Эпилог

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эпилог

Основная часть этой книги была закончена в 2009 году. А потом почти два года мы встречались с Верой Ивановной, я читал ей записи наших разговоров и вносил те правки, которые она считала необходимыми. Главным образом Прохорова просила смягчить оценки, которые дала великим знакомцам во время своих монологов.

Иногда она просила еще раз перечитать тот или иной абзац и говорила: «А это пусть останется так. Может, мне и не поверят. Но правду должны знать».

* * *

Это ведь очень большая ответственность перед памятью тех, кого мне посчастливилось встретить. А я всю жизнь больше всего боялась ответственности. Я даже ни одного кота из тех, что у меня были, не смела купить. Ко мне переходили кошки, которые до этого жили у нас в общей квартире.

Соседи говорили: «Вера, ну одолели мыши!» — и брали кошку. А уже через неделю начинали обращаться ко мне с претензией: «Вера, а вот ваша кошка нашу рыбу съела!» или что-то подобное.

И когда я уже переезжала на эту квартиру, то не могла их оставить. Это вот Пискун, потому что он все время пищит. А это Грейси, ее Наташка Гутман притащила…

Вам я просто рассказывала о том, что было. И перед иконами могу сказать, что все это правда. Иконы у меня — частью семейные.

А часть мы с моим племянником Сережкой спасли. Как-то были во Владимире и решили заехать в расположенную неподалеку церковь Покрова на Нерли.

Когда мы туда приехали, какая-то старушка обратилась к Сережке: «Ты что, верующий?» Он ответил: «Да». Тогда она отдала ему иконы, которые ей удалось сохранить.

Но они не кисти великих мастеров. Из рублевских икон, как рассказала та женщина, комсомольцы ступеньки клали.

«А другие они на двор натащили, чтобы сжечь. И я их спасла».

Так поступали комсомольцы, потомки тех, кто возводил храм…

* * *

Когда у меня берут интервью, то расспрашивают про Прохоровых, реже про Гучковых и Боткиных.

Предки мои были людьми интересными.

По линии бабушки Полуэктовой, папиной мамы, в родстве с нами состояла правнучка Пушкина Наталья Сергеевна Мезенцова. Она была замужем за родственником бабушки. Я Наталью Сергеевну хорошо знала. Она ведь умерла сравнительно недавно, чуть не дожив до 200-летия Пушкина.

В Наталье Сергеевне чувствовалась порода, в ней была стать. Она рассказывала мне о старшей дочери поэта, Марии Гартунг, которая после революции жила в общей квартире, в клоповнике.

Мария Александровна была первым ребенком Пушкина. У нее был какой-то несчастный брак, я это по семейным преданиям знаю.

Она прожила большую жизнь: родилась в 1832 году и умерла в 1919-м.

Мария Александровна буквально нищенствовала. Когда становилось совсем невмоготу, отправлялась на Тверской бульвар к памятнику отцу и рассказывала бронзовому Пушкину о своих бедах.

В конце концов, пошла на прием к наркому просвещения Луначарскому. Он принял ее и обещал помочь дочери Пушкина. Но в итоге ни пенсии, ни отдельной квартиры Мария Александровна так и не получила. Лишь в день ее похорон вышло постановление о выделении пенсии, тоже, между прочим, копеечной. Гартунг умерла в 1919 году на руках Мезенцовой.

Мы ее называли тетя Наташа. Помню, как она возмущалась: «Ну в какой бы еще стране мог быть такой министр культуры, который дал роскошный особняк босоножке Дункан и при этом оставил в нищете дочь Пушкина?»

* * *

Через Гучковых наш род оказался связан и с Рахманиновым. Дедушкин брат Константин Иванович был женат на двоюродной сестре композитора, Варваре Зилоти.

Константин был младшим сыном Ивана Гучкова, старшие братья его баловали.

Я, конечно, с Рахманиновым знакома не была. Но с ним встречалась моя любимая тетка Вера Трейл, о которой я рассказывала. Она называла Рахманинова просто «дядя Сережа». Правда, они не сошлись во взглядах политических.

Вера же была, к ужасу отца, яростной коммунисткой. И, встречаясь за границей с Рахманиновым, и его пыталась совратить в коммунизм. Но это ей не удалось, конечно. Рахманинов говорил, что Россия — это Россия, а СССР — это совсем другое.

Вера, когда приезжала в Москву, рассказывала мне об удивительной любви Рахманинова к России. Тот даже просил, чтобы Вера, уезжая из СССР, привезла ему ростки березок.

* * *

Я потом об этом рассказывала Светику. Но Рихтер из наших композиторов любил больше всего Сергея Прокофьева. У того, кстати, был очень непростой характер. Гели он, например, ждал вас к восьми часам, а вы приходили на пятнадцать минут позже, он мог уже и не принять.

Но Святослава любил. Девятая соната Прокофьева посвящена Рихтеру.

Светик ведь и дирижировал — единственный раз в жизни — именно произведением Прокофьева.

Светик потом переживал, что Прокофьев умер в один день со Сталиным, 5 марта 1953 года. «Подумать, умереть в один день с таким чудовищем», — говорил он.

Не знаю, был ли Рихтер на похоронах Прокофьева. Я в то время находилась в лагере. Но хорошо помню воспоминания Светика о том, как он играл на похоронах Сталина. Так получилось, что педаль в рояле запала и он полез под инструмент. К нему тут же подбежали бледные, как смерть, два охранника. «Они видно думали, что я хочу взорвать Колонный зал», — смеялся Рихтер.

Я столько вспоминала про Светика. А мне ведь про Рихтера вопросов почти не задают. Но это, наверное, и правильно. Какое я к нему имею официальное отношение?

* * *

Богу было угодно, что моя жизнь оказалась длинной. По ночам разные картины из нее возникают. Засыпаю поздно. Раньше ведь до четырех утра не ложились. Так и осталась ночным человеком. Только в лагере все по часам происходило, я уж думала, что никогда больше не высплюсь. Там же в шесть утра ударом о рельс поднимали.

Сегодня для меня утро начинается после девяти часов. Ночью — все время мое, никто не звонит, не беспокоит. Все затихает, и я вспоминаю. Эпизодами все приходит.

Конечно, родителей вспоминаю. Они не являлись особо примечательными людьми, но были преданы семье, были людьми большой души.

Папа и мама оставались жизнерадостными и любили людей, несмотря на все тяготы, которые им довелось испытать.

Я ни разу не слышала от них слово «ненависть». И очень им благодарна за свое детство. Мне Царицыно, где мы жили, казалось раем земным. Никогда не забыть вишневые сады, которые каждую весну стояли, как молоком облитые, в цвету…

Дедушка Прохоров водил папу на фабрику, начиная с 10 лет. И потом папа мне рассказывал о Трехгорке не как об утраченной собственности, а как о какой-то сказке. Там жили станки, у них была своя душа, они радостно работали и пели. А когда машины заболевали, то хрипели и их надо было лечить. И для меня Трехгорка тоже являлась сказочным царством.

Я никогда не слышала от своих родителей проклятий, жалоб. Они дали мне такой заряд счастья, которого мне хватило на всю мою немалую жизнь.

Папа умер через десять лет после революции. Он завещал похоронить себя на Ваганьковском кладбище, неподалеку от Трехгорки. Его гроб рабочие несли на руках. На простой полотняной ленте кривыми буквами тушью написали: «С тобою хороним частицу свою, слезою омоем дорогу твою».

Когда я была арестована и мне стали говорить о полученном родительском наследстве, я сказала, что да, получила. Ту самую ленту, которая хранится у меня по сей день.

Единственное богатство, которое мне досталось от родителей, это серовский портрет. После войны у нас были такие долги, что второй портрет маминой сестры пришлось продать.

Его купила балерина Гельцер. Она спросила, кем мне приходится Прохоров. И узнав, что отцом, грустно улыбнулась: «Да, Ваня был чудесным человеком, я его хорошо помню».

Папа дружил со всей богемой Москвы, часто бывал в Художественном театре, знал Москвина и Шаляпина, очень любит цыган, у «Яра» бывал. Дедушка тогда и сказал: «Ну, тебе пора жениться».

* * *

Встреча с мамой произошла на благотворительном балу. Тогда было принято, чтобы дочери состоятельных предпринимателей и дворян торговали на базарах, которые устраивались в пользу неимущих.

Сначала был бал, а в антрактах девушки ходили с подносами и продавали всякие безделушки, картины начинающих художников, предметы туалета… Если вещь стоила, например, 10 рублей, то купец давал тысячу. Это все хорошо показано в старом фильме «Анна на шее».

Даже если купец был скуп, он не мог не дать, скажем, тысячу, когда дочь Морозова или Мамонтова, красивая девушка, подходила и предлагала что-то купить.

Из уст в уста передавали историю об одном купце. Ему предложили приобрести картину. «Я не интересуюсь живописью», — ответил он. Тогда ему предлагают книгу. В ответ слова: «У меня уже есть своя библиотека». Наконец, скряге предложили мыло, и тут он уже не мог отказаться.

Вот так и моя мама тоже торговала.

Дедушка Прохоров обратил внимание отца на маму, сказав, что это очень хорошая семья. При том, что Николай Иванович Гучков не был очень богатым, а сам Прохоров тогда уже был миллионером.

Дедушка Гучков думал, что папа женится на его старшей дочери — Любе, она тоже была на выданье. Но папа выбрал маму, они были ровесники. Папа 1890 года рождения, мама — 1889-го. Он стал приезжать к Гучковым в дом, полученный бабушкой Верой Петровной в наследство от Боткина.

Мама потом рассказывала, как весело они проводили время. У папы вились волосы, просто кольцами лежали. Сестры Гучковы думали, что он специально завивается. И как-то решили облить его водой. Но после этого кудри у папы еще больше завились.

Свадьба у родителей была широкая, играли ее в Петербурге в 1910 году. Кто-то из родственников был болен и не мог приехать в Москву. На свадьбе были представители и от фабрики, от рабочих. Где-то есть фото, на нем видно, как много народу присутствовало — рядами стоят. В первом — папин брат Тиша, так звали Александра Алехина, в будущем единственного чемпиона мира по шахматам, который умер с титулом чемпиона.

Дедушка Прохоров все оплатил. А потом родители поехали путешествовать за границу — были в Италии, Австрии, Франции.

Лучшие врачи Европы сказали маме, что у нее не может быть детей. А через семь лет появилась я. Родилась в июне, а зародилась, получается, под гром «Авроры», в октябре 1917 года.

* * *

Первый железный занавес опустился для меня, когда умер папа. Я не могла поверить, что моего папы больше нет. Ему ведь было всего 37 лет.

У него была язва, ему сделали операцию в Боткинской больнице. Но сердце не выдержало.

Это было первое сокрушительное горе. На чьем-то дне рождения, кажется, тети Любы, папа что-то съел, и у него случился приступ. Его отвезли в больницу, откуда папа уже не вернулся.

Помню, как мама утром приехала из больницы, она там все это время ночевала, и попросила морфию «для Вани». Мы с братишкой остались с бабушкой. Она мужественно вынесла горе — умер старший любимый сын.

За самой бабушкой ведь охотились чекисты, пытались арестовать. Но она была фактически бездомная, жила то у одних, то у других родственников. И благодаря этому уцелела. Бабушка Гучкова, к счастью, умерла до революции, в 1915 году.

Я не по интеллекту, а по тому, как у меня все валится из рук, пошла именно в бабушку Прохорову. Мы когда с ней читали, например, «Дети капитана Гранта», то по карте смотрели маршрут движения кораблей. Бабушка все время что-то читала мне, рассказывала. Говорят, у меня память хорошая. Мне кажется, обычная память. Но все, что есть — это благодаря бабушке Прохоровой. Ее не стало в 1928-м…

* * *

После Царицыно мы переехали в Черкизово. Там я впервые узнала мат. Пришла к маме и произнесла трехбуквенное слово. Мама удивилась, откуда я его знаю. Ну я и объяснила, что на заборе увидела и прочитала.

Вообще, Черкизово мне запомнилось как очень неприятное место. С одной стороны от нашего дома находилось кладбище, а с другой — какое-то грязное водовместилище, где, несмотря на его малый размер, каждое воскресенье умудрялись тонуть местные пьяницы.

Слава Богу, там мы задержались недолго. И через год перебрались уже в Нащокинский переулок.

Это случилось после смерти папы. Никогда мне не забыть, как тетя, у которой мы были в гостях, пыталась приготовить меня к тому, что папы больше нет. Я не верила. И только когда мама пришла уже в трауре, я смогла поверить.

Первый сочельник мы с мамой и братишкой провели у папы на Ваганьковском кладбище. Поставили в его склепе елочку и встретили Рождество 1928 года.

В 1945-м году там же похоронили и маму.

Она умирала от рака и скрывала это от меня. А я ее забросила из-за Святослава, у нас тогда вовсю развивались отношения. Потом я долго не могла себе этого простить. Мы со Славой гуляли, проводили все время вместе, а мама была одна.

О том, что у нее рак, знала только моя двоюродная сестра Люба. Мне мама запретила говорить об этом. Я думала, что она просто простужена.

Мама умерла 3 августа, а я узнала о смертельном диагнозе лишь в июле. Какой-то врач известный, Давыдов по-моему, его фамилия, пришел к нам домой. Мама на тот момент уже слегла.

Когда врач уходил, то сказал:

— Замечательная женщина ваша мама.

Я в ответ спросила:

— А когда она поправится?

Доктор удивился:

— Как поправится? Вы разве ничего не знаете? Ей осталось жить меньше месяца.

Я запомнила то мгновение на всю жизнь. Почему-то в памяти осталось не лицо врача, а щель в полу, от которой я тогда не могла отвести глаз.

— Как меньше месяца?

— У вашей мамы последняя стадия рака. Но мы сделаем все, чтобы она не мучилась.

И правда, ей кололи морфий, мама находилась в сознании и хорошем настроении. Но я все равно такую вину за собой чувствовала. Я ведь у нее одна была.

Мой родной брат не вернулся с фронта. Коля работал в каких-то авиационных мастерских. Он моложе меня на два года. Официально считалось, что он пропал без вести.

Мама ждала его всю войну. Сама она дожила до победы. И, по счастью, о трагической судьбе Коли так и не узнала.

Когда мамин портрет был на выставке, которую устраивал Рихтер, Светик подготовил буклет. И на его страницах рядом с репродукцией серовской работы написал: «Я жил в доме Надежды Николаевны Прохоровой (Гучковой) в тяжелые дни войны и был принят там просто и по-родственному. Это был дом со старыми московскими традициями — добрый, русский, готовый поделиться всем, что есть.

… Неожиданно с фронта на один день пришел младший сын Надежды Николаевны и поздно вечером ушел, чтобы больше не вернуться. Она провожала его через затемненную кухню. Я никогда не забуду, как она смотрела вслед уходящему мальчику…

… До последнего дня ее жизни я был рядом с ней».

* * *

Незадолго перед уходом мама спросила у нас со Светиком, будем ли мы вместе. Мы обещали. Тогда мама взяла маленькую иконку и благословила нас.

Но о свадьбе, как о форме регистрации отношений, мы не думали тогда. Это как-то никогда не было важным. Когда Светик все-таки начинал разговоры о том, чтобы мы поженились, я говорила ему, что ничего не могу делать по дому, по хозяйству. И что ничего путного, что ему надо, дать не смогу. «Посмотрим», — отвечал он.

Светик ко мне всегда удивительно относился. Любил ли он меня? Конечно. Недаром у нас было чувство, что мы всегда будем вместе.

Я ему говорила: «Ты же знаешь, как я тебя люблю». И он мне отвечал: «А ты знаешь, как я тебя люблю».

Я всегда где-то думала, что не смогу быть идеальной женой Рихтеру. И закреплять наши отношения не торопилась. Одна мысль, что я смогу ему помешать… Хоть в чем-то…

Я прямо сказала ему: «В какой-то ситуации я могу стать тебе в тягость. А этого допустить я не могу. Потому что ты никогда мне этого не скажешь и не покажешь. А для меня это будет невыносимо».

И так получилось, что место возле него заняла Нина Дорлиак. Я ведь рассказывала, что сама уговорила Светика поехать в ту двухнедельную поездку на корабле, которую устроила Нина.

Рихтер поначалу уперся.

— Свет, ты что, с ума сошел? Такая женщина о тебе заботится, — говорила я ему. Он тогда очень похудел, ему нужно было отдохнуть.

— Не хочу одалживаться, — ответил он.

Я дала ему авоську с едой, чтобы он не выглядел совсем уж нищим, взяла за руку: «Светляк, пойдем», — и отвела к Нине на Арбат.

Потом Светик признался, что предчувствовал что-то нехорошее…

Он начал все больше и больше выступать. После победы на конкурсе Чайковского много гастрольных поездок стало.

Знаете, он ведь не хотел участвовать в том конкурсе. Но Генрих Густавович, который очень хотел, чтобы его ученики показали себя, уговорил.

Первую премию Светику дать не смогли, он ведь был немцем по национальности. Официально победителями стали Рихтер и Виктор Мержанов.

Мы с сестрой результаты конкурса узнали утром. Светик в тот момент еще спал. Тогда мы с Любой на коленях заползли в его комнату и принялись шутливо кланяться: «Светик, первая премия, поздравляем. Первая премия». А он, проснувшись, кидался в нас подушками…

После того круиза, где между ним и Ниной Дорлиак, видимо, что-то произошло, Светик еще приходил к нам. И все время писал.

А как-то спросил, что о нем говорят. Я ответила, что о нем ничего не говорят. Зато говорят о Дорлиак, у которой, будто бы, с ним роман.

Сказала и вдруг заметила, как он изменился в лице.

— Это что, правда?

— Правда.

— Ну, тогда все, Свет.

— Как все? Я не женат.

— Что значит, не женат?

— Я никогда на ней не женюсь.

— Что значит, не женишься?

И прямо сказала, что между нами все кончено. Настолько я была потрясена его поступком.

Потом, уже после смерти Рихтера, Нина Львовна сумела оформить задним числом их брак. Коррупция ведь и раньше была. Нина привела свидетеля, который подтвердил, что брак между Дорлиак и Рихтером был заключен, но свидетельство о браке утеряно…

Но все это случится потом. А в сороковых, когда я узнала о случившемся между Светиком и Ниной, все было иначе. Это известие перенесло наши отношения в совершенно другой пласт.

Кроме того, это было уже после трагедии Светика с родителями. После предательства мамы сама идея брака стала для него эфемерной. Она была истерзана и истоптана.

И знаете, когда Слава начал жить с Ниной, мне стало легче. Потому что я могла был одна и попытаться пережить уход мамы.

Потом мы, конечно, со Светиком объяснились. И наши отношения вернулись на прежний уровень.

Для меня он никогда не будет Рихтером. Для меня он был Слава, Светик, Светляк.

Как только мы первый раз увиделись, у меня сразу появилось чувство, что я его знаю уже очень давно. Мы мгновенно подружились.

Когда Рихтер стал жить у нас, дружба перешла во влюбленность. А потом и в любовь.

* * *

У него все время были какие-то романы. И весь тот бред, который накручен вокруг его якобы гомосексуальности… Это абсолютно извращенное понимание его натуры.

Мы с ним откровенно обо всем говорили. Когда затронули эту тему, он сказал: «Випа, мне может кто-то нравиться из мужчин, но это лишь эстетическое чувство, лишь какая-то дружеская влюбленность. Как Гамлет и Горацио, или дружба принца Карла у Шиллера… Физические же отношения между мужчинами мне чужды».

Светик любил женщин. Я знала одну пианистку, в которую он был влюблен. Она старше его была. Потом где-то в Баку у него случился роман. Часто это происходило из-за вежливости Светика. «Я не могу видеть, как женщина унижается», — говорил он.

Что только о нем не пишут! Кроме одного — правды.

Его первой любовью была балерина де Плер. Она служила в одесском театре, куда 17-летнего Светика устроили тапером. Муж моей сестры Игорь Шафаревич говорил: «Рихтера можно было с таким же успехом устроить тапером в публичный дом».

Светик влюбился в эту балерину, страдал, чуть ли не вены хотел резать. Она над ним издевалась, относилась по принципу: «Мальчишка-паж, иди туда, иди сюда».

Мне Святослав потом рассказывал: «Ко мне очень мило относились мужчины из балета. „Какой прелестный мальчик“, — говорили. Тогда я не понимал истинную природу их симпатии. Но они ничего такого себе не позволяли. И я к ним тоже очень хорошо относился».

Отклонения были у Нины. Я не берусь судить, но молва светская говорила, что ее настоящей любовью была художница Елена Ахвледиани.

Я, конечно, во всех этих делах не искушена. Но помню, в лагере было довольно распространено лесбиянство, когда женщина смотрела на женщину с вожделением.

Мы обо всем говорили со Светиком, я рассказывала ему и об этом тоже. «Для меня это было страшно», — говорила я.

И он соглашался. Говорил: «Для меня тоже. Неужели ты думаешь, что я могу допустить какие-то физические отношения с мужчинами? Нет!»

* * *

Удивительная история приключилась несколько лет назад. У меня дома зазвонил телефон. Я подняла трубку и услышала голос Митюли. Это было 20 марта, в день рождения Светика.

— Вера, вы знаете, какой сегодня день?

— Конечно знаю, Митюля.

— Я нарочно решил позвонить вам именно сегодня. Потому что кроме вас и Славы у меня никого нет.

Почему он так сказал, для меня так и осталось загадкой. При этом о Нине он почему-то не вспомнил.

Хотя был ее истинной страстью. Но тут у меня к Нине скорее сочувствие. Я даже ее перед Светиком в чем-то защищала.

«Это шекспировские страсти», — говорила.

Но он возражал: «Это не Шекспир. А Шарль де Лакро, „Опасные связи“».

* * *

Видите, какая судьба. Вы же знаете, что у меня никогда не было мужа и, естественно, детей. И Светик был для меня единственным близким, во всех отношениях, мужчиной. И могу сказать, что он был совершенно нормальным.

Выражение «make love» раньше означало «ухаживание». Для меня Светик в близких отношениях — это всегда ласка и нежность. А все остальное…

Мне говорят: «Вы любили Юру Нагибина».

Да, любила, но это было другое чувство. Он мне, скорее, нравился.

* * *

Юрку я тоже часто вспоминаю. Его ведь не жаловали родители первой жены, не хотели признавать. Зато когда он начал печататься, Асмус меня уже спрашивали: «Ну вы ведь знаете нашего Юрку?» Но с их дочерью он вскоре расстался.

Дольше всего задержался с Беллой. Какой она была красивой! А когда выпивала и начинала вас задевать, то становилась похожа на татарского воина, она ведь наполовину была татарка.

Беллу очень интересовали мои лагерные истории. Одну из них она даже записала.

Я рассказывала ей о том, как в заключении жили плененные немцы. Уже после Победы их арестовывали прямо в Берлине. Женщины, например, отправлялись в магазин за продуктами. Их хватали и приговаривали к нескольким годам лагеря «за измену родине». Эти немки потом не могли понять — какой именно родине они изменили?

Вместе со мной сидела одна немецкая старушка, которая, как говорили, приходилась правнучкой Гете. Вообще, немцы были удивительные люди. Во всем привыкшие к порядку, они слушались даже наших бригадиров.

Родственница Гете тоже хотела проявить себя перед бригадиршей и предложила вывозить с территории лагеря нечистоты.

Но лошадь, которую ей выделили, категорически отказывалась выполнять команды немки, так как понимала только русский мат. Старушка обратилась ко мне с вопросом, что такое мат. Я объяснила, что это очень плохие слова, в которых чаще всего склоняется самое святое слово — «мать». Но немка не испугалась: «Я же все равно не буду понимать, что говорю. Зато смогу честно выполнять свою работу».

И попросила бригадиршу обучить ее русскому мату. «Там-тара-рам!» — говорила бригадирша и заставляла немку повторять за собой. «Тям-тяря-рям!» — произносила старушка. «Да не „тям“, а „там!“» — ругалась бригадирша.

И, в конце концов, немка заговорила матом. Когда лошадь услышала привычные слова, то двинулась с места и работа пошла. К нам потом приезжали даже из соседних лагерей, чтобы посмотреть, как «перековывают врагов».

Юрке эта история тоже нравилась, он смеялся.

У меня в апреле было два дня: 3-го числа день рождения Нагибина, а 10-го Беллы. Я так их и называла — «юрин день» и «беллин день».

Ахмадуллина была замечательным человеком. Чудная, с нежнейшим цветом лица, фарфоровой кожей. Иногда ее прелесть даже казалась искусственной. Но она была искренним и пылким человеком. И, увы, душевно нездоровым.

Стоило ей выпить, в ней просыпалось критическое отношение к тем, кого она любила.

Обличала во всех смертных грехах Юрку и при этом любила его. Он, кажется, единственный, о ком она не упоминает в своих воспоминаниях.

Юрка восхищался ею и никогда не завидовал ее успехам. «Я же знаю, насколько она одареннее меня», — говорил он мне.

Белла — великий поэт. Для меня она примыкает к Марине Цветаевой.

Ее детство прошло по детским садам, родители были из Коминтерна. Ксения Алексеевна, Юркина мать, когда ее что-то удивляло в поведении Беллы, обращалась ко мне: «Вера, ну что вы хотите от таких родителей?» При том, что у меня как раз никаких вопросов не было.

Белла в эвакуации была в Уфе. Какие она пишет стихи: «Белеет Уфа и больница…»

Она один из любимых моих поэтов. А как пишет об электричке, сравнивая ее со «всемирным звуком тоски». Белла — поэт от Бога.

И страшная Беллина болезнь… В ее стремлении к алкоголю было что-то нездоровое.

С Юркой были скандалы страшные, она уходила на соседние дачи к своим поклонникам, которые всегда были на ее стороне.

Последний раз вместе я их видела на ее 30-летии. Праздновали в ресторане «Арагви», но для меня то празднование носило погребально-официальный характер. На банкете были друзья Беллы, которых Юрка терпеть не мог.

В одном из пьяных приступов она назвала его «советской сволочью». В ответ Юрка собрал ее чемодан и выставил из дома: «Не хочу иметь с тобой ничего общего».

Она мечтала о ребенке, а Юра не хотел. Боялся Беллиного пьянства и себя не считал здоровым психически, со своей склонностью к депрессии, трагическим видением мира.

Во время очередного расставания Белла взяла и удочерила девочку. Жила на соседней даче и каждый день с коляской ходила мимо Юркиного дома. Ксения Алексеевна, помню, возмущалась.

Последний Беллин муж, Борис Мессерер, большой страстотерпец.

У него знаете, какой был отец! Асаф Мессерер — великий танцор. Помню его в балете «Красный мак», он буквально летел через всю сцену, падал и начинался танец с лентой, который изображал все страсти человеческие. На всю жизнь я это запомнила.

После ее расставания с Нагибиным я Беллу долго не видела. Только поздравляла с днем рождения. У нее собирались довольно своеобразные компании, а Боря все терпел, выдержка у него была колоссальная. Белла же начала и Борьку травить. Но он сумел подавить в себе протест и ценить и любить Беллу как удивительного человека и поэта. И то, что она так долго продержалась, — заслуга Бори.

С Юркой мы тоже редко виделись. Когда встречались, обязательно вспоминали Беллу. Он знал, что я ее очень люблю и восхищаюсь. Мы много говорили о ней. И я чувствовала, что он ее продолжает любить. Да и она его любила, хотя где-то у нее была на него обида.

Под конец жизни Юрка, как я почувствовала, устал от успеха. Был озабочен только здоровьем мамы.

Ксения Алексеевна не дожила до 80 лет.

«С мамой я потерял любовь к жизни», — признался он мне.

* * *

У меня с Нагибиным были самые теплые отношения. Но любила я Светика. Каждый день его вспоминаю. И особенно ночью.

Мы с ним ведь все время ночью общались. С полуслова понимали друг друга. Помню, читали «Враг народа» Ибсена. Главного героя предали, но его женщина сохранила к нему любовь. И когда мы дочитали до этого момента, то одновременно посмотрели друг на друга с какой-то высшей радостью.

В отношениях с ним меня никогда не коснулось грубое, резкое.

Если бы он женился на Оле Геккер, я бы просто осталась ее подругой и никаких близких отношений с ним не было. А так… такие отношения были.

И могу сказать — мне, конечно, не с кем сравнить — в Светике было сосредоточено все.

Кроме любви к нему у меня было и чувство жалости, что он такой маленький и беззащитный.

Он был ночным человеком, и будить его было непросто. Я говорила: «Свет, сейчас Лю придет». Это мы мою сестру так называли.

Перед ее возвращением с работы часам к пяти вечера я Светика начинала поднимать. Брала мокрое полотенце и протирала ему мордочку. А он жалобно просил: «Ну не надо мордочку».

Я помню, Люба сидела и что-то шила. А Светик без конца приставал к ней с просьбой дать какую-то книгу.

В конце концов Люба не выдержала: «Отстань!»

Светик замолчал на минуту, а потом сказал ей: «А знаешь, я бы никому не смог сказать „отстань“».

И вот это свойство Святослава почему-то совершенно не замечают. Однажды он пришел ко мне и рассказывает: «У нас были гости и без конца говорили мне комплименты. Я слушал и улыбался. У меня лицо заболело. Мне стыдно сейчас, что я улыбался».

Если бы вы хотели подружиться со Светой, то должны были общаться с ним на равных и говорить о чем угодно, но только не о том, как он прекрасно играл…

Он вел дневники. Бумаги лежали у меня дома в огромном толстом желтом портфеле. Перед своей, оказавшейся последней, долгой поездкой за границу, которая включила и визит к родителям Монсенжона на море, Светик этот портфель забрал. Сказал мне: «Я хочу просмотреть записи, может, что-то выброшу. А потом принесу обратно, не хочу, чтобы бумаги там лежали». Помню, он пришел с очень преданным ему Виктором и взял этот портфель.

Потом Света в открытках писал: «Випа, вернусь — посмотрим дневники». Он хотел убрать какие-то резкие нечаянные замечания, что часто бывает в дневниках.

Многое он сам мне зачитывал. Я иногда удивлялась каким-то пессимистичным записям: «Шел дождь, хотелось только спать». Обращала на это внимание Светика, и он отвечал: «Ну, это не уберем». Но не успел…

* * *

Он был очень скромен. Говорил, что исполнитель — никогда не гений. Гений только творец.

Знал, конечно, что он — большой музыкант. Но дар Бога принимал спокойно. Вы же не гордитесь тем, что умеете дышать…

Таким был Светик. Не выносил скандала. Во время страшной ссоры Нины и Володьки Мороза он взял и разбил стекло в двери.

«Когда они дошли до проклятий друг друга, я подошел к стеклянной двери и ударил по стеклу рукой. Они ошалели, Володька бросил ключи и ушел», — рассказывал мне Светик.

Когда после этого Володька женился на Наташе Гутман, на ее имя в доме был наложен запрет. 18 лет они не виделись.

Нина Львовна была против. А Светик не мог с ней ссориться. Это характер Святослава.

«Випа, Наташа — такая чудна девочка и не может быть в моем доме. Такие начнутся из-за этого истерики! Я не то, что боюсь. Но знаю, что тогда мне станет так тошно, что играть я не смогу. А если не смогу играть, то это конец».

И мы встречались тайно у меня. Светик был не борец.

Для меня он был и ребенком наивным, который мог часами играть с кошкой, при этом даже опаздывая куда-то. Как-то все наши друзья его ждали. Светик задерживался — пришел в какую-то семью, а там были черепахи.

«Они ползали, я стал с ними играть. Черепахи лапы вытягивали, а они у них, как у кошек. Я так заинтересовался, что не мог уйти», — рассказывал он.

Вот в этом весь Святослав.

И при этом он же не отойдет от рояля, пока не выполнит то, что задумал. В нем были точность и верность тому, во что верит.

* * *

Нас всегда связывало чувство абсолютного доверия. От знакомства и до самого конца.

За неделю до смерти Светика я была у него на даче. Это был такой несовременный домик, с верандой, небольшим мезонином, дореволюционной постройки.

Святослав был наполнен жизнью. Предложил посидеть в саду. Мы вынесли кресло и расположились на воздухе.

Он бережно и любовно вспоминал наши дни на улице Фурманова, вспоминал директора музея имени Пушкина Ирину Антонову, у них в один день дни рождения. «Я благодарен ей, она ведь спасла мои картины».

У Светика вообще была очень хорошая память. С такой любовью он говорил о Наташе Гутман, об Олеге Кагане: «Почему он ушел раньше меня?»

Сказал, что объездил весь свет, но ничего лучше Тарусы и Звенигорода не видел. «Я так благодарен Юре Башмету, что он меня сейчас возил по окрестностям».

О смерти не думал. Абсолютно. Наоборот, говорил о планах на будущий год, собирался играть.

В реанимации, где он находился со своим врачом Ириной, сказал: «Мне хорошо, но я очень устал». Его же все время кололи лекарствами, и сердце просто не выдержало.

Нину к нему не пустили. Если бы он попросил, конечно, ее бы провели. Но он не попросил.

У меня под подушкой лежат фото Светика…

Он любил дразнить. Говорил: «Випа, вот когда я умру..», и я, к его великому удовольствию, тут же начинала плакать. Просила его: «Не смей, замолчи!»

У меня огромная признательность Наташе Гутман, которая сумела Нину отвлечь выбором места для могилы. А мне позвонила: «Вера, полтора часа в вашем распоряжении, идите и прощайтесь».

Мы с моей племянницей Олей, Светик был ее крестным, пошли на Бронную, где жил Рихтер. Поднимались пешком на 16-й этаж, лифт не работал. В квартире уже находилось много людей, но меня сразу пропустили к Светику. И я была с ним наедине.

Из окон комнаты, где он лежал, был виден Кремль. Светик лежал и, казалось, спал. И чуть-чуть улыбался.

У меня было абсолютное оцепенение и огромное удивление перед тем, что произошло. До этого одна мысль, что я могу пережить Светика, была мне страшна.

Я стояла, смотрела на него и не могла понять, как это возможно.

Говорила с ним: «Светик, что ж ты сделал? Как ты мог, деточка?»

Было ощущение Зазеркалья: я перешла в другую страну, где все было иначе.

Потом, спустя время, я, например, могла почувствовать на мгновение радость от наступившей весны, но тут же останавливала себя: «Светика же нет, с кем делиться этой радостью?»

Как в одной лагерной песне украинцы пели: «К чиму весна, коли тэбэ нема?»

Для меня совершенно все равно, как он играл. Бог с ним, мало ли кто хорошо играл. Были же великие Горовиц, Софроницкий.

Я понимаю, что Рихтер был выдающимся музыкантом. Но для меня важно то, каким он был человеком. Просто Светиком, чью мордочку было жалко обливать холодной водой.

Его всегда не хватает.

Я все время думаю о том, как бы он отреагировал на то или иное событие. Здесь, думаю, возмутился, а здесь бы рассмеялся.

Думаю, нашу книгу он бы одобрил.

Да, мне бы так хотелось, чтобы вы написали. Не знаю, в какой форме. Но для меня важно, чтобы из наших разговоров вырисовалась личность Святослава.

Как я рада, что успела все рассказать. Хочу, чтобы люди прочитали и узнали, как все было на самом деле.

* * *

Меня саму Господь не отдарил никакими талантами.

Когда я была в Англии, то в монастыре в графстве Кент мне подарили список с молитвы монахов, которые жили еще при Генрихе Восьмом. Очень мудрая молитва. Она висит у меня на самом видном месте.

«Господи, я становлюсь старше, дай мне смирения и мудрости не пытаться обучать всех, не считать себя самой лучшей, не ворчать на людей. Дай сосредоточиться на любви. Дай мне, Господи, быть способным искренно радоваться успехам других и тому, что Ты нам каждый день посылаешь».

Это очень мудрые слова. Потому что зависть и злоба — лучшее украшение в короне Дьявола.

Замечательное назидание самим себе. Я стараюсь ему следовать…

P.S.

Когда я уходил от Веры Ивановны, мне вдруг стало жалко — и Випу, и наши встречи, которые теперь оставались в прошлом, и героев этой книги.

Впрочем, как отделить эти два чувства — жалости и любви — друг от друга? Я не знаю. Да и нужно ли это?..

Москва, ноябрь 2011 г.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.