Глава четвертая «Вскройте несколько трупов…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

«Вскройте несколько трупов…»

Целиком погрузившись в доработку текста «Безумия и неразумия», Фуко ничего не публиковал на протяжении всего времени, пока жил в Швеции, Польше и Германии. Но, едва оказавшись во Франции, он разражается книгами, проектами книг, статьями, предисловиями… Поступательное движение, по ходу менявшее формы, завершилось в 1966 году, накануне отъезда в Тунис, выходом книги «Слова и вещи».

Сначала о проектах. Их было много. Первый непосредственно вытекал из «Истории безумия». Пьер Нора, работавший в то время в издательстве «Жюльяр», затеял новую серию «Архивы» и обратился к историкам с просьбой собрать и прокомментировать источники, относящиеся к определенной теме или эпохе. Прочтя «Безумие и неразумие», он написал автору. Пьер Нора хорошо помнит первую встречу с Фуко: «…одет во все черное», «на голове шапочка, как у нотариуса», «золотые запонки»… Фуко принимает предложение издателя. Он предполагает собрать тексты о сумасшедших, попавших в заточение. Книга анонсируется в рубрике «Готовится к печати», прилагавшейся к первым томам серии: «Сумасшедшие. Мишель Фуко, продвигаясь от XVII к XIX веку, от Бастилии к больнице Святой Анны, отправляется в путешествие на край ночи». «Готовится к печати»… Но книга так и не выйдет. Другие проекты родятся и поблекнут, чтобы много позже принять совсем иные формы. Так, в феврале 1964 года Фуко подписывает с издательством «Фламмарион» и его серией «Новая научная библиотека», возглавлявшейся Фернаном Броделем[248], договор на книгу «История истерии». Знаменитый историк, как мы уже видели, сразу же признал талант молодого философа. Рукопись книги должна была поступить в издательство осенью 1965 года.

Но Фуко стремительно меняет замысел и подписывает новый договор. На этот раз речь идет о книге «Идея декаданса». Единственное, что объединило оба текста: они так и не были изданы.

Но Фуко неистощим на замыслы. В 1963 году он выпускает две совершенно разные книги: «Раймон Руссель. Опыт исследования», которая вышла в издательстве «Галлимар», в серии «Путь» (ее вел Жорж Ламбриш), и «Рождение клиники: археология взгляда медика». Он сделал все для того, чтобы книги вышли в один день. Чтобы подчеркнуть одинаковую значимость этих двух сфер интересов? Или же показать, что в обеих книгах говорится, в сущности, об одном и том же?

Книга о Русселе входит в определенный цикл. Можно даже сказать, в «литературный цикл». В семидесятые годы появится другой, «тюремный цикл». Здесь же в центре — книга, ей сопутствуют статьи, предисловия, интервью… Между 1962 и 1966 годами Фуко публикует серию статей о писателях. Хотя Русселя трудно оторвать от этого фона, следует отметить, что это единственный автор, которому Фуко посвятил целую книгу. И этот автор — не только не философ, но и в наименьшей степени философ из всех писателей, которые нравились Фуко. И вместе с тем — самый загадочный, самый эзотерический писатель. Поэт и драматург, не снискавший известности при жизни, был заново открыт для читателя благодаря ряду авангардистских романистов, в частности Мишелю Лейрису. В книге «Перечеркивания», первом томе большого автобиографического цикла, вышедшего в свет в 1948 году, Лейрис вспоминает о Русселе, которого хорошо знал в юности[249]. Но как пришел к Русселю Фуко? Случайно, объяснит он в интервью, ставшем послесловием к американскому изданию 1983 года: «Я помню, как открыл его для себя. В то время я жил в Швеции и приезжал во Францию только летом — на каникулы. Как-то раз в поисках уже не помню какой книги я отправился в книжный магазин „Жозе Корти“. Жозе Корти сидел там собственной персоной за огромным столом. Величественный старик! Он был занят разговором. Я терпеливо ожидал, пока он освободится, и рассматривал книги. И тут я обратил внимание на серию желто-фиолетовых книг: это раритеты, продукция издательских домов конца XIX века. Оказалось, что это были труды, выпущенные издательством „Лемер“. Из любопытства я взял одну из них. Мне хотелось посмотреть, что Жозе Корти надеется продать из устаревшего фонда „Лемера“. Я наткнулся на имя, которое ничего мне не говорило: Раймон Руссель» Книга называлась «Зрение». С первых же строк на меня повеяло прекрасной прозой, странным образом напоминавшей прозу Алена Роб-Грийе[250], который в то время только-только начал печататься. В моем сознании «Зрение» сразу же соединилось с Роб-Грийе, особенно с его «Соглядатаем». Когда Жозе Корти окончил разговор, я робко спросил его, кем был этот Раймон Руссель. Он взглянул на меня с великодушной жалостью и сказал: «Ну, Раймон Руссель…» Я понял, что мне следовало бы знать, кто такой Раймон Руссель, и столь же робко поинтересовался, можно ли купить эту книгу, раз уж она продается. Цена расстроила и разочаровала меня: книга стоила дорого. Кажется, в тот день Жозе Корти сказал мне:

«Вам следует также прочесть ‘Как я написал некоторые из моих книг’. Впоследствии я систематически на протяжении долгого времени скупал книги Раймона Русселя, не на шутку заинтересовавшие меня. Я был покорен этой прозой, ее своеобразной красотой, не успев еще не вникнуть в то, что за ней скрывалось. А когда мне открылись приемы и техника стиля Раймона Русселя, я был покорен вторично. Возможно, дала о себе знать присущая мне склонность к навязчивым мыслям…»[251]

Раймон Руссель родился в 1877 году в Париже. Он начал было учиться музыке, но в семнадцать лет внезапно забросил все, заперся с чернилами и бумагой и принялся сочинять. Он чувствовал жар солнечных лучей вдохновения над головой, и его нисколько не занимало, как он сам неустанно твердил, что по этому поводу думали окружающие. Русселем интересовался знаменитый психиатр Пьер Жане. В книге «От тревоги к экстазу» он разбирает это состояние озарения и сравнивает литературную экзальтацию с религиозным экстазом. В 1897 году Руссель опубликовал длинную поэму «Раздвоение», повествовавшую о жизни актера-дублера. Потом появилось «Зрение» — поэтические тексты, в которых описывается пейзаж, зримый лишь тому, кто приникал глазом к поверхности, на которую он был нанесен. Как говорит Юбер Жюэн, представляя книгу «Как я написал некоторые из моих книг», Руссель остается наедине с поэмой, безразличной к окружающему миру[252]. И наедине с романами, созданными благодаря приемам, ключ к которым содержится в этом произведении, опубликованном после смерти автора.

Первый роман— «Африканские впечатления» — вышел в 1910 году. Затем появилась книга «Новые африканские впечатления», написанная во время путешествия в Австралию и Новую Зеландию, на протяжении которого Руссель, запершись в каюте и опустив занавески, упорно отказывался смотреть на пейзажи. Он писал также пьесы для театра, но они с треском проваливались или же вызывали чудовищные скандалы, из-за чего его всячески поддерживали сюрреалисты… После его смерти о нем совершенно забыли. И только Лейрис раздул рано погасший огонь. А затем «сияние славы» привлекло взгляд молодого философа, жившего в Швеции и бывавшего во Франции лишь наездами, который писал книгу о безумии, стремясь дать слово тем, кого коснулось крыло сумасшествия. Как, должно быть, поразился Фуко, узнав, что Руссель был пациентом Пьера Жане! Не могло не поразить его и то, что в 1933 году Руссель решил пройти курс лечения в клинике Бинсвагере в Крейцлингине, но прежде чем отправиться в Швейцарию, поехал в Палермо, где его и обнаружили мертвым в гостиничном номере. Покончил ли он с собой, как гласила официальная версия, или был убит случайным любовником, как считают некоторые, — неизвестно. Фуко, видимо, исходил из версии самоубийства, ведь его книга начинается и заканчивается описанием церемонии, придуманной Русселем: он готовится к смерти и посылает издателю труд, разъясняющий, как он работал над своими произведениями. Фуко упоминает самоубийство Русселя также в статье, опубликованной в газете «Le Monde» в 1964 году[253].

Впрочем, взаимообмен письма и смерти, представленный в странном жесте Русселя, — скорее исключение. Книга Фуко содержит крайне мало биографических сведений. Она посвящена литературным приемам, тропам и игре слов, присущей Русселю. Всей той механике, о которой говорится в книге «Как я написал некоторые из своих книг»; механике, способной бесконечно расширять язык. «Руссель изобрел речевые машины, весь секрет которых, если взять его вне литературного приема, в том очевидном и сокровенном отношении, которое всякий язык поддерживает — то завязывая, то развязывая — со смертью»[254].

Прежде чем начать работу над книгой, Мишель Фуко нанес визит Мишелю Лейрису, чтобы расспросить его о Русселе и его сочинениях. Однако Лейриса теории философа оставили равнодушным. «Он приписывает Русселю философские идеи, которых у него и в помине не было», — скажет он впоследствии. Именно для того, чтобы дистанцироваться от образа Русселя, созданного Фуко, Лейрис назовет сборник своих статей о писателе «Руссель-простак»[255]. Роб-Грийе также проявит холодность. Он напишет большую статью о Русселе в связи с выходом книги Фуко, однако умудрится ограничиться лишь упоминанием об этом «страстном эссе», свидетельствовавшем, по его мнению, об интересе к «прародителю современного романа»[256]. Позже он признается, что ему не понравился анализ Фуко. Бланшо же, наоборот, говорит о «творчестве Русселя, ожившем благодаря книге Мишеля Фуко», и с восхищением цитирует фразу Фуко — отголосок и отражение мыслей, занимавших его самого:

«Это солнечное зияние является языковым пространством Русселя, пустотой, откуда доносится его голос, отсутствием, через которое сообщаются и исключают друг друга творение и безумие. „Пустота“ — не метафора: речь о нехватке слов, которых всегда меньше, чем именуемых ими вещей, в силу чего слова всегда чего-то значат»[257].

Отдавая должное Русселю, Фуко не забывал и о других писателях, покоривших его сердце еще до автора «Африканских впечатлений». Так, после смерти Батая он напишет о нем большую статью «Предисловие к трансгрессии», которая выйдет в специальном номере журнала «Критик» («Critique»). Батай основал этот журнал, а Жан Пьель собрал в номере созвездие имен: Мишель Лейрис, Альфред Метро, Раймон Кено, Морис Бланшо, Пьер Клоссовски, Ролан Барт, Жан Валь, Филипп Соллер, Андре Массон… В своей статье Фуко еще раз заявит об интересе — и даже страсти — к группе писателей, открытых им за десять или пятнадцать лет до этого:

«Чтобы пробудить нас от сна, замешанного на диалектике и антропологии, нужны были ницшевские фигуры трагического и Диониса, смерти Бога и философского молота, сверхчеловека, что приближается голубиным шагом, и Вечного возвращения. Но почему же дискурсивный язык столь немощен в наши дни, когда ему приходится удерживать присутствие этих фигур и себя удерживать в них? Почему перед ними он сникает почти до немотства, а чтобы все-таки предоставить им слово, вынужден уступать тем крайним, предельным формам языка, которые Батай, Бланшо, Клоссовски обратили пристанищем и вершинами современной мысли?»[258]

Фуко полагает, что сила и литературная значимость творчества Батая состоят в том, что он взорвал традиционный философский язык, уничтожив идею говорящего субъекта: «Это противоположность того движения, что поддерживалось всей западной мудростью со времен Сократа: этой мудрости философский язык гарантировал безмятежное единство субъективности, которая должна была восторжествовать в нем, ибо только в нем и через него она сложилась». Тогда как Батай, как кажется Фуко, выделил «пространство опыта, где субъект, который говорит, вместо того, чтобы выражать себя, себя выставляет, идет навстречу собственной конечности и в каждом слове посылает себя к собственной смерти»[259]. Будет не лишним заметить, что в этой статье, написанной в 1963 году, появляются наброски к археологии сексуальности. Но мы еще далеки от того, что станет «Волей к знанию». Фуко еще мыслит в терминах запрета и трансгрессии:

«Открытие сексуальности, этих небес безграничной ирреальности, куда сразу же вознес ее Сад, систематические формы запрета, которыми она была, как нам известно, захвачена, трансгрессия, наконец, избиравшая ее во всех культурах объектом и инструментом — все это категорически указывает на невозможность заставить говорить этот основополагающий для нас опыт на тысячелетнем языке диалектики»[260].

Фуко напишет также предисловие к полному собранию сочинений Батая, первый том которого выйдет в 1970 году в издательстве «Галлимар». «Батай, — напишет он в начале этого короткого текста, — относится к числу самых значительных писателей столетия: в „Истории глаза“ и „Мадам Эдварде“ нить повествования рвется, уступая место тому, о чем раньше никто никогда не рассказывал; в „Сумме ателогии“ мысль стала играть — игрой рискованной — понятиями предела, крайности, вершины, трансгрессии. В „Эротизме“ Сад стал нам ближе и… трудней для понимания. Мы обязаны Батаю львиной долей того, что составляет наш опыт сегодня… Ему остается и долгое время будет обязанным все то, что еще надлежит сделать, помыслить и высказать»[261].

В июне 1966 года в том же журнале «Критик» была опубликована статья о Бланшо «Мысль вовне». В ней он заявляет:

«Прорыв к языку, из которого исключен субъект, обнаружение безоговорочной, по всей видимости, несовместимости между появлением языка самого по себе и самосознанием человека в его идентичности — вот опыт, который сказывается в весьма различных элементах нашей культуры: как в самом акте письма, так и в многочисленных попытках его формализовать, как в изучении мифов, так и в психоанализе…Вот мы снова перед зиянием, которое долгое время оставалось незримым: бытие языка обнаруживается не иначе, как в исчезновении субъекта»[262].

Упомянем также статью о Клоссовски: Фуко настойчиво объединяет эти три имени — Бланшо, Батай, Клоссовски. «Проза Актеона» вышла в 1964 году в «NRF»[263]. Фуко не ограничится истолкованием творчества Клоссовски. Он будет регулярно общаться с ним. Их познакомит Барт в 1963 году. Они часто ужинают втроем, а после того, как Фуко рассорится с Бартом — вдвоем. Клоссовски читал Фуко отрывки из книги, над которой он работал. Его роман «Бафомет» выйдет в 1965 году с посвящением Фуко. «Ибо он был первым слушателем и первым читателем», — объясняет Клоссовски. В те же годы Клоссовски занимался Ницше. Он пишет «Ницше и замкнутый круг», готовит к печати свой перевод «Веселой науки» и вариантов этого сочинения, сотрудничает с издательством «Галлимар», где готовится издание Полного собрания сочинений Ницше. На форзаце издания значится: «Под редакцией Жиля Делёза и Мишеля Фуко». В первом вышедшем томе — пятом по общей нумерации — содержится предисловие, подписанное этими двумя философами. Мир тесен! В те годы Делёз также связан с Клоссовски и, как и Фуко, посвятит ему статью, которая войдет в книгу «Логика смысла».

Фуко всегда будет относиться к Клоссовски с большим почтением. Об этом говорят письма к Клоссовски, написанные Фуко в 1969 и 1970 годах, в них идет речь о «Замкнутом круге» и «Живых деньгах». «Это самая великая философская книга из тех, что я читал, включая самого Ницше», — пишет он в июле 1969-го по поводу первого сочинения. А зимой 1970-го он отзывается о втором так:

«Создается впечатление, что все, в той или иной степени значимое — Бланшо, Батай, „По ту сторону добра и зла“ неявно вело к этому: и вот, теперь всё сказано… Вот о чем следовало думать: желание, ценность и симулякр — треугольник, подавляющий и определяющий нас уже на протяжении многих веков истории. Вот на что бросались, вылезая из убежищ, говорившие и говорящие, Маркс-и-Фрейд: теперь это выглядит смешно, и мы знаем, почему. Без Вас, Пьер, нам только бы и оставалось, что стоять перед этим упором, который как-то раз пометил Сад и который никому до Вас не удавалось обойти — к которому, по правде говоря, никто даже не приблизился»[264].

В 1981 году, когда левые пришли к власти, Жан Гаттеньо, коллега Фуко по Тунису и Венсенну, будет назначен директором отдела книг в министерстве культуры. Он позвонит Фуко: «Кому, по вашему мнению, следует присудить Национальную премию по словесности?» И Фуко ответит: «Клоссовски, если он согласится ее принять». Клоссовски согласился.

Все тексты Фуко той эпохи отмечены обращением к Ницше. На конференции, посвященной Ницше, которая состоялась в Руайомоне 4–8 июля 1964 года, он читает знаменитый доклад «Ницше, Маркс, Фрейд». Фуко не скрывает, что отдает предпочтение первому из этой троицы. После доклада состоялась дискуссия, во время которой имел место следующий странный диалог:

«Демонбинес: „Кстати, по поводу безумия: Вы сказали, опыт безумия является точкой наибольшего приближения к абсолютному знанию… Вы действительно так думаете?“ Фуко: „Да“.

Демонбинес: „Не имели ли Вы в виду скорее "сознание" или "преддверие" или предчувствие безумия? Полагаете ли Вы, что можно иметь… что такие великие умы, как Ницше, имели "опыт безумия"?

Фуко: „Именно так“»[265].

Через несколько лет, в 1971 году, работа Фуко «Ницше, генеалогия, история» будет опубликована в сборнике, посвященном Жану Ипполиту.

В этот период размышлений о литературе Фуко писал также о Алене Роб-Грийе (связи с которым он поддерживал со встречи в Гамбурге), о писателях-авангардистах, объединившихся вокруг Филиппа Соллерса и журнала «Tel Quel», а также о других классических авторах: его перу принадлежит предисловие к такому поистине безумному сочинению, как «Диалоги» Руссо, он комментирует Флобера, Жюля Верна, Нерваля, Малларме. Первым текстом из этой серии стала статья о Гёльдерлине — «Отцовское „нет“», вышедшая в журнале «Critique» в 1962 году. Жану Пьелю, заказывавшему статьи для журнала, очень понравилась книга «История безумия», и он связался с Фуко, чтобы предложить ему сотрудничество. Он давно знал семью Фуко, поскольку во время Освобождения был адъютантом комиссара республики в Пуатье. Доктор Фуко оперировал его. В 1962 году, после смерти Жоржа Батая, приходившегося Пьелю родственником, он побоялся целиком взять на себя ответственность за журнал и попросил Фуко войти в редакционный совет наряду с Роланом Бартом и Мишелем Деги. Собрания комитета в форме обедов будут проходить в доме Пьеля. Мишель Фуко примет участие в подготовке посмертного издания книги Мориса Мерло-Понти «Видимое и невидимое», а также специального номера журнала, вышедшего в декабре 1964 года. Он закажет статьи Жюлю Вюйемену, Пьеру Кауфману и Андре Грину. Со временем редакционный комитет журнала расширится, в 1967 году в него войдет Жак Деррида. Последняя публикация Фуко в журнале «Critique» датируется 1970 годом. Статья «Theatrum philosophicum» посвящена двум книгам Жиля Делёза. Она заканчивается так:

«Дунс Скот просовывает голову в круглое окошечко будки Люксембургского сада; у него пышные усы Ницше, переодетого Клоссовски»[266].

* * *

В 1963 году выйдет книга «Рождение клиники: археология взгляда медика». Отец Мишеля Фуко умер в 1959 году. Быть может, Фуко погрузился в медицинские архивы, желая вернуться к прошлому? Свести счеты с отцом, ушедшим в небытие? Или, наоборот, запоздало отдать ему дань уважения? Фуко заметил как-то, что идея этой книги, как и других, была подсказана личным опытом. Но не уточнил, о чем идет речь. Не станем делать этого за него.

Предисловие начинается так:

«В этой книге идет речь о проблеме пространства, языка и смерти, проблеме взгляда»[267].

Причудливое сочетание тем и словаря, которыми переполнены работы о литературе. Хотя предметом книги является история науки. Книга вышла в серии «Галиан», которую в издательстве «Пресс-университер» возглавлял Жорж Кангийем. Кангийем вовсе не заказывал этой книги Фуко, как принято считать. «Я никогда ничего не заказывал Фуко, — объясняет он. — Фуко сам предложил мне эту книгу, когда закончил над ней работать». И все же! Что связывает Кангийема и Клоссовски? Возможно, общие истоки: Ницше. Фуко внятно ответил и тем, кто видел противоречие в совмещении двух разных путей в его исследованиях, и тем, кто видел противоречие между ницшеанством и традициями истории науки: разве вам не известно, что Кангийем сам числил Ницше среди своих учителей? И Кангийем это подтверждает. Однако если читать «Рождение клиники…» в контексте работ Фуко, посвященных литературе, поражает не противоречивость разных подходов, а, наоборот, удивительная слаженность двух регистров. Очевидность этого сближения станет ясна через несколько лет, с выходом книги «Слова и вещи».

«Рождение клиники…» является непосредственным продолжением «Безумия и неразумия» и переходом к новым замыслам. Непосредственным продолжением «Безумия и неразумия», поскольку распространяет на медицину в целом анализ, которому уже подверглись концепты медицины душевных заболеваний: речь идет о рождении медицины, условиях, делающих ее возможной… Но, в отличие от «Безумия и неразумия», где многовековая история излагается на шестистах страницах, книга «Рождение клиники…» — небольшая по объему, насчитывающая чуть больше двухсот страниц, повествует лишь о конце XVIII — начале XIX века, периоде, когда медицина как практика и как наука меняется в связи с возникновением патологической анатомии. И здесь принципы «структурной истории», связывающие разные регистры — экономику, социологию, политику, идеологию, культуру, проводятся вполне последовательно, раскрывая трансформации, затронувшие комплекс способов видеть и описывать и, глубже, всего того, что поддается видению и описанию, видимого и описываемого. Реорганизация больничной сферы, переворот в медицинском образовании, научная теория и практика, экономические проблемы — все работает на готовящийся разрыв… Переворот совершается в тот момент, когда возникает осознание необходимости вскрывать трупы. Чтобы взгляду врача причины смерти открылись во всей своей целостности, следовало проникнуть внутрь тела. В изложении Фуко — «Вскройте несколько трупов, и вы сразу же увидите, как исчезнет темнота, рассеянная одним внешним наблюдением», — заявление Биша предстает во всей его яркости. Фуко комментирует эти слова, прибегая к одной из своих магических формул, которые, как всегда в его работах, рассыпаны по страницам в изобилии:

«Живой мрак рассеивается в свете смерти»[268].

Вследствие этого «жизнь, болезнь и смерть теперь образуют техническую и концептуальную троицу. Древняя непрерывность тысячелетних навязчивых идей, размещавших в жизни угрозу болезни, а в болезни — приближающееся присутствие смерти — прервана: вместо нее артикулируется треугольная фигура, вершина которой определяется смертью. Именно с высоты смерти можно видеть и анализировать органические зависимости и патологические последовательности»[269]. Но происходит и другой сдвиг, теперь уже в области языка: Фуко обращается к текстам Пинеля и к провозглашенному в них намерению дать точный и исчерпывающий перечень болезней и организмов, являющихся их носителями. В обоих случаях речь идет не только о перестройке медицинских технологий, но также и о пересмотре взглядов на жизнь и смерть, самих основ знания:

«Эта структура, где артикулируются пространство, язык и смерть — то, что в совокупности называется клинико-анатомическим методом, — образует историческое условие медицины, которое представляет себя и воспринимается нами как позитивное»[270].

Именно это положение открывает путь для дальнейших исследований Фуко. «Рождение клиники…» показывает, как выкристаллизовывалась возможность «знания об индивидууме»:

«Без сомнения, для нашей культуры решающим останется то, что первый научный дискурс, осуществленный ею по поводу индивида, должен был обратиться, благодаря этому моменту, к смерти. Именно потому, что западный человек не мог существовать в собственных глазах как объект науки, он не включался внутрь своего языка и образовывал в нем и через него дискурсивное существование лишь по отношению к своей деструкции: опыт „безумия“ дал начало всем видам психологии, и даже самой возможности существования психологии; от выделения места для смерти в медицинском мышлении родилась медицина, которая представляет собой науку об индивиде»[271].

Это переход к работе «Слова и вещи». Фуко осознает в этот момент, что дал описание основы, на которой процветают все науки о человеке: возможности быть одновременно и субъектом и объектом познания.

«Но не стоит увлекаться, — добавляет он. — Рождение позитивной медицины, принципа научности, благодаря которому медицина вырвалась из власти химер, наступление эры новых знаний соседствует и солидаризируется с движением, определившим современную культуру тем, что сделало смерть центральным событием истории индивида». По мнению Фуко, смерть напрямую связана с опытом индивидуализма в современной культуре — от «Смерти Эмпедокла» Гёльдерлина до «Так говорил Заратустра» Ницше и фрейдизма. Именно смерть дает возможность каждому быть услышанным:

«Движение, которое поддерживает в XIX веке лирику, реализуется только одновременно с тем, благодаря которому человек приобретает позитивное знание о самом себе. И стоит ли удивляться, что фигуры знания и языка подчинены одному и тому же глубокому закону и что вторжение конечности бытия так же возвышает связь человека со смертью, здесь позволяя вести научное рассуждение в рациональной форме, а там — открывая источник языка, который бесконечно развивается в пустоте, оставленной отсутствием богов?»[272]

Книга «Рождение клиники…» не нашла широкого отклика. Но она не ускользнула от внимания Жака Лакана, который посвятил ей один из своих семинаров. После чего были раскуплены десятки экземпляров книги. Фуко бывал в доме Лакана, хотя между ними не было тесной дружбы. Сильвия Лакан помнит, как однажды Фуко, обедавший у них на улице Лилль, сказал:

«Пока браки между мужчинами не признаны, нельзя говорить о цивилизации».