III СРЕДИЗЕМНОЕ МОРЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

III

СРЕДИЗЕМНОЕ МОРЕ

Сливает полдень, в точности часов. Из блестков – море, море в вечной смене!

Валери. Морское кладбище

Ренуар не совсем оправился от перенесенного приступа. Боли не проходили. По совету врачей в феврале 1899 года художник уехал на юг и поселился в Кань-сюр-Мер, в гостинице «Савурнен», на берегу бухты Ангелов. Эту гостиницу рекомендовал ему приятель – художник Фердинан Деконши, женившийся на дочери ее владельца; он же расхваливал мягкий климат здешних мест.

«День хуже, день лучше, – писал Ренуар Дюран-Рюэлю. – Словом, кажется, мне нужно к этому привыкнуть и смириться».

Вспомнив собственное предсказание о том, что, когда наконец он сам сочтет себя зрелым живописцем, его подведут силы, он делает вывод: «Грех жаловаться, могло быть и хуже».

Возможно, он писал эти слова, думая о несчастном Сислее. 1 февраля, незадолго до отъезда Ренуара из Парижа, он вместе с Клодом Моне провожал в последний путь человека, который был их веселым спутником в годы, проведенные в Фонтенбло. Казалось, судьба безжалостно преследовала пейзажиста, певца берегов Луэна. Успех никак не шел к нему, и он ожесточился. Конец его был ужасен: он умер от рака горла. И в довершение всего, словно в насмешку, как это часто случается с художниками, не признанными при жизни, его картины, еще вчера презираемые публикой, стали теперь предметом страстного внимания любителей живописи[187].

«…могло быть и хуже…»

На полпути между Антибом и Ниццей, примерно в двенадцати километрах от каждого из этих городов, высится старинная «висячая крепость» Кань с крепостными стенами, воротами, крутыми улочками. На самой вершине холма – старинный замок, построенный Гримальди в XIV веке. Отсюда открывается вид на море, на гряды холмов, поросшие оливами, кипарисами и апельсиновыми деревьями, и на Альпы.

Деконши не солгал: этот уголок – находка для художника. Гостиница «Савурнен» стояла у подножия крепости. Ренуар, приехавший сюда с намерением «пожариться на солнце», старался как можно больше работать на воздухе. Но ему было трудно ходить из-за сильно распухших ног. «Когда окрепнут ноги, надо думать, я стану поправляться быстрее».

Вопреки всем трудностям он, пользуясь его собственным выражением, «не сидел на месте», ездил проведать Дедона, жившего в Ницце. Однако, несмотря на жару, состояние его не улучшилось. «Я чрезвычайно расстроен. Здешний врач предупредил меня: если я буду исправно лечиться, лечение займет в лучшем случае полтора года. Как видите, мне не дают соскучиться, хотя, может, все это преувеличено».

Ренуару рекомендовали водолечение. Дедон советовал ему съездить в Италию, в Акви. В глубине души Ренуар мало верил в успех лечения. И все же в августе он отправился в Экс-ле-Бен.

В начале июля состоялся аукцион, на котором распродавались картины из коллекции Виктора Шоке. Одна из картин, в свое время написанная Ренуаром в «Ла Гренуйер», была продана за 20 тысяч франков[188]. Хорошая цена! Она, естественно, удовлетворяла художника. Но все это не приносило ему истинной радости. К тому нее его возмущало, что живопись превратили в предмет купли-продажи. Он не любил, когда смешивали искусство и деньги. «Деньги» – это слово у всех на устах, и «деньгами» пытаются все объяснить, как будто люди, такие, как Ренуар, работая, могут думать о деньгах, а не трудятся ради собственного удовольствия, в силу присущей им неодолимой потребности творить, созидать…

Ренуар осуждал современное общество за то, что оно подчинено власти денег. «Банк – невеселое учреждение, но современное общество не может без него обойтись. Банки необходимы для появления железных дорог, канализации, газа и удаления аппендикса».

Ренуар с тоской думал о былых временах, идеализируя минувшее столетие, сожалел, что перевелись принцы – покровители искусств. «А теперь, – говорил он, – теперь мы не картину вешаем на стену, а ценность. Почему бы не выставить на обозрение акцию Суэцкого канала?»

Что ж, можно и так… В конце концов, улыбаясь, говорил Ренуар, деньги, которые приносит художнику его работа, в сущности, оплачивают удовольствие, получаемое от творчества, что тоже неплохо. «Когда я путешествую и прошу отца Дюрана выслать аванс, это как-никак чрезвычайно удобно!»[189]

Летом Ренуар по обыкновению провел какое-то время в Эссуа, затем возвратился в Париж. Соседнюю мастерскую на улице Ларошфуко занимал молодой художник, в прошлом ученик Гюстава Моро. Он внимательно наблюдал за Ренуаром, но робость мешала ему представиться, – это был Жорж Руо.

Как только наступила ненастная погода, Ренуар снова уехал на юг. Солнечный край был необходим ему не только для поправки здоровья, для доброго настроения. Он чувствовал, что юг – истинная родина его искусства. Это сверкание красок, теплых тонов, жизнь, бьющая всюду ключом, эта радость, молодость, прозрачность неба, ясность его, будто сотворенная духом, – все это как нельзя лучше отвечало его устремлениям, восторгу, который будила в нем природа, день ото дня все больше открывавшая его щедрому сердцу свою красоту, богатство и безмятежность. Поэзия его искусства и поэзия этого края слились воедино.

Ренуар решил отныне проводить каждую зиму на берегу Средиземного моря. В декабре он поехал туда с намерением снять дом. Сделав остановку в Грассе, он поселился там в отеле «Мюраур». Отсюда он стал выезжать в окрестности, наведался даже в Ниццу и Монте-Карло… «Я обоснуюсь лишь там, где мне очень понравится».

Ему не пришлось долго искать. Неподалеку от Грасса, в Маганьоске, некий месье Рейно сдал ему внаем свою виллу. В первых числах января 1900 года Ренуар перевез туда Алину и Жана (старший сын художника – Пьер – жил в интернате при коллеже Сен-Круа де Нейи), Габриэль и Булочницу.

«Я на подъеме и предполагаю многое сделать…» Все эти месяцы в Маганьоске, хоть он и худел, усыхая, как старая виноградная лоза, болезнь не донимала его – Ренуару и впрямь удалось много сделать. Он попеременно писал то Жана, то Булочницу. Ребенок и женщина. Жизнь!

Во всех областях творчества мастером становится тот, кто сумеет постичь ее. Овладение натурой порой агрессивно, как своего рода насилие. Рассказывая, как он позировал отцу, Жан вспоминал, что испытывал тогда род смутного страха, несомненно весьма тягостного для ребенка.

«За работой Ренуар временами вел себя так, будто участвовал в своеобразном поединке. Казалось, художник следит за движениями противника, выискивая малейшую брешь в его защите… Беспокойные, быстрые движения кисти, мгновенно следовавшие за пронзительным взглядом, брошенным на модель, заставляли меня вспоминать зигзаги ласточки, охотящейся за мошками. Я умышленно пользуюсь этим сравнением из жизни птиц. Кисть Ренуара подчинялась его зрительному восприятию столь же непосредственно, как клюв ласточки – ее взгляду. Моя попытка описания была бы неполной, если бы я не упомянул про несколько свирепый вид работающего Ренуара, который в ту пору нередко меня пугал».

В начале 1900 года уже окончательно сложился тот особый круг, в котором впоследствии все больше замыкался художник. Как-то раз в мае, когда Булочница не могла позировать из-за сильной простуды, Габриэль согласилась ее заменить и без всякого жеманства обнажила перед «хозяином» свое тело. Булочница же в свой черед «великолепно умела жарить картошку». Отныне в доме художника уже не стало разделения между кухней и мастерской. Случалось, это удивляло гостей, заранее не предупрежденных: их изумляло, что за столом им прислуживает та же молодая особа, которую они только что видели в мастерской обнаженной.

Присутствие обнаженных натурщиц, картины, потрясающие своей чувственностью, да и вся сугубо «женская» атмосфера дома художника – все это неизбежно порождало кривотолки. В самом деле, слишком велик был разлад между безыскусным, неподдельно здоровым миром, созданным воображением Ренуара, и окружающим его реальным миром, покорным власти вековых предрассудков и всякий раз напоминающим о себе, когда какой-нибудь посетитель мастерской вдруг начинал двусмысленно шутить, заговорщически подмигивая художнику.

Ренуар мгновенно прерывал эти глупые шутки грубоватой остротой. «Я б… только кистью», – насмешливо говорил он. «Ему нравилось шокировать любопытствующих», – рассказывает Альбер Андре. Напротив, сын художника Жан приходил в замешательство, наблюдая поведение своих соучеников по коллежу.

«Фотографии голых женщин повергали их в состояние возбуждения, совершенно мне непонятного. Они тайком передавали их друг другу, запирались в туалете, чтобы только получите их рассмотреть… Святые отцы со своей стороны разжигали интерес к снимкам тем, что запрещали все это, отнимали их, наказывали владельцев. Право, я не знал, что и думать. С малых лет я видел, как отец писал обнаженных женщин, и нагота представлялась мне чем-то вполне естественным. Моим равнодушием к этим вещам я несправедливо заслужил репутацию пресыщенного человека. Просто для меня не было тайн. Я рано узнал, что детей не находят в капусте. Мое простодушие изумляло всех».

Ренуар отдыхал в Маганьоске, когда до него долетели отзвуки очередной ссоры в парижском свете. 14 апреля 1900 года в столице открылась Всемирная выставка, которая должна была самым наглядным образом «подытожить» достижения минувшего века. По этому случаю на Елисейских полях, на месте прежнего Дворца промышленности, где столько раз проводились выставки Салона, построили два других дворца, из которых один впоследствии стал называться Большим, а другой – Малым; они также предназначались для художественных выставок. В Малом дворце 1 мая открылась выставка «Сто лет французского изобразительного искусства». Разумеется, организаторы выставки обсуждали вопрос о возможности участия в ней импрессионистов.

«Нет, нет! Только без этих людей! Без этого позора!» – в ярости воскликнул Жером. Однако инспектор департамента изящных искусств Роже Маркс проявил твердость, и импрессионисты были допущены на выставку. Но тут вдруг раздаются возражения со стороны Моне и Писсарро. На этой выставке, по их мнению, импрессионисты окажутся в роли «нежеланных гостей» и работы их будут «плохо показаны». Началась оживленная переписка между Дюран-Рюэлем, художниками-импрессионистами, Роже Марксом и Галлимаром, который был назначен членом комиссии выставки. Ренуару все эти споры казались малосущественными, поскольку в то время его одолевали совсем иные заботы. Он ограничился письмом к Дюран-Рюэлю: «Я поступлю так, как Вы сочтете нужным». Впрочем, дальнейший ход событий подтвердил, что он был прав, отнесясь ко всей этой истории равнодушно; импрессионисты скоро поняли, что им нельзя уклоняться от участия в выставке[190].

Моне, встревоженный состоянием здоровья Ренуара, уговаривал его испробовать лечение на грязях в Даксе. Ренуар, мало веривший в успех какого-либо лечения, все же посоветовался со своим врачом в Грассе – тот не рекомендовал ему, ослабленному, ехать в Дакс. Художник возвратился в Экс. Не все ли равно, куда ехать, что предпринимать! И если он хоть как-то лечился, то делал это, безусловно, ради спокойствия своих близких, а отнюдь не по убеждению. «Я лечусь наилучшим образом, уверяю Вас, – писал он Дюран-Рюэлю, – хоть это и бесполезно».

В том году он разделил курс лечения на два этапа: начал его в Эксе и затем продолжил в маленьком курортном городке в Севеннах – Сен-Лоран-ле-Бен. Завершив эту неприятную повинность, он вернулся в Париж.

Часть лета художник провел вместе с Жанной Бодо в Лувесьенне. Он не без удовольствия ожидал здесь некоего известия, однако к удовольствию примешивалась тревога. 18 августа его ожидания сбылись: «Журналь офисьель» опубликовал указ о присвоении ему звания кавалера ордена Почетного легиона. Но от этого тревога его еще больше возросла. А не осудят ли его друзья, в частности Моне, принципиальный противник каких бы то ни было официальных наград? Следуя внезапному побуждению, Ренуар написал ему:

«Я согласился принять награду. Поверь, я не затем тебе пишу, чтобы в этом покаяться или, наоборот, доказывать, что я прав. Я боюсь, как бы эта ленточка не разбила нашу давнюю дружбу. Можешь написать мне в ответ что хочешь, любую чепуху. Можешь обругать меня, мне все равно, только скажи, сделал я глупость или нет. Я дорожу твоей дружбой – до остальных мне нет дела».

Спустя три дня, однако, художник понял, что послал Моне «дурацкое письмо».

«Я был болен, раздражен, измучен. В такие минуты нельзя писать письма. Не все ли тебе равно, наградили меня или нет… Так порви же это письмо, и забудем о нем, и да здравствует любовь!»

Можно подумать, что перед нами письма провинившегося школьника.

А школьнику было в ту пору пятьдесят девять лет.

* * *

Ревматизм прогрессировал, с более или менее затяжными приступами, боль то усиливалась, то отпускала. Но недуг исподволь, коварно делал свое дело, поражая тело художника. Ему все трудней становилось передвигаться, и он теперь опирался на палку. Его руки, кисти были обезображены болезнью. Однако он по-прежнему жонглировал мячиками, упорно, но все более неловко.

Неужели настанет день, когда придется оставить живопись?

Оставить живопись! Временами его охватывал страх…

Он крепился, снова брался за кисть. «Картины готов писать хоть задом!» – говорил в старости Энгр.

В ноябре Ренуар приехал в Маганьоск, и с тех самых пор его не покидала озабоченность: Алина была беременна в третий раз. «Вы повремените еще лет десять, а потом у вас родится дочь», – предрекала ему Берта Моризо в 1894 году, когда Ренуар сообщил ей «совершенно нелепую весть» о появлении на свет своего второго сына. Ренуар сердился. Девочка, мальчик – не все ли равно! Нелепо в его годы вновь становиться отцом, когда он с трудом волочит ноги, да и вообще наполовину калека.

Слишком много забот теперь доставлял ему недуг, как и его искусство, мастерство, которое он должен был спасти. Оттого так раздражал его этот последыш – запоздалый побег мертвеющей плоти. Ребенок будет пищать, плакать, кричать. Своим шумом, желанием жить, утвердиться в мире – таков закон природы –он нарушит покой дома, где обитает мечта, которую должно претворить в зримые образы, для чего нужна тишина… Нет! Ренуар взбунтовался, он не хотел, чтобы ему мешали. И сказал без обиняков, чтобы от него удалили этого младенца…

Ренуар разглядывал свои руки, «свои больные красивые руки», как писал о них Одилон Редон, приехавший в Маганьоск в феврале 1901 года, в письме к Поль Гобийяр. Оставить живопись! Отказаться от счастья более сладостного, более полного, чем счастье любви?..

За окном цвели весенние розы; поля в окрестностях Грасса уступами поднимались кверху. Солнце согревало землю, от его лучей пробуждались земные соки и семена, земля вздрагивала под всходами. Солнце зажигало румянцем щеки девушек. «Великий Пан мертв!» – некогда возвестил глас на берегу Средиземного моря, того самого моря, у которого теперь подолгу должен был жить Ренуар.

Перед мольбертом «хозяина», подготавливающего палитру, Габриэль спокойно расстегивала платье, открывая упругие груди. Обнажив полные бедра, плоский живот, она представала перед Ренуаром во всей нетронутой красе двадцатилетней девушки. Изгибы, округлости, бархатные тени…

По улицам гуляли девушки, женщины, будя вожделение. Под одеждой вырисовывались формы, мелькали ноги, в ритм шагам колыхались выпуклости, при виде которых в жилах мужчин вскипала кровь.

Своим пронзительным взглядом Ренуар впивался в модель, изучая изгибы тела, игру света на прозрачной коже. Перестать писать, отказаться от постижения тайны, сокрытой в этом распростертом, покорном теле! От постижения самой важной тайны, непостижимой в силу своей очевидности…

«Не будь на свете грудей, наверное, я нипочем не стал бы писать фигуры… Нагая женщина может выйти из волн или сойти с постели. Назовите ее Венерой или Нини – все равно, лучше ничего не выдумаешь».

Ренуар разглядывал Габриэль. «У меня нет ни правил, ни метода. Я рассматриваю обнаженную модель. Существуют мириады мельчайших оттенков. Я должен найти те, что превратят эту плоть на моем холсте в нечто живое и трепетное».

Ренуар не уставал писать купальщиц, лаская кистью обнаженные тела. Они изображены на его картинах лежащими или стоящими в солнечной безмятежности мира, увековеченного им, – мира, где женщины, разные, но всегда наделенные совершенной красотой, красотой божественной и одновременно плотской, суть воплощение Женщины, дышащей счастьем Анадиомены. Великий Пан воскрес! Ренуар писал женщину, опутав ее всесильной сетью своих мазков, похищая у нее и присваивая себе ее тайну – самую сокровенную, живую частицу ее существа.

«Когда он пишет женщину, это возбуждает его больше, чем если бы он ее ласкал!» – как-то раз воскликнул Морис Жуайян при виде картины Ренуара.

«Вот слова, которые меня порадовали», – простодушно признался художник.

И в этом году он вновь повторит курс лечения, поскольку все считают необходимым, чтобы он каждый год торчал три недели на водах. Все же в будущем он решил отказаться от этих бесполезных усилий. Он торопился съездить в Экс до предстоящих родов жены. «Если лечение слишком мне надоест, я велю лечиться нашей Габриэль», – шутил он.

Страдания не лишили его ни привычного добродушия, ни чувства юмора. Ренуар ворчал, тормошил людей, временами впадал в ярость и повышал голос, но все это было чисто внешнее. Ничто не нарушало его душевного равновесия. В мае он написал из Экса Амбруазу Воллару, желавшему купить его картины, следующее письмо, полное восхитительной иронии:

«Я вновь поселился в моей прежней маленькой гостинице, живу здесь один, за мной очень заботливо ухаживают. Угощают меня отличными блюдами, которые наверняка пришлись бы по вкусу большеротому Воллару. Словом, не зная, чем заняться, я сказал себе: а что, если написать Воллару, да только о чем я стану ему писать, коль скоро ничего любопытного здесь не происходит? Вдруг меня осенило: попрошу-ка у него денег, он ведь это страсть как любит. 500 франков. Если вдруг в Ваше святилище проникнут воры, по крайней мере хоть эти деньги им не достанутся, и вот почему я вспомнил о Вас, мой дорогой Воллар…»[191]

Амбруаз Воллар, ловкий молодой торговец картинами, начиная с 1895 года «монополизировавший» Сезанна, а в 1900 году заключивший договор с Гогеном, сейчас устраивал первую выставку никому не известного испанца – Пабло Пикассо. Настойчивое внимание, которое он выказывал Ренуару, раздражало Дюран-Рюэля. Но Ренуар ни с кем не хотел связывать себя, он был так же не способен на это, как не способен, по его собственному признанию, отказывать просителям. Его всегда мог «разжалобить» всякий, кто начинал ему докучать. Пусть уж папаша Дюран простит ему эти мелкие «измены»!

Художник возвратился в Эссуа: 4 августа Алина родила третьего мальчика, которого назвали Клодом. Его крестным отцом был Альбер Андре.

Несмотря на это событие, Ренуар не мог долго задерживаться в Эссуа: он должен был ехать в Фонтенбло по приглашению сыновей торговца картинами Бернхейма – Гастона и Жосса. Молодые люди просили его написать портреты их невест, сестер Адлер, с которыми они в скором времени собирались обвенчаться… Художник был знаком с самим Бернхеймом: ему иногда случалось бывать у него на «вилле Беллюн», на улице Сент-Оноре, 4. Бернхеймы, выходцы из провинции Франш-Конте, жили на широкую ногу, но при том были столь благородны, щедры и деликатны («всякий раз, когда они делают вам чудесный подарок, у них такой вид, будто они бесконечно вам за что-то признательны»[192]), что их нельзя было назвать иначе как «истинными аристократами». Ренуар, который «умел ценить роскошь у других», считал, что «первейший долг миллиардера – тратить свои миллиарды»[193]. К Бернхеймам он испытывал чувство горячей симпатии, скоро переросшее в истинную дружбу.

Пребывание в Фонтенбло, в доме людей, которых он уважал[194], было бы еще приятнее, если бы не очередное обострение болезни. Теперь Ренуар мог передвигаться лишь с помощью двух палок и был уже не в силах жонглировать своими мячиками. Однажды утром он сердито, с раздражением отшвырнул их в сторону: «Тьфу! Я впадаю в маразм»[195].

И он по-прежнему не признает себя побежденным, заменив мячики игрой в бильбоке. В Эссуа он установил также бильярд –не так давно он купил там дом, который Алина постепенно удобно оборудовала.

В этом же доме теперь жил ребенок, тот самый нежеланный ребенок, третий сынишка Ренуаров… Но чувства Ренуара круто переменились. Достаточно было ребенку появиться на свет, и сердце его шестидесятилетнего отца преисполнилось поистине дедовской нежностью. Своей холодной, жесткой, изуродованной болезнью рукой он гладил нежное тельце младенца, восхищаясь то ямочкой, то улыбкой, то складкой на теплой детской коже.

Появление Клода, или Коко, как его называли, было для него приветом, весны. Он «пожирал его глазами», любуясь круглым, пухленьким тельцем сына. Эта начинающаяся жизнь принесла ему дыхание рассвета, запах молока и фиалок. Он забыл о недуге, медленно сковывавшем его параличом: сидя у мольберта, он напевал песню.

Он переживал новый взлет вдохновения.

Как все же прекрасна жизнь! Прекрасна и неизбывна…

* * *

В начале 1902 года Ренуар, день ото дня становившийся все более чутким к холоду, покинул Маганьоск, где, на его взгляд, было слишком прохладно, и обосновался в Каннэ, хорошо защищенном от ветра поселке к северу от Канн. На этот раз с ним был Альбер Андре. «Очень приятный человек, – писал Ренуар Дюран-Рюэлю, – к тому же вдвоем мы более увлеченно работаем».

В самом деле, лишь очень редко Ренуар чувствовал к людям такое доверие, как к этому молодому художнику. Они были так близки по духу, что почти всегда совершенно одинаково судили о вещах. Ренуар говорил с ним так, будто беседовал с самим собой. «Не нужно самолюбования, но и не стоит считать себя хуже других. Надо знать себя, знать себе цену. Когда я гляжу на картины старых мастеров, то кажусь себе карликом рядом с ними. И все же, думаю, среди моих работ найдется достаточно таких, которые обеспечат мне место в ряду художников французской школы. А я очень люблю эту школу – ясную, обаятельную и представленную такими великолепными мастерами… И столь бесконечно далекую от всякой шумихи!» Иногда, после очередного сеанса разглядывая свой холст, он, смеясь, восклицал: «Кажется, сегодня я был чуть-чуть гениален! »

Случалось, он вскрикивал радостно, восхищенно: «Взгляните-ка на эти оливы, как красиво они освещены… Блики света будто драгоценные камни. Розовый свет и синий. И сквозь него видно небо. С ума сойти. И горы вон там вдали будто плывут с облаками… Похоже на фон у Ватто».

Тело художника старилось, но источники восторга в его душе были неиссякаемы.

К сожалению, этот 1902 год, год, когда Ренуар жил в Каннэ, ознаменовался тревожным обострением ревматической болезни. В марте Ренуар жаловался Дюран-Рюэлю, что ноги «с трудом его носят». Вернувшись в Париж в последних числах апреля, он вынужден был покинуть свою квартиру на улице Ларошфуко: взбираться на пятый этаж было ему не под силу. По счастью, удалось снять квартиру на втором этаже дома, на взгляд Ренуара чрезвычайно удачно расположенного: он стоял на склоне Монмартрского холма, у опушки Маки. Это был дом номер 43 по улице Коленкур. Ввиду покатости склона квартира нависала задними комнатами прямо над улицей. Удобно было и то, что в доме номер 73 по той же улице была свободна весьма приличная мастерская, выходившая в небольшой садик.

Однако недуг поразил не только руки и ноги художника. Парализован был нерв левого глаза. На исхудалом лице острый, пронзительный взгляд в короткий срок приобрел странную неподвижность[196].

На Монмартре, как и в Эссуа, Ренуар продолжал писать обнаженную натуру и портрет Жана. Осенью Жан должен был поступить в пансион Сент-Круа. В связи с этим собирались остричь прекрасные длинные кудри ребенка, что весьма огорчало художника. Ножницы парикмахера быстро расправились с локонами мальчика. Ренуар горевал. У сына были не волосы, а «золото», чистое солнце. После этого он уже редко писал Жана. Впрочем, у него оставались женщины. В кустах, которые иначе не назовешь, как «плотскими», под его кистью возникали великолепные красавицы. Чем больше иссыхало его собственное тело, тем щедрей становилась плоть женщин на его холстах. Своей обескровленной, костенеющей рукой Ренуар писал могучих Венер, грузных, плодовитых самок.

Но помимо женщины, был еще плод, ею рожденный. Дитя. В данном случае Коко. Ренуар запечатлевал движения и мимику ребенка с глубоким человеческим и художническим пониманием и чутьем.

Радость жизни была сильней недуга, сильней страданий, она озаряла полотна художника торжествующими красками…

* * *

Конец 1902 года был столь же злополучным, как и начало. Ренуар плохо переносил холод. Бронхит, а затем грипп вынудили его отсрочить переезд на юг.

Несколько лет назад художник стал вновь встречаться с Жоржем Ривьерой, который так отважно защищал импрессионистов в пору их первых выставок и с которым он долго не виделся. Ривьер был потрясен состоянием своего друга. В январе 1903 года он стал умолять Ренуара пригласить одного весьма опытного врача. После долгих уговоров Ривьер наконец добился согласия Ренуара. Но художник тут же взял свое слово назад.

«Пишу тебе, чтобы ты не вздумал беспокоить своего врача. Я знаю себя: ничего из того, что он мне скажет, я делать не стану. При моем характере от болезни не отделаешься. Разве что болезнь пройдет сама по себе, обидевшись, что ее не лечат».

В начале февраля, несколько окрепнув, художник уехал в Каннэ. Здесь он провел несколько недель. А спустя два месяца он снова очутился в том самом городке Кань, где впервые поселился четыре года назад по совету Фернана Деконши. В конечном итоге, сказал он с лукавой улыбкой, на всем побережье нет места, которое подходило бы ему больше этого уголка, где горы «остались тем, для чего сотворил их господь, – фоном, как на картинах Джорджоне»[197].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.