ГЛАВА XVII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА XVII

Для Айседоры настали мрачные времена, такие же трагичные, как после гибели Дирдрэ и Патрика. Она все чаще вспоминает предупреждение Дузе: «Не ищите больше счастья… Никогда не испытывайте судьбу». Нельзя сказать, что она искренне верит в предсказания итальянской актрисы. Но ей легче смириться с неумолимой фатальностью, чем с произволом абсурда.

Что теперь делать? По сравнению с войной, с ее жертвами и страданиями горе Айседоры — капля в море. Что такое смерть новорожденного, когда столько семей оплакивают гибель сына, брата или мужа? Что такое горе одной матери по сравнению со страданиями всего народа? Имеет ли она право стенать, когда миллионы людей каждый день рискуют жизнью?

Она кусает себе губы, чтобы не крикнуть: «Какое мне дело до вашей войны! Не я ее развязала! Всю жизнь я выступала за мир и любовь, призывала к ним своим искусством. Так что дайте мне оплакать мое дитя». С каждым днем она чувствует себя все более чужой среди народа, охваченного страхом и безразличного ко всему, что не касается войны.

Она понимает, что ей нечего больше делать в этом городе, думающем только о том, что происходит там, на фронте. Искусство? Танец? Какое значение они имеют сегодня? Они так же ничтожны и бесполезны, как музыка, поэзия, литература. И даже больше того: заниматься ими сегодня — измена, ибо все, что не служит священной защите матери-родины, направлено против нее. А ей приходится сдерживаться, чтобы не крикнуть: «Искусство важнее, чем отечество! Важнее самой жизни!»

К счастью, ее ученицы, среди которых пять или шесть немок, в безопасном месте. Еще во время летних каникул, в начале июля, Зингер пригласил их в Девоншир. А она, сразу после объявления всеобщей мобилизации, решила отдать свой дом в Бельвю французскому правительству, чтобы там организовали военный госпиталь, — единственный способ сделать полезное дело.

За три первые недели войны немецкие войска захватили Бельгию. К 23 августа они прорывают оборону у Шарлеруа, а на следующий день вынуждают англичан оставить Монс. Дорога на столицу открыта. За следующие двенадцать дней немцы продвигаются почти на двести двадцать километров из двухсот семидесяти, отделяющих Париж от границы. Конечно, населению не сообщают всего масштаба бедствия. Впрочем, некоторые замечают, что «поражения» немцев, празднуемые во французской прессе, происходят все ближе к столице. Но вот в коммюнике от 28-го сообщается, что «наша линия обороны простирается от берегов Соммы до Вогезов», и этим приподнимается завеса маскировки. Уже не могут скрыть, что Парижу угрожает опасность. 29-го в столице слышна далекая канонада.

А 30 августа, в двенадцать тридцать пять, шум мотора в небе столицы заставляет всех поднять головы — это аэроплан «Таубе»[37], напоминающий птицу. Он сбрасывает пять бомб на улицу Реколе и набережную Вальми. Там они причинили небольшой ущерб, а вот на улице Винегрие убило старушку (об этом не сообщалось в прессе). Был сброшен также мешок с песком с привязанной к нему запиской: «Германская армия у ворот Парижа. Сдавайтесь. Лейтенант фон Хайдсен». Мальчишки подобрали записку и отдали полицейскому, а тот составил рапорт «по поводу мусора, брошенного с аэроплана неизвестным лицом на проезжую часть в нарушение распоряжения господина префекта».

2 сентября немцы вошли в Санлис, что в тридцати восьми километрах от Парижа. Начинается паническое бегство. В ту же ночь правительство эвакуируется в Бордо. Генерал Гальени обещает оборонять столицу «до конца», но тысячи французов уже наводнили все дороги, покидая обреченный город. Айседора едет в Довиль[38].

За неделю перед этим штабные офицеры предложили ей осмотреть госпиталь, оборудованный в Бельвю. Ужасное зрелище! В зале для показа танцев выстроены больничные койки, и над каждой — черный крест с распятием. Обивка и барельефы с нимфами и вакханками ободраны. В библиотеке оборудована операционная. Храм искусства превращен в живодерню. Докторам в длинных белых халатах с окровавленными передниками помогают сестры милосердия в накрахмаленных чепцах и медицинские сестры в косынках с красным крестом; санитары в военной форме носят туда-сюда носилки, покрытые серыми одеялами, из-под них доносятся стоны.

— Это ужасно! — говорит Айседора. — Можете называть меня эгоисткой, но я не могу смириться с этим. Не могу выносить идиотскую пропаганду. И лживую прессу. Эта война невыносима. Сколько жертв!.. И чего ради? Поистине люди слишком глупы! Хочется кричать и выть.

В автомобиле Мэри пытается ее успокоить.

— Совершенно с вами согласна. Но стоит ли возмущаться? Мы ничего не можем поделать. Надо, несмотря ни на что, попытаться прийти в себя, вернуться к вечным ценностям, которые вам принадлежат: искусство, танец…

— И любовь, Мэри, любовь… Пусть обвиняют меня в чем угодно, в дезертирстве или измене, но ни в коем случае, никогда нельзя забывать о любви. Даже сейчас. И именно сейчас… Кстати, что слышно о наших девочках, как они там?

— О них не беспокойтесь. В Англии они в безопасности, не то что здесь. Особенно немки…

— Вы правы как всегда. И все же мне очень хотелось бы повидать их. Теперь они — единственные мои дети…

Через несколько дней, 3 сентября, их «панар-левассор» подъезжает к нормандскому побережью, спокойно преодолевая посты, расставленные по всей территории страны. Видя в документе имя Айседоры Дункан, офицеры галантно отдают честь и пропускают машину. В Довиль приехали вечером.

Казино в Довиле превращено в госпиталь. Сразу по приезде Айседора и Мэри нанялись туда сиделками. Из просторных салонов вынесли столы с зеленым сукном и вместо них расставили походные кровати. Сотни раненых в битве на Марне расположились на них. У большинства легкие ранения, они беседуют, едят, гуляют в парке, играют в карты. Айседора сняла меблированную виллу под названием «Черное и белое»: все в доме — от гардин, одеял, каменного пола и мебели до посуды и кухонной утвари — черно-белое, и никаких других красок. Впечатление удручающее.

Еще не вполне оправившаяся от беременности, измученная дежурствами в госпитале, где она самоотверженно работает и днем и ночью, Айседора чувствует себя плохо, настолько, что не может дойти до берега моря, подышать морским воздухом. Это состояние изнеможения совершенно несвойственно ее природе. Она просит Мэри пригласить к ней главного врача госпиталя. К большому ее удивлению, тот отказался прийти, отделавшись письменными извинениями и несколькими советами. Прошло несколько дней. Состояние ее не улучшилось, и она решила сама пойти к врачу. Увидев ее издали, он попытался увильнуть. Но она пошла ему наперерез.

— Что происходит, доктор? Я не понимаю. Вы знаете меня с тех пор, как я работаю у вас, но отказываетесь прийти, когда я прошу об этом. Почему вы избегаете меня? Уверяю вас, вот уже несколько недель я очень плохо себя чувствую. Слабость во всем теле с момента пробуждения, руками и ногами шевелю с трудом…

— Извините, — бормочет он. — Я сейчас так занят… Ничего не успеваю. Но положитесь на меня. Завтра я к вам зайду.

На следующий день он пришел в назначенное время. Была поздняя осень. С моря дул ветер. Айседора тщетно пыталась разжечь огонь в камине. Он ей помог. Потом пощупал пульс, измерил давление, послушал грудную клетку. И все время смотрел на нее. В глазах его постоянно угадывалась нерешительность, хотя голос был уверенный и даже властный. Как будто внутри этого человека таился какой-то страх. «Впечатление такое, что он боится меня, — подумала она. — Но на робость это непохоже. Или он сердится на меня? Но за что? Я его почти не знаю. До приезда сюда я его не встречала».

Окончив осмотр, доктор выписал Айседоре тонизирующее лекарство, потом приблизился, взял за руку и, не переставая глядеть на нее с выражением беспокойства и недоверия, сказал:

— Не волнуйтесь, ничего страшного. Просто сильная усталость и немного неврастении. Я зайду завтра в это же время.

Завтра и в последующие дни он приходил аккуратно. Был убежден, что недуг его пациентки вызван главным образом ее психическим состоянием, и потому старался заставить ее рассказать о своих невзгодах. По мере того как доверие к нему возрастало, она все подробнее излагала ему интимные детали своей жизни. В ходе их бесед он также постепенно освобождался от стеснительности, но временами, особенно когда она говорила о гибели своих детей, он опять замыкался.

Однажды во второй половине дня они сидели у камина. За окном шел дождь, поливая черные и белые плитки дорожек в саду. Вдруг он подошел и обнял ее. Она поддалась, прижалась к нему и тихо заплакала, как заблудившаяся маленькая девочка, которую незнакомец взял за руку. Она так давно бродила одна, затерявшись в этом мире, неожиданно превратившемся в дикую орду. Ей казалось, что никто больше не станет ее слушать, не склонится над ней и не спросит: «Почему ты плачешь, Айседора?»

Да, ей было приятно: уверенность исходила от мужских рук, обнимающих ее. Она вытерла слезы оборотной стороной ладони, и лицо ее просветлело.

— Я плачу от счастья.

Он приходил к ней каждый вечер после работы в госпитале. А если не требовалась его срочная помощь какому-нибудь раненому, то он мог провести и всю ночь на вилле.

Однажды он пришел потрясенный.

— Что случилось, Андре?

— Ничего особенного. Просто временами я не в силах видеть страдания других. Это ужасно.

— Но я никогда не видела здесь тяжелораненых.

— Мы стараемся скрыть от вольнонаемных самые тяжелые случаи. Не хотим их путать. Но за последний месяц положение ухудшилось. Раненые поступают сотнями и в очень тяжелом состоянии. Порой — бесформенные остатки человека, изуродованные тела и лица, гниющие внутренности… невыносимо. Временами силы меня покидают. Нестерпимо хочется крикнуть: «Довольно! Остановите убийство!» А если раненый умирает в тот самый момент, когда вынимаешь из него пулю, то думаешь только об одном: бежать. Бежать куда глаза глядят, хоть на край света, и больше ничего не видеть. Ничего. Слышишь? Ничего.

— Успокойся, Андре. Война не долго продлится.

— Да? Ты веришь в это? Так пишут в газетах. Но они лгут! Чтобы не снизить боевой дух в войсках. Все врут. И я тоже вру.

— Ты?

Смутившись, он пытался сохранить самообладание, помешивая угли в затухающем камине. Она подошла, взяла его за плечи:

— Андре, посмотри на меня. Странно… У тебя вдруг опять появился тот взгляд, как тогда, в начале знакомства. Ты ведь не в операционной, а я чувствую у тебя желание убежать, о котором ты говорил. Почему? Почему ты иногда ускользаешь? Почему не раскрываешься? Ты мне не доверяешь?

— Да нет, что ты, конечно, доверяю…

— Тогда что же? У тебя есть какой-то секрет, и ты скрываешь его от меня, я же вижу. Что это? Скажи, ведь я имею право знать его. Я не только сплю с тобой…

— Не могу ответить.

— Скажи мне все.

— Нет. Ты перестанешь любить меня.

— Есть другая женщина?

— Ладно. Раз ты настаиваешь, я скажу. Ты сама захотела. Предупреждаю: тебе будет очень трудно слушать это.

— Все равно говори.

— Так вот. 19 апреля 1913 года…

— Это день, когда…

— Знаю. Я тогда дежурил в отделении скорой помощи Американского госпиталя. И мне привезли твоих детей. Патрик был безнадежен. А вот Дирдрэ я еще надеялся спасти. Искусственное дыхание изо рта в рот. Она умерла у меня на руках. Когда я тебя увидел впервые здесь, в больнице, я подумал, что у меня галлюцинация. Она была так похожа на тебя… Теперь ты понимаешь, почему я избегал встречи с тобой.

Она окаменела. Он стоял к ней спиной, опершись руками о камин. Потом она встала, подошла к нему вплотную, губами прильнула к его губам. Оба молчали. Медленно догорал огонь…

После вступления Англии в войну Зингер счел необходимым из осторожности вывезти учениц Айседоры в Соединенные Штаты. В Нью-Йорке ими занялись Августин и Элизабет. Они слали сестре телеграмму за телеграммой, уговаривая ее приехать к ним. О том же писал Лоэнгрин в своих письмах. В конце концов она решилась. По крайней мере там нет войны. Не льется кровь. Нет убийств и разрушений. Там — молодое сообщество людей, занятых мирным трудом. Беззаботное, прекрасное общество, еще верящее в человека и прогресс. Одним словом, нечто чистое и новое. Далекое от загнивающей Европы, превратившейся в огромное поле битвы. Подальше от окопов, куда люди зарылись заживо, как кроты. Подальше от всеобщей ненависти. От слепого, жестокого безумия. Подальше от ненавистного мира, вдруг ставшего чуждым всякой музыке, всякому возвышенному чувству, мира, живущего единственным желанием убивать, победить. Париж… Берлин… Вена… Столицы траура и забвения. Призрачные города, былое величие которых улетучивается вместе с памятью мертвых.

Уехать. С каждым днем ей все сильнее хочется уехать. Она расстанется с Андре. Кстати, близость с ним начала ее тяготить. После его признания что-то отравляет их отношения. Даже любовные ласки приняли привкус горечи, словно они — некий грех. Хотя этот мужчина ничего плохого ей не сделал, но ее преследует видение, которое она тщетно пытается отогнать: любовник, прижавшийся губами к губам ее маленькой дочки. Бывали ночи, когда, в разгар любовных утех, это видение упорно и беспощадно представало перед нею.

Воспользовавшись коротким отпуском, Андре провожает ее в Ливерпуль, где сажает на борт парохода, идущего в Нью-Йорк. По прибытии туда она находит свою школу в недавно построенной вилле со светлыми стенами, большими окнами, выходящими в сад. Ученицы встречают ее радостными возгласами. Она снимает большую студию неподалеку, на Четвертой авеню, развешивает там неизменные голубые занавеси, возводит сцену и начинает работать. Тут же начинают поступать контракты.

Сверхбогатая Америка беззастенчиво выставляет напоказ свою сытость и в холлах отелей, и в ресторанах, и в витринах магазинов. Приехавших из обескровленной Европы это шокирует. Голова идет крутом, как у человека, вышедшего из темноты затхлого подземелья и глотнувшего свежего воздуха, увидевшего ослепительный солнечный свет. В безмятежной Америке особенно отчетливо видишь абсурдность войны, когда одна половина человечества живет в непрерывном страхе, а другая вкусно и сытно обедает, курит сигары, работает, спокойно, ничего не боясь, прогуливается по улицам. Каждое лицо выглядит красивее, каждый дом — счастливее, ибо мирная жизнь позволяет человеку понять ее истинную цену. Айседора потрясена, видя, как люди в Америке наслаждаются счастьем, в то время как в Европе испытываешь стыд и даже чувство вины, произнося слова: «Я жива».

Приехав в Нью-Йорк в марте 1915 года, Айседора открыла для себя совершенно новую Америку, не похожую на ту, какую она покинула. Казалось, время здесь текло вдвое быстрее, чем в других странах. Создавалось странное, обескураживающее впечатление, словно она попала в будущее. В салонах Балтимора она впервые присутствует на концертах джаза, который в Европе называют с оттенком легкого презрения «негритянской музыкой». Ритмическая грация, балансирование, динамизм, сменяющийся умиротворенностью, трепещущие глубокие тембры, возбуждающие чувственность, — эта музыка раздражает, нервирует до озноба. Что может быть трогательнее тихо плачущей грусти блюзов из Нового Орлеана, которая резко сменяется едкой иронией трубы с сурдинкой, по-клоунски подражающей звукам человеческого голоса?

Но Айседора видит в джазе лишь его агрессивную сторону. «Подумать только, эту музыку дикарей называют душой Америки, — говорит она. — Чудовищно! В действительности ни один композитор еще не выразил могучие ритмы Скалистых гор».

Световые рекламы в небе Нью-Йорка прославляют новых богов Америки, чей пантеон находится в Голливуде. Гвоздем сезона был, несомненно, выход на экраны грандиозного фильма «Рождение нации» Д. У. Гриффита с актрисой Лилиан Гиш в главной роли. Дуглас Фэрбенкс, также ставший вскоре знаменитым, заявил о себе в фильме «Ягненок», собиравшем толпы зрителей. Любители «сериалов» с увлечением смотрят все десять серий «Опасных приключений Полины» с Перл Уайт в главной роли. Общий хохот вызывают забавные приключения Чарли Чаплина и Фетти.

Наблюдая триумфальный парад фильмов, Айседора с беспокойством спрашивает себя: а осталось ли еще в Америке место для ее искусства? Американский зритель обожает многосерийные фильмы с кинодивами и вестерны с погонями, романтические драмы и музыкальные комедии. Сумеет ли он понять «Эдипа», которого она готовится поставить в «Сенчури-тиэтр» с Августином в главной роли? Для этого спектакля она переделала зал, убрав сиденья из партера, чтобы придать театру вид античного амфитеатра. Не задумываясь о возможном провале и не слушая предупреждений своих близких, она замахивается на гигантский спектакль. В нем будет не меньше тридцати пяти исполнителей. Восемьдесят музыкантов. Хор не менее ста человек. В хоре участвуют Айседора и ее ученики. Одним словом, безумная затея. Для покрытия расходов по подготовке спектакля она опустошает свой счет в банке и даже прибегает к помощи кредиторов.

Увы! Американцы, сходящие с ума по сентиментальным драмам, глухи к трагедиям. Им абсолютно чужды запутанная мифология, приключения богов, вмешивающихся в жизнь людей, о которых они ничего не знают. Роль случайности в судьбе героев вестернов они допускают, но упрямо отвергают ее в трагических историях древних греков. Что же касается танца Айседоры и византийских песнопений (старая страсть Раймонда Дункана), то им трудно соперничать с фокстротом, регтаймом и чарльстоном.

В конце первого представления Айседора спасает положение, импровизируя «Марсельезу» в трехцветном облачении, вдохновленная скульптурой Рюда. Это вызвало бурную и совершенно неожиданную овацию… На следующий день пресса восхищается «пылкими движениями» и «героическими позами», словно сошедшими с Триумфальной арки, — символа сражающейся Франции. При этом ни слова о страданиях несчастного Эдипа.

Вечером следующего дня ей запрещают «патриотические выступления» в честь Франции. Это означает провал. Ведь лишь немногие интеллигенты интересуются пластическими и музыкальными экспериментами в спектакле Дунканов. Доходы катастрофически уменьшаются. Через неделю «Эдип» исчезает с афиш. Для Айседоры это и художественный, и финансовый крах, ведь она вложила в постановку все свое состояние, до последнего доллара. Она обращается за помощью к нью-йоркским миллионерам из числа промышленников и банкиров. Их ответ примерно одинаков: «У вас есть имя и репутация. Мы готовы вам помочь, но при одном условии: вы откажетесь от древнегреческих одеяний. Почему бы вам не поставить с вашими девочками какую-нибудь музыкальную комедию? У вас был бы колоссальный успех!»

Один из магнатов предложил ей поехать в Голливуд и попытать счастья в кино. Ответ был краток, как удар хлыста:

— Я артистка, сэр, а не девица из кордебалета.

Через месяц одна из поклонниц одолжила ей две тысячи долларов, и она взошла на борт корабля «Данте Алигьери», отправляющегося в Неаполь в сопровождении Мэри Дести и двадцати восьми учениц.

Глядя, как удаляется в синеве американский берег, Айседора с горечью думает, что Новый Мир, где она родилась, не понял ее и никогда не поймет. В старой Европе она чувствует себя дома больше, чем когда-либо. Она думала, уезжая в Америку, что спаслась из военного ада, а попала в другой ад — эгоизма, корысти и безразличия. По сути, она не может простить Америке, что та продолжает жить без нее, вне ее, Америке, заставившей ее понять, что существует разрыв между ее искусством и ходом времени, которое без устали идет вперед. «Все янки — олухи», — думает она. Тем не менее время ее обогнало… Статуя Свободы исчезает вдали, бескрайний океан убаюкивает и обещает ей закаты над Везувием. Думая о них, она спрашивает себя: а может быть, это она ничего не поняла в Америке? Джаз ее раздражает, и она предпочитает отделаться от него, назвав эту музыку варварским криком. Ей нестерпимо видеть толпы, набивающиеся в темные залы, чтобы смотреть, как смешные паяцы молча жестикулируют, напоминая ей жуткие мимические драмы времен начала театральной карьеры здесь же, в Нью-Йорке, двадцать лет назад… Уже двадцать лет!

В Неаполь она приезжает, когда Италия вступает в войну. Что делать? «Почему бы не поехать в Грецию?» — думает она. Ей очень хочется вновь повидать Акрополь и показать его своим ученицам. Быть может, посетить Копамос. Вдохнуть того воздуха, каким они дышали в прошлом, таком близком и таком далеком. Но ее идея путает старших учениц, путешествующих с германским паспортом. Тогда решают ехать в Швейцарию.

С началом военных действий Швейцария превратилась в столицу Европы, в место встречи всех противников войны. Пацифисты и антимилитаристы из Германии, Франции, Австрии встречаются на ее гостеприимной и свободной земле. Обмениваются мыслями в атмосфере взаимоуважения и братства. Каждый чувствует себя там спокойнее, чем у себя на родине. По вечерам в Цюрихе, в кафе «Бельвю» споры затягиваются до позднего вечера, пока гарсон не начинает тушить свет, чтобы выпроводить последних клиентов. Те расходятся, но споры продолжаются на улице, пока они провожают друг друга по домам. В кафе «Одеон» часто можно видеть сидящего одиноко в углу зала молодого человека с темной бородкой, с тонкими, плотно сжатыми губами и острым взглядом из-за толстых стекол очков. Он ни с кем не разговаривает. Гарсоны не знают, из какой он страны, слышали только, что зовут его Джеймс Джойс. А в Женеве, в строгом кабинете, заваленном книгами, журналами, письмами, документами, Ромен Роллан ведет в одиночку борьбу против ненависти, переполнившей души миллионов людей. Пацифисты-интеллигенты считают его воплощением морали и совести Европы.

В Цюрихе Айседора с ученицами остановилась в гостинице «Бэ-дю-Лак». Там же живет дочь Джона Д. Рокфеллера. Прекрасный повод заинтересовать юную миллиардершу танцами. Однажды во второй половине дня Айседора организовала урок в саду при отеле и, разумеется, пригласила мисс Рокфеллер. Та с восторгом отзывается о грации и таланте юных танцовщиц. Но как только Айседора просит оказать материальную помощь, эта последовательница Юнга, увлекающаяся психоанализом и проводящая все дни в подробном записывании своих снов, сухо отвечает:

— Очень сожалею. Ваши девочки очаровательны, но меня интересует только исследование моей души.

Через несколько недель, оставив учениц в Цюрихе, Айседора едет отдохнуть в Уши, на берег Женевского озера. С ее балкона в гостинице «Бо-Риваж» видна терраса виллы напротив. Там живет группа юных красавцев. Они посылают ей улыбки и прочие знаки дружеского расположения. Среди юнцов есть мужчина постарше, восточного типа, с загорелым, заплывшим жиром лицом, с блестящими глазами под полуопущенными веками. Он носит экстравагантные шелковые халаты, разговаривая, жестикулирует коротенькими жирными ручками с большими бриллиантами на пальцах.

Как-то вечером один из этих очаровательных юношей, оказавшийся потомком старинного рода миланских герцогов Сфорца, пригласил ее поужинать с ними. Она не имеет ничего против гомосексуалистов. Наоборот. Ей всегда претило лицемерие буржуазного общества, презирающего их. Она сама настрадалась от пуританизма и потому выступала в их защиту, как только их начинали оскорблять и высмеивать. Ведь она тоже оказывалась мишенью нападок из-за того, что не желает выходить замуж, не скрывает своих любовных связей, борется за права женщины и за свободный союз полов. К тому же мальчики красивы, очаровательны, веселы и беззаботны, остроумны, у них легкий характер и отменные манеры. Могла ли она мечтать о лучшем обществе для развлечения? Она приходит к ним, приглашает их к себе, и скоро между ними возникают узы дружбы. Особенно дружна она с Джоном, двадцатидвухлетним американцем. У него девичье лицо, огромные светлые глаза, в них читаются честность и невинность. Он скромнее и сдержаннее других, говорит мало, но умеет слушать, особенно Айседору. Шутки его товарищей редко стирают с его лица обиженное выражение. Но стоит ей сказать что-нибудь смешное или описать забавный случай, как он хохочет, словно ребенок.

Отношения между Айседорой и ее новыми друзьями совершенно свободные и беседы тоже. Она разговаривает с ними без ложной скромности, излагает свое понимание жизни, отношение к мужчинам, к любви. Долгими ночами, проведенными в застольях или прогулках по озеру на лодке, она откровенничает, как никогда и ни с кем раньше. Надо полагать, ночь и вино располагают к откровенности, когда каждый вслух и при всех ищет истину в самом себе. Но больше всего располагает к взаимопониманию отсутствие двусмысленных отношений между молодыми людьми и женщиной намного старше их. Она их подруга, союзница, сообщница. Кому еще решилась бы она описать с такой откровенностью развитие любовного чувства почти сорокалетней женщины, порыв плоти, расцвет тела, зрелого тела, когда грудь тяжелеет и становится более чувствительной, настолько, что малейшая ласка наполняет ее потоком наслаждения. Ощущение, будто тело живет в трепещущем огненном облаке и с радостью гибнет от мучительного бича желания. «Краски осени — самые яркие и самые разнообразные, — говорит она. — И наслаждение от них в тысячу раз сильнее, мощнее и прекраснее. Осень — истинная пора любви, прекрасный и щедрый дар природы».

Джон слушает ее с выражением внимательного ребенка. Когда она говорит, ее грудь колышется, напрягаются вены, а в глазах вспыхивает огонь, какого он еще не видел. Однако во время уединенных прогулок вдвоем по берегу озера беседа еле теплится, чтобы развязался язык, не хватает шампанского и друзей.

Она проклинает их взаимное молчание, которое грубо напоминает ей о разнице в возрасте, их разделяющей. Впервые ощущает она в себе это замешательство. «И надо же, какой-то юный педераст», — злится она на себя, на свое смущение. Внимательно смотрит на него. «И верно, красив. Чертовски хорош собой. Как говорится, аж дух захватывает». Он идет на несколько шагов впереди, время от времени оборачивается. Ветер играет его волосами, открывая чистый, правильный лоб. «Да ведь я за ним волочусь, боже мой! Это я-то!»

И верно, она уже совсем непохожа на ту девушку с полотен Гейнсборо, с которой ее сравнил принц Уэльский. Непохожа она и на нимфу с греческого барельефа: бедра раздались, шея располнела, нижняя часть лица заметно отяжелела. Пышный бюст еще может сойти за достоинство, но спрятать живот под складки одежды никак не удается, и из-за этого она злится на себя. Ругает за слабость к вкусной еде и к шампанскому. Избыточный вес не очень мешает танцам. Ее всегда пугала худосочность классических балерин. Запомнилась несчастная Анна Паатова: во время званых обедов она не ела, а лишь выпивала стакан воды и первой выходила из-за стола с лицом мученицы, чтобы ехать на очередную репетицию в императорском театре. Глядя сзади на стройную фигуру юноши и его узкий таз, думая о моде, требующей от женщины плоских форм, Айседора пришла к выводу, что ее эстетика отстала от жизни. Она явно устарела.

Вот она подходит к Джону. Его профиль золотится на фоне неба. Он поворачивается к ней, улыбается. Его чуточку слащавый рот, приоткрывшись, обнаруживает ослепительно-белые, хищные зубы. Вдруг она чувствует, как тело ее тяжелеет. «Восемнадцать плюс двадцать два получается сорок. Сорок лет. Он мог бы быть моим сыном. Каково иметь сына гомосексуалиста? Говорят, матерям это нравится. Так они сохраняют своего ребенка при себе. Другая женщина не отберет. Он мог бы быть моим сыном».

Эта мысль ее не покидает. Она не перестает повторять, украдкой посматривая на него: «Мой старший сын…» При ходьбе их обнаженные руки порой соприкасаются. Он не отстраняется. Подойдя к скамейке, она берет его за руку. Он неловко поворачивается к ней, краснея.

— Давайте присядем, — говорит она. — Я устала.

— Подождите меня здесь. Я сейчас поймаю машину, чтобы отвезти вас.

— Не надо. Посидите рядом со мной. И, взяв его голову руками, говорит:

— Вы знаете, что вы очаровательны, милый мой Джон? Он тянется к ней, обнимает и прижимает к себе изо всех сил. Уткнувшись в грудь лицом, говорит сдавленным голосом:

— Если бы вы знали, как я несчастен.

— Я знаю, знаю, — отвечает она, запуская пальцы в его волосы. — Слушайте, вам надо бросить вашего ливанца и всех остальных и уехать как можно дальше. Только так вы можете освободиться.

— Вы должны поехать со мной, Айседора, должны. Иначе я не соберусь с духом, не хватит смелости.

Быстро побросали вещички в чемодан, расплатились за гостиницу, и вот они уже несутся по дорогам Швейцарии в большом спортивном автомобиле Джона, двухместном «Торпедо» с откидывающимся верхом. Проехали Монтрё. Настала ночь.

— Куда теперь? — кричит Джон, стараясь перекричать рев мотора и крепко держа деревянный лакированный руль машины.

— Дальше… едем дальше…

Он делает жест, что не слышит. Положив руку ему за плечо, она кричит прямо в ухо:

— Едем дальше! Дальше, Джон! Дальше, любимый мой! Ветер бьет в лицо. На каждом вираже она хохочет, когда ее бросает прямо на спутника. Смеется от невольно текущих слез, смеется, когда представляет лица тех, кого они оставили в Уши: «Представляешь? Джон уехал с Айседорой! — С женщиной? Быть не может! Он спятил! — Вот что, ребята, это она его умыкнула. Это похищение! — Все же мог бы нас предупредить. До чего ненадежный тип! Не ожидал я от него. — Этим ангелочкам нельзя доверять. Казалось, нет человека надежнее, и вдруг, в один прекрасный день, раз — и дал ходу! Медовый месяц с этой сучкой!»

Она внутренне ликует, представляя их лица и вопли возмущения. А ливанец! Вот уж кто злится, небось! Самый драгоценный алмаз в его коллекции — и вдруг украден из-под носа!

— Быстрее, Джон! Быстрее и дальше!

Они несутся вдоль берега Роны со скоростью девяносто километров в час. Вот уже проехали Сьон, Кран, в глухую полночь проезжают перевал Симплон. Машина ревет на серпантине дороги. Крутой вираж. Скрип колес. Подъем. Опять поворот… Опьяненная луною, ветром, скоростью, с замирающим сердцем, Айседора понимает, что рядом — обрыв, разверстая пропасть, которая неумолимо тянет к себе. Голова идет кругом. Ей кажется, что она летит в пустоту, в забытье, как во сне. Тело в экстазе свободного падения, спина плотно впилась в изгиб сиденья, ступни уперлись в пол машины, голова закинута, глаза широко открыты и смотрят в небо, где ей мигают звезды. Далеко позади вьется по ветру длинный шарф, подобно облаку света или отчаяния.

Ранним утром они уже на берегу Лаго-Маджоре, делают остановку в Стрезе. Оба партнера разочарованы. Айседора ожидала большего от этого Аполлона с фигурой олимпийца. А Джон, в свою очередь, не смеет преодолеть отказ от женщины. Не способный овладеть ею, он не столько стремится к удовлетворению желания, сколько к горячим округлым рукам, в которых можно укрыться, и пышной груди, в которую можно зарыться с головой и вновь стать, хотя бы на время, маленьким мальчиком, лишенным ласки. Приехав в Рим, оба «любовника» решают расстаться. Прощаясь друг с другом, обещают писать письма, никогда не забывать их знакомство, радуясь в глубине души, что встреча не затянулась. Джон возвращается в Уши к своему ливанцу, Айседора же едет в Неаполь, оттуда на пароходе — в Афины. Совершив паломничество в храм божественной Афины, чей идеал мудрости и гармонии она столько раз нарушала, она возвращается в Цюрих.

Финансы школы в плачевном состоянии. Айседора вновь занимает деньги на кабальных условиях, отчего ее долги достигают пятнадцати тысяч американских долларов. К счастью, импресарио присылает предложение совершить турне по Южной Америке.

Надо опять отправляться в путь, хотя и не хочется. Приключение с Джоном оставило горькое ощущение неудачи. Во-первых, тело не получило ожидаемого, во-вторых, она не может скрыть от самой себя, что теперь ее тянет к мужчинам моложе ее. Что это, признак зрелости? С некоторых пор она замечает за собой, что присматривается к очень молодым, почти к подросткам. Силе зрелого мужчины она все больше предпочитает очаровательную незавершенность лица и грацию тела, только что вышедшего из детского возраста, эскиз, набросок, который зачастую бывает лучше законченного произведения. Будущий мужчина ее привлекает больше, чем уже состоявшийся. И то, что она выбрала именно такого, как Джон, не случайно. В любви не бывает случайностей.