыч.
Как же страшно с любым человеком на родной земле прощаться: знаменитым, незнаменитым… Я заказала цветы и, хотя после разборок с ЦСКА была почти в невменяемом состоянии, пришла в морг папу забирать. Вокруг него собралась вся больница, все, кто его лечил. Девчонки, которые его крутили и переворачивали каждый день и не допустили воспаления легких у такого тяжелейшего больного. Врачи Карпов и Сыркин, чудный доктор Майя Борисовна Печерская, все пришли. Он был их больной, трудный, очень трудный, но их. В этот день все цветы от мамы, от меня, от Гали украли нелюди — по-другому их назвать нельзя, — которые в морге работают. Не буду описывать, что я с ними сделала. Остался только венок из двенадцати или пятнадцати гвоздик, и я его надела одному из работников морга в восемь утра прямо на голову. Так натянула на голову, что он кричал, чтобы я его больше не трогала, что через пять минут все будет готово. Все было украдено… это и есть состояние страны, в которой мы живем. Эти люди, которых она выродила за пятьдесят последних лет. Страшно. Мы так любим Москву, мы так хотим жить дома, работать дома, но страшно.
Прилетел из Германии Вова. Он поддерживал нашу маму, потому что ей с ним было легче. Я заказала ресторан, организовала прощальный церемониал. Вечером я почему-то заволновалась. ЦСКА выделило солдат, и те должны были сделать на льду настил. Мы заранее нарисовали план, как все должно выглядеть, где народ должен сидеть, где он должен проходить. Что-то мучило меня, после истории с Тихоновым и в армейском клубе я сомневалась. Но сперва поехала проверить, что сделано на кладбище. Надо сказать, что когда вопрос встал о захоронении, Лужков подписал бумаги в одну минуту, спросил только у меня: «Новодевичье или Ваганьковское?» Мы выбрали Ваганьковское. Я поехала на кладбище, шел десятый час вечера, июнь, светло. Никто меня не видел, как я вошла и вышла, и убедилась, что могила вырыта. С Ваганьковского поехала с Галей в ЦСКА посмотреть, что там происходит. Мы вошли во Дворец и увидели, что не сделано вообще ничего… В итоге Лена Боброва, я и Галя сами таскали тяжелые деревянные настилы, таскали ковры, потом пришли помогать двое ребят из охраны Дворца, и к часу ночи мы подготовили зал. Теперь на настилах лежали ковры, все как положено. ЦСКА, таким образом, кроме как выделил зал, ни в чем больше не участвовал. Правильно Юра Рост написал: «Когда вынесли из ЦСКА Тарасова, там больше никого не осталось».
Собрались только папины друзья, но народу получилось много. Прилетел откуда-то Саша Гомельский. Пришло много артистов: и Иосиф Кобзон, и Гена Хазанов. Папу любили, он же миллионам людей скрашивал жизнь, потому что хоккей — национальное увлечение, а он своим трудом, своими фантазиями, своей любовью к этой игре добивался побед и поддерживал в народе то славное, что делает народ людьми. Жалко его, недоделал, недоделал. Семьдесят шесть. Если б он родился, работал и жил в цивилизованной стране, а не в той, где цветы воруют из гроба, он бы жил до ста лет. Здоровье у отца было огромное, единственное, что ему неудачно сделали — операцию по замене сустава, поэтому он с трудом ходил. Не свалился бы на нашу голову этот известный врач со своим синегнойным сепсисом, папа приехал бы с чемпионата мира и сел бы за свою рукопись. Он писал книгу, но не успел дописать. Папа мог, — если бы они его привлекали, — тренировать, консультировать хоккеистов и тренеров, которые, кстати сказать, многому у него бы научились.
И вдруг я почувствовала что-то неладное, нервы ведь оголены, и я ощутила в атмосфере что-то такое, на что раньше и не среагировала бы, какое-то легкое замешательство среди людей. Вот пришли мои ученики. Все-все, кто был в это время в Москве, все стояли рядом: и Наташа Бестемьянова, и Андрюша Букин, и Игорь Бобрин, и весь мой театр. Папины ученики собрались, пришел народ, который любил хоккей, поэтому любил Тарасова. Но я ощущала какую-то тревогу, после речей Гомельского, Сыча, после того, как выступил председатель НО К России Смирнов, я кожей чувствовала: что-то не так! Подходит Лена Боброва: «Таня, не знаю, как тебе сказать, но сейчас звонили с кладбища и просили передать, что если ты не пришлешь пять тысяч долларов, то могилу рыть не будут». А я же ночью видела, что могила вырыта. Пяти тысяч у меня с собой нет, деньги почти закончились. Все, что осталось — шесть-восемь тысяч, — заплатили за ресторан, они ушли на поминки. Тогда я говорю: «Передай им, пусть не роют». Она: «Таня, это страшно». Я: «Все, едем». Но я-то знаю, что могила готова, правда, кроме меня и Гали, никто ее не видел, поэтому все нервничают. А я решила: если я не разглядела поздно вечером из-за своего тяжелого состояния, что глубины не хватает, значит, будем рыть сами. У меня здесь мои ученики, спортсмены, выроем и при папе. Возьмут лопаты и справятся за полчаса.
Когда мы приехали на Ваганьковское, могила была готова. Что за звонок, кто звонил?
Мне очень отца не хватает. Я теперь часто на Ваганьковское хожу. 23 июня, в третью годовщину, открыли памятник, автор — скульптор Александр Рукавишников. Я очень хотела, чтобы именно Саша памятник отцу создал, мне нравилось его надгробие Высоцкому. Мы бы поставили памятник раньше, в Федерации хоккея обещали помочь, памятники сейчас очень дорогие, но после убийства Сыча все заглохло. Только-только я выплатила наконец все долги за памятник и Спорткомитет мне частично расходы возместил, дал кое-какие деньги. Правда, подписали они бумаги после моего «шантажа». Мы шли, вернувшись из Нагано, на награждение в Кремль, и я у них спросила: «Вы помочь моей маме обещали, — мама проработала почти сорок лет в Спорткомитете, — вы же не мне на жизнь деньги даете». Мама — человек пожилой, она знает, что я зарабатываю тяжелым трудом, но она не сомневалась, что бы ни случилось, пусть уйдут все мои деньги, но памятник я поставлю.
Я счастлива, оттого что смогла за эти годы заработать так, что не только достойно похоронила отца, но и сделала ему памятник. Но как же выглядит Спорткомитет, как он смеет противопоставлять себя Президенту? Ельцин прислал маме и семье теплую телеграмму и велел «все должное воздать Тарасову…». И буквально в Кремле перед награждением за Олимпийские игры, где у моих спортсменов две золотых медали из девяти завоеванных олимпийцами России, я спросила о памятнике. Мне сказали: «Подпишем, подпишем». Я ответила: «Нет, или вы сейчас подпишете, или я обращусь за помощью к Ельцину». — «Ты что, с ума сошла? Там вообще об этом нельзя говорить». — «А я специально для вас это спрошу». В конце концов, эти десять тысяч долларов я бы сама заплатила, но совесть же надо людям иметь, я же видела, как они живут на Олимпиаде. Десять тысяч — четвертая часть нужной суммы, памятник стоил сорок тысяч долларов. Но я требую, чтобы люди отвечали за свои слова. Участия Спорткомитета хотела наша мама. Мне они сказали: «Ты только там вопросов не задавай, мы тебя очень просим. Мы тебе обещаем, как только прием у Президента кончится, сразу подпишем бумаги, выделим на памятник четвертую часть». «Четвертая часть» человеку, благодаря победам которого они и занимают свои места, пусть останется на их совести. Четвертая часть, конечно, это страшный урон для миллионов долларов, лежащих в далеких заморских банках.
Я прочла написанное раньше и поняла, что неправильно выразилась. Операцию нельзя назвать неудачной, думаю, что папа как следует не разработал ногу. Он ленился, он тучный человек, ему упражнения давались с большим трудом, вот он и запустил ногу. Тяжелая операция по замене сустава шейки бедра у отца проходила в Канаде. Его пригласили канадцы по собственной инициативе и за свой счет, они сделали эту операцию, потому что видели, как на их глазах человек погибает. Еще отцветала советская власть, я ходила в Спорткомитет СССР, тогда его возглавлял товарищ Грамов, и умоляла спортивного министра. Я сказала, что у меня есть какие-то деньги, я очень вас прошу, можно я поеду с отцом или пусть мама с ним поедет, мы боимся его одного отправлять. Тогда прошли какие-то Олимпийские игры и мне дали премию за учеников — четыре тысячи долларов. Но существовал запрет на поездки за рубеж семьями. Наверное, боялись, что если я поеду с папой, мы вдвоем так с ним в Канаде и останемся, организуем школу Тарасовых и практически весь мир будем тренировать — и хоккейный, и фигурного катания. Мне выехать так и не разрешили, не дали возможности и матери поехать с отцом, а папа боялся в больнице, тем более за рубежом, долго оставаться один.
Мы страшно нервничали, ему первый раз в жизни кололи после операции наркотики. Он мало что понимал, находился в состоянии опьянения, а никогда подобного не испытывал. И не любил, когда у других язык заплетался. Отец мог выпить в компании, но пьяным его не видели, он был сильный, могучий человек. Когда мы стали ему названивать из Москвы, он просил, чтобы кто-ни-будь к нему приехал. Но ни под каким соусом нас не отпускали. Я не только на коленях в Спорткомитете валялась, я и в ЦК партии ходила. Не выпускают, и ничего тут не поделаешь… А как он там один? Кто за ним ухаживает в послеоперационный период? Он же ни слова по-английски не знает. Канадцы и так сделали большое дело: взяли его, привезли к себе, провели операцию, никто за нее не платит, но тут своих прошу: дайте мне за свои деньги к отцу выехать. Нет, не разрешили.
Мы ему звоним, он мне жалуется: «Таня, мне что-то колют, голова кругом идет, я какой-то сам не свой, забирай меня скорее отсюда». Из-за этих лекарств он растерялся, ощущал себя брошенным. Поэтому на десятый день и попросил, чтобы его из госпиталя выписали. Его посадили на самолет и привезли обратно в Москву. Даже Гале не разрешили за ним поехать в Канаду. Просто злодеи.
Я всегда говорила, что начальники одинаковы во все времена. Когда я вхожу на таможню, хотя я в жизни не провезла ничего запрещенного, я даже не знаю, чего я не имею права провозить, все равно меня точно так же, будто я вхожу в кабинет к любому начальнику, начинает бить дрожь. Мне дурно, я не могу долго находиться ни в кабинете, ни на таможне. Я не могу слепо подчиняться, я не могу общаться с начальниками любого ранга. Они замешаны на одной крови, они все бессовестные. Все, абсолютно. А человек, у которого нет совести, может совершить все, что угодно. Самый простой пример: так отнестись к моему отцу, великому тренеру, по чьим книгам учились лучшие специалисты в мире.
Отец никогда не жил так, как жили и живут они. Он с мамой и с двумя дочерьми — в двухкомнатной квартире всю свою жизнь, пока мы не выросли. У нас дача — слезы, а не дача. Несчастный финский домик, который родители выбрали в 1973 году, домику уже тогда перевалило за двадцать лет. Приобрели, когда папу «ушли» с работы и ему надо было чем-то заниматься. Он решил переключиться на дачу. Купил развалюху и никогда не имел средств, чтобы вместо нее построить нормальный дом. Вся красивая жизнь заключалась только в том, что у папы всегда была «Волга», это его ноги. Но когда он последний раз собрался взять новую машину, тут поменялись деньги. Он считал, что ему не должны продавать по новой цене, то есть в десять раз дороже. Я пыталась остановить его: «Папа, уже все». Он шумел: «Как они могут такое сделать со мной?» Я ему: «Папа, они сделали это с тысячами, с миллионами людей. Ты уже сам купить машину не сможешь. Возьми у меня деньги». Но разве его уговоришь: «Я работал всю жизнь, и у меня самого есть деньги на машину». Я опять: «Папа, она уже не стоит столько, сколько раньше, а в несколько раз дороже». Он: «Нет, я у тебя денег не возьму, они со мной такого не сделают». Он страшно оскорбился, звонил в Министерство обороны, был просто вне себя, никак не мог понять, почему деньги, которые он столько лет откладывал, вдруг ничего не стоят.
Все, что делалось в последние годы, начиная с отлучения его от хоккея, все это выбило его из колеи, но больше всего — нога. Он охромел, но ходил, заставлял себя ходить. Мама все время: «Толя, ходи. Толя, ходи. Толя, не садись». Он полюбил долгое чтение, он полюбил то, чего не признавал раньше — постель, я ему купила мягкую широкую хорошую кровать.
Счастливы, наверное, люди, с которыми он соприкасался. Хотя папа был конфликтным человеком. А конфликтный человек если уходит, то уносит с собой свою профессию, потому что он в своем деле понимает больше всех на свете. И не позволяет туда вмешиваться никому: ни журналистам, ни коллегам, ни спортсменам. Отец знал, куда он ведет свою команду и почему он именно так их ведет. Он был, конечно, советский человек до мозга костей. Верил в советскую власть, в непогрешимость системы, при том, что ничего от нее не имел, впрочем, ничего у нее и не просил. Но в конце концов он сказал моему Вове: «Забирай Татьяну и уезжайте».
В 1998 году ему бы исполнилось 80 лет. Мы позвонили в федерацию, там уже новые президенты, они сказали: «Восьмидесятилетием Тарасова мы заниматься не будем». Им и не пришлось заниматься. Все телевизионные компании так или иначе, но откликнулись на это событие — 80 лет со дня рождения великого русского тренера. Это они там, в своих федерациях, временные, эти ничтожества с профессией «начальник». А отец — на все века. Остались от папы книги, осталось честное имя, остался его хоккей. Тарасов был, есть и будет. Что останется от них? Украденные деньги? И они заранее говорят, чтобы их не утруждали с восьмидесятилетием Тарасова. Они утрудились, а я не устала. Я позвонила во все компании, и все, включая «Времечко», ответили, что с удовольствием скажут несколько слов об отце, точнее, не о моем папе, а о выдающемся Анатолии Тарасове. И люди, которые любят хоккей, две минуты вспомнят о его успехах, от которых идет дрожь по всему телу, и еще раз порадуются, что жил такой замечательный тренер, отец русского хоккея, великий его создатель и организатор. Бессребреник, не лгун, честный до полусмерти и очень сильный. Честный и сильный — два понятия, которые никогда не были в цене в родном государстве.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.