1971
1971
14 марта 1971 г.
Был в Лениграде, ездил в Пушкинские горы. Ну и пить там стали! Раньше так не пили. Сдерживал пример трезвого Гейченко, а сейчас дали себе волю. Под конец художнички пили в ночных аллеях, закусывая снегом. Хорош, хотя и по обыкновению театрален, был Гейченко в монастырской церкви при свечах. Он извинился перед Пушкиным, что не снял шапку, для него это всякий раз оборачивается простудой, болезнью. Проглядывало в нем чуть — чуть поповское равнодушие от надоевшей привычности обряда. И все?таки Гейченко хоть куда! Полон культуры, интереса, страстей. Живописен Юра Васильев, остальные все куда мельче. Вася Звонцов не так уж добр, как рисовалось, начал вдруг цепляться ко мне и получил по носу. Алеша Соколов — русский пропащий, шутейный человек. В Пете Фомине проглядывает чиновничье отчуждение. Андрей Мыльников — личность, масштабный и непростой человек. Свое благополучие он оплатил отказом от настоящего творчества, к которому был способен, от велений дара и обрел в этом, как ни странно, внутреннюю свободу. В общении мало интересен, хотя и приятен. Глубиной переживаний поездка не отличалась, как, впрочем, и прежде, за редчайшими исключениями.
О Ленинграде говорить нечего: печаль, глухая провинциальность и красота золотых шпилей.
28 июня 1971 г.
Мы пережили страшную неделю. После нескольких месяцев страха, сомнений, надежд, колебаний мама объявила раком шарик, катавшийся у нее под кожей на груди. И паша поликлиника согласилась с ней. И сразу же, из скандала со мной, из прелести и неуюта дачи, мама перенеслась в 52–ю больницу, в хирургический корпус, и сразу стала мамой моей беззаветной любви, невыносимой жалости и сводящего с ума страха.
Сегодня ее оперировали. Я ушел в лес и в полдень начал высчитывать: вот за ней пришли, вот дают наркоз, вот режут, вот несут клочок плоти на анализ… Тут начиналась неизвестность, и лишь одно можно было сказать с уверенностью, что в два часа всё будет кончено, так или иначе.
На этот раз пришло помилование. Опухоль оказалась доброкачественной, мама отделалась маленькой ранкой. Стоя в уборной на коленях, я благодарил Бога за избавление. А близким людям не мешало бы жить друг с другом так, будто у каждого из них подозревают опухоль:
29 июля 1971 г.
Произошло много всякого, в том числе крушение еще одной иллюзии. Позвонила Нина В. и попросила о встрече, крайне важной, «не откажи во имя дружбы!». Мы встретились в ЦДЛ. Я ждал просьбу о деньгах и на всякий случай приготовил пятьдесят рублей. Я ошибся, дело было посерьезнее. Она просила меня помочь чудному мальчику, сыну ее близких друзей прописаться в Москве. В юности он совершил тяжелую ошибку — принял участие в вооруженном ограблении, отсидел десять лет, бежал и получил еще пять. Сейчас он вернулся после пятнадцатилетнего отсутствия и отсидел еще десять суток за нарушение паспортного режима. Ему определили местожительством Тарусу, а он думал зацепиться за Москву. Он так любит город своей ранней юности! Мальчик очень интеллигентный, славный, кончил заочно два курса института, хочет учиться. Я сказал, что сделать ничего не могу, давай, мол, лучше выпьем. Нина охотно согласилась, хотя и предупредила, что не пьет, потому что у нее перед глазами такой страшный пример, как ее муж, дошедший до самого края. Его устроили в Кремлевское отделение стационарного отрезвителя, но он бежал оттуда. Нина решила развестись с ним, живем в Малаховке, ей дали комнатку при Институте физкультуры.
Нина попросила разрешения пригласить мальчика, который доверчиво дожидается ее у подъезда ЦДЛ. А я сказал, что вызову Аллу.
Мальчик пришел — высокий, худощавый, загорелый, бритый наголо, с бледными неподвижными глазами уголовника. Приехала Алла и сразу уловила, что от мальчика пахнет тюрьмой, а она понятия не имела о его истории. Нисколько не обиженный, мальчик подтвердил, что именно такой дух исходит от него, и хладнокровно добавил, что это не скоро выветрится. Вскоре мы поняли и другое: то, чем вошла в него тюрьма психологически, не выветрится никогда. На вопрос Аллы: не было ли мокрого дела во время ограбления, он спокойно ответил: я во всем дохожу до края.
По телевизору передавали интересное выступление. В коридорчике рядом кто?то безобразничал, мешая слушать. Я пошел унять хулиганов, и мальчик тут же рванулся за мной с большим перочинным ножом в руке. По счастью, там оказались знакомые: Володя Луговой с приятелями, иначе могло бы кончиться кровью.
Основательно нагрузившись, мы поехали к нам, прихватив бутылочку вина. Совсем разнежившись, мальчик сказал, что в лагере он пристрастился к Дидро. Он взял с полки книгу и безошибочно открыл ее на очень подходящем месте: плох и мерзок тот хозяин, который не делится женой с гостем.
После этого я взял в спальню топор, а дверь задвинул стульями и креслом. Спали мы тревожно. Успокаивало немного, что добрая Нина сама усердно угощала мальчика и бегала в уборную делать туалет каждые полчаса.
Всё встало на свои места. Пятидесятилетняя Нина живет с этим поклонником Дидро и хочет сохранить его для себя в Москве. Вот к чему пришла наша школьная красавица, муза Чистых прудов. Она еще успела наговорить Алле гадости про меня. «Как ты могла пойти за старика? Поживи с таким, как Вовик, никаких денег не захочешь. Твой?то, небось, уж не может ничего? Хочешь, я тебе парня устрою?..»
Меня же Нина всё время укоряла морщинами, сединой, толщиной, мятым костюмом. Я выгляжу неизмеримо лучше и моложе ее, был хорошо одет, полон добра и снисходительности. Она же видела мятого, опустившегося старика, купившего за свои деньги молодую кобылу. Нина была страшна, как некоторые персонажи Бальзака или Диккенса, перевалившие за грань реальности, или же достигшие высшей реальности. Когда она напялила на себя Аллин халат, в прорези выпучился ее серый квелый страшный живот. Так?то вот, певец Чистых прудов!..
Незабываемый день на станции обслуживания. Жара, лиловый котенок с расплющенным задом — машина переехала, его грязная серо — розовая мать, ложившаяся подремать только под колеса машин, сука Маня с дряблыми сосками и ее детки — жалкие червячки; возле их лежбища стоит консервная банка с ржавой водой, валяется громадная соленая рыбина; грустный весельчак, слесарь Петр Иванович, с тонким лицом международного авантюриста, единственный не вор на этой станции. Он заработал за день пять рублей — три за смену мне мотора, два за ТО. А работает он через день. Таким образом, заработок квалифицированного специалиста на этой станции равен семидесяти пяти рублям в месяц. Заработать же больше, пояснил он, нельзя — слишком плохая у них бригада. Молодые ребята — работать не хотят, украсть проще и доходней. Вот и хватают всё, что плохо лежит. Петр Иванович просил посмотреть за его сумкой с инструментами, когда обедал бутылкой молока и ржаным сухарем. Работал он артистично: после делового движения подкидывал кверху гаечный ключ и ловил безошибочным жестом фокусника. Всех задевает, окликает, то и дело подбадривает дебелую кладовщицу: «Не робей, Раиса Петровна, я тут с палкой!»
Старый юрист в широких полотняных штанах с расстегнутой ширинкой рассказывал мне, как он охотился на кабанов в горах Кавказа. Вконец разрушенный человек с большим бледным потным серьезным и неумным лицом.
С дерева, под которым мы сидели на скамейке, все время валились тяжелые, как ртуть, зеленые гусеницы. Петр Иванович называл себя «Гегемоном», жара становилась всё более нестерпимой, котенок терся о мои ноги искалеченным задом, и я вдруг почувствовал, что не хочу жить. И Алла, видимо, поняв это, схватила где?то такси и отправила меня домой, взяв всё на себя.
9 октября 1971 г.
Умерла Нина К. Всеми забытая, подурневшая, опустившаяся, совсем как в старых романах. Девятнадцать лет назад в Коктебеле ночью на террасе я открыл ей груди, маленькие, нежные, с девичьими твердыми сосками, и мы целовались чуть не до рассвета. А на другой день она пришла ко мне на мансарду — буквально, я действительно жил на мансарде, — и началось то, что мне тогда уже казалось прекрасным, а не издали лет. Потом всё, конечно, стало хуже, тусклее, мусорнее и увяло окончательно ровно через год. Но было, было… Ее подкосила щитовидная железа. Она подурнела, у нее приметно вылезли глаза, набухла шея, испортился характер. Она стала злобпой, скандальной и попросту низкой. Писала доносы на своего бывшего мужа, выгнала из дома сына, осмелившегося жениться. У меня нет к ней жалости. Но если б я всерьез потрудился вызвать в памяти ее прежний образ, мне стало бы слёзно.
Идут дни, месяцы, а я ничего не записываю. Ленюсь, боюсь коснуться в себе чего?то мягкого, больного. Нельзя так. Проворонил Поленово с Окой, кладбищем, где лежит Касьян Голейзовский, с красивым старым домом и плохой живописью, с красивым, не глядящим в глаза Федей Поленовым, смешно помнящем, что его род восходит к Рюрику и связан с Державиным, Львовым, Воейковым, с его нелепой женой — грязнулей и синюшным выпивохой Соковниным, с какими?то прекрасными старухами — почти призраками, и загадочными молодыми людьми, восстанавливающими по доброй воле порушенную старину, с лошадкой Васей, протащившей нас на бричке по кривым дорогам над Окой, и я не нашел в себе свободных сил, чтобы сказать обо всем этом не наспех, не между делом, а тихо и раздумчиво.
Но об одном сказать я должен. Федя Поленов давно добивался штатной должности своего заместителя по хозяйству. Это дало бы ему возможность целиком отдаться научной работе и творчеству — он пописывает и даже выпустил крошечную милую книжку о родных местах. Наконец ему утвердили эту «единицу», но где взять подходящего человека? Он, правда, давпо уже вел переговоры с директором дома отдыха Большого театра, расположенного частично на территории Поленовской усадьбы, но тому нужна была замена. Иначе его не отпускали. И вот, во время нашего пребывания в доме — музее, замена нашлась. На должность директора взяли «интеллигентнейшего парня, инициативного человека, с огоньком», короче говоря, Вовика, любителя Дидро и Нинки В.
ВЕНГРИЯ
Вот и приехал я сюда вновь, спустя одиннадцать лет. Тогда я был на пороге новой жизни. Венгрия оказалась минутной и радостной задержкой перед последним шагом к этому порогу. И сразу по возвращении из Будапешта началась новая жизнь, странная, радостная, горькая, унизительная, высокая, грязная, светлая, одушевленная, вьюжная, незабываемая и «неповторимая. Затем еще раз, в разгаре своей новой жизни, по пути из Югославии, я взял такси и целый час кружился по улицам и площадям Будапешта, раннего, непроснувшегося, прекрасного. Теперь всё у меня по — иному, но город по — прежнему радует и волнует. Я не позвонил ни стареющей, располневшей и огрубевшей Элли, ни легкому, осиянному человеку Владиславу, ни доброй Шаре, но воскресил их для себя через Дунай, набережные, гору Геллерт, маленькие кафе и скверик возле улицы Ракоци.
Город почти не изменился, только стал шумнее. В первые дни шум едва не закрыл от нас истинного лица Будапешта. Нас поселили в скверной гостинице возле вокзала. Окна номера выходили в какой?то трамвайный тупик. Похоже, что то была не просто конечная остановка желтенького трамвая, а трамвайное лобное место. Здесь железную плоть трамвая терзали, раздирали на части и рушили останки с громадной высоты на булыжную мостовую. Примерно каждые четверть часа происходила мучительная смерть трамвая. Трамвай умирал долго, медленно, как бронтозавр Рея Бредбери.
А в Шиофоке, па Балатоне, миссию будапештского трамвая взяли на себя автомашины, паровозы, голуби, молодые горластые немцы и наши певучие соотечественники. Трудно отдать кому?либо преимущество. Машины сигналят надсадно и неуемно, словно все пользуются правами «скорой помощи», паровозы всё время спускают пары — когда же они их набирают? — голуби особенно несносны. Я думал, что их грубое, вульгарное воркование — привилегия весны, ничуть не бывало, — распаленный бормот не стихает и в разгар лета. Голоса их напоминают полуденное тремоло ашхабадских ишаков, но те орут раз — два в день, а эти безостановочно. Когда к вечеру замолкают голуби, начинают орать немцы. Они всё время хрипло выкрикают имена друг друга, словно на бесконечной воинской перекличке, горланят песни, демонстрируя корпоративное начало. Наши просто «спевают» по три — четыре часа без перерыва, громко, упорно, с каким?то вызовом, окружающим.
К этому надо добавить спортивный самолет, без устали выписывающий над пляжем вензеля, и контролирующие озеро вертолеты.
Я убежден, что шум города по меньшей мере столь же губителен для здоровья современного человека, как смог и выхлопные газы.
Над озером Балатон стоит прочный ярко — голубой свет, превращающий воду и небо в единую стихию.
Осень треплет деревья, обрывает с них последнее тряпье листьев. И вдруг синь во всё небо, а по утрам. всё убрано снегом. К Полудню снег стаивает и горят на клумбах последние осенние цветочки: астры, ноготки, фонарики. А над ними свешивается ярко — красный куст барбариса, и дивно зелена трава, и все ветви усеяны синицами, поползнями. Всё, как и прежде, и всё по — новому. Вот чудо жизни: ничто в природе не приедается, не утомляет повторами, всё как в первый раз, даже с годами еще пронзительнее и невыносимо прекраснее.
А в каминной умирает Дарка. Кричит то «ой, ой, ой!», то «ай, ай, ай!». Почти уже не встает, а лицо безмерно милое, нежное, извиняющееся за то, что ещ плохо, что она кричит и что всё с ней так нехорошо получилось.
Яков Семенович всё дальше уходит в свою спасительную глухоту, в свою изолированность. Он творит там свой мир, свои порядки, свои ценности, свои законы. Но иногда он принимает этот мнимый мир за действительный, и тогда происходит большая путаница, обиды для окружающих и опасность для предметов материального мира.
А у меня опять мое, осеннее. Послабее, чем в прошлом году, но тоже не радостно. Внешне всё это выглядит мелкой раздражительностью, какой?то бытовой распущенностью, когда человек не желает поступиться никакими малостями своего скверного характера в угоду близким. Я это понимаю, но ничего не могу поделать с собой. Вот тоска?то! А если это будет прогрессировать, к чему я приду? К участи Мопассана? Недаром же покойный Минор находил в нас сходство.
Грандиозное заседание редколлегии «Нашего современника», превратившееся прямо по ходу дела в грандиозное пьянство. «Помянем Феликса!» — так это называлось. Недавно назначенный редактором «Молодой гвардии», наш бывший шеф, Феликс Овчаренко, тридцативосьмилетний красивый и приятный парень, в месяц сгорел от рака желудка. Незадолго перед смертью у него желудок оторвался от пищевода, он испытывал чудовищные боли. Мы вместе встречали Новый год. Он был с молодой, очень привлекательной женой, полой какой?то юной победительности и веры в будущее. Викулов сказал, что в гробу он выглядел дряхлым стариком.
На редколлегии как всегда прекрасны были В. Астафьев и Е. Носов, особенно последний. Говорили о гибели России, о вымирании деревни, всё так откровенно, горько, по — русски. Под конец все здорово надрались. Я, конечно, разошелся и непонятно зачем отказался от премии за рассказ «Машинистка живет на шестом этаже». Из благодарности, наверное, что меня приняли на равных в этот сельский клуб. Продолжали мы втроем в ЦДЛ, а потом у меня до шести часов утра. Ребята и на этом не остановились. Кончилось тем, что Женю Носова отправили к Склифосовскому с сердечным припадком. Для меня же наша встреча явилась хорошим противоядием от моего обычного низкопробного литературного окружения.
14 октября 1971 г.
Вчера материлизовался оренбуржец Иван Уханов. Он оказался небольшого роста, с разрушенной нервной системой. Увидев меня, он так разволновался, что весь задергался и не мог наладиться до самого обеда. За обедом, между закуской и щами, он угостил нас невероятной по неаппетитности историей, как деревенский знахарь спас его мать от язвы желудка. В рассказе участвовали стопка спирта и два ведра сине — зеленой рвоты. А в остальном от Уханова славное и чуть горестное впечатление. Подарил маме оренбургский платок, мне бутылку спирта, коньяк и Алле — шампанское. Смотрел на меня влюбленными глазами и таял от благодарности. Мне он казался крепче, увереннее, грубее и статью, и голосом, и всей повадкой. А это настоящая художническая натура — нервная, ранимая, беззащитная. Хорошо, что еще есть такие люди.
20 октября 1971 г.
Умер Мутовозов, учитель на пенсии из Пскова. Он писал мне замечательные, не бытовые письма с великолепными цитатами, которые я не ленился переписывать при всей своей расхлябанности и небрежности. Когда меня ругали, он вставал на защиту. Дважды посылал в «Литературку» умные, гневные, саркастические письма по поводу их хамства. Однажды его добрый и не полемический отзыв о «Пике удачи» был напечатан. У меня есть его карточка: большое, серьезное, хорошее, сильное и выносливое лицо. Он огорчался последнее время, что я ему не отвечаю. Но его письма и не требовали ответа: они давали пищу для размышлений, в них говорилось устами Мутовозова или устами других людей о творчестве, одиночестве, сути жизни и сути смерти. Я всё ждал, когда смогу послать ему свою новую книгу и вот дождался — книгу получила дочь. А я почему?то думал, что у него никого нет и не было, кроме жены, умершей три года назад. Он умирал мучительно, от рака предстательной железы. В письме дочери мелькнула серьезная, глубокая и горькая отцовская интонация. И что меня обрадовало, дочь знала ему цену, знала, что он не просто учитель на пенсии, а необыкновенный, редкий и значительный человек. Он был вроде той английской старушки, которая писала письма разным высокопоставленным особам мира с советами по самым разным поводам. Ей никто не отвечал, и односельчане смеялись над ней. Но когда она умерла, на кладбище ее провожали все европейские монархи, американский президент, доктор Альберт Эйнштейн, Томас Манн и Хаксли, Пикассо и Чарли Чаплин. Мутовозов этим людям не писал, но те, кому он писал, никогда его не забудут.
Печальная судьба героев моего нигерийского очерка. Т., руководивший деятельностью Общества дружбы, за два дня до своего отъезда из страны напился до безумия, разгромил дом, побил посуду, сорвал двери и выбил окна. Юный Валерик К., тассовец, избил в пьяном виде консула и был отправлен на работу в Гану. Генсек, его заместитель и глава профсоюзов Нигерии посажены и ждут суда. Им грозят большие сроки. Камрад — чифа прокатили на перевыборах и он утратил свой пост вице — президента Общества дружбы. Президент Общества, министр Нок, проворовался, украл пятьдесят тысяч фунтов. Чиф — Аволова выброшен из правительства и находится под домашним арестом.
Таковы грустные итоги.
Умерла Марья Васильевна от рака пищевода. Два дня Петя плакал и пил у нас на даче. Один день я сопутствовал ему во всем, на другой день спасовал, и он уехал допивать в Москву. Был трогателен, мил, полон любви и благодарности и по обыкновению крайне утомителен. Он не спит ночью, бродит по дому, как дух Кентервилей, томится, мучается и всё порывается куда?то ехать.
13 декабря 1971 г.
После Африки и Парижа. Чуть оглушенный, приглядываюсь к окружающему. Все люди словно разгримированы. Немножко жутковато, но и приятно, что видишь настоящие, а не нарисованные физиономии.
31 декабря 1971 г.
Ну вот, опять итоги. Годик, будь здоров! Но сейчас, в исход года, у нас в семье всё благополучно. Мама отлежала по обыкновению лето в больнице с подозрением на рак, оперировалась, облучалась, измучилась, но вышла здоровой. Люся несколько раз теряла сознание прямо на улице и в метро. Но все живы, и это главное. Впрочем, далеко не все. Умер Твардовский, раздавленный, облысевший от рентгенов, обезъязычевшийся, в полусознании. Умер Коненков, осрамленный своей женой, превратившей его в записного щелкопера. Вообще, многие умерли.
Я издал хорошую книжку, но по обыкновению ни одного отзыва не появилось. Был выпущен средний телефильм по «Перекуру». Напечатал хорошие рассказы. Особенно радует, что люди узнали о Борисе Семеновиче[89]. Это, действительно, очень здорово, и надо сказать, его афоризмы произвели на многих хороших читателей громадное впечатление. А сейчас я по — настоящему написал о маме, и это тоже важно. Мы сделали красивее нашу дачу и привели в порядок квартиру. Я похудел и стал больше похож на человека.
Интересно съездили в Венгрию. Прекрасной оказалась поездка в Конго и в Париж через Габон. Пробил двухтомник в Гослитиздате, заставил платить себе лауреатскую ставку. Было триумфальное выступление в Политехническом музее, о каком можно только мечтать в юности; Как и полашется, всё пришло с опозданием, но все?таки пришло.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.